Взяли к осени и г. Александровск. Но я не чувствовал в народе веры в нас. Например, в этом городе я служил в соборе литургию. В конце я предложил кому-либо из местного духовенства прочитать воззвание нашего Синода. Но батюшки, смиренно и робко улыбаясь, просили меня самого прочитать. Я понял, что они боялись остаться
без нас, когда мы снова откатимся назад. Они, ясно, не верили в нашу победу. После литургии устроили крестный ход. Народу с нами шло немного, а по бокам стояли рабочие, явные враги наши. Они не снимали шапок перед крестным ходом и открыто злобно улыбались по нашему адресу: "Подождите-де, и вам скоро придет конец!" Я это читал на их лицах совершенно отчетливо. Да, народ тут не с нами опять!
А в это время из-под Днепра или с Запорожской Сечи изредка летели снаряды, разрываясь очень высоко в воздухе и оставляя после себя беленькие облачка. Враг был рядом. И притом он мог постоянно грозить нашему левому флангу, отрезав его от основной базы в Крыму.
Еще помню службу в одном большом селе Мелитопольского уезда. Только мы начали служить молебен о победе нашей армии, как вдруг поползли слухи: красные окружают село. Наспех кончили молитвы. И я - на повозку. А Дроздовская дивизия совершенно спокойно стала готовиться к сражению. Генерал Витковский, весьма симпатичный и, казалось мне, мягкий, с женственным лицом человек, давал нужные приказания своей части для отражения врага. Я тогда удивился его непостижимому для меня спокойствию, точно на парад он шел.
Вот и все, что я помню о военных действиях за 5 месяцев. В сущности, почти ничего. Победа над Жлобою была случайным успехом. Меня больше интересовали общие настроения народа. Я не в территориальные успехи верил, а в народ: если бы он повернулся стихийно, тогда иное дело! Как же он чувствовал? И что мы давали ему?
Всего легче это можно и нужно было бы видеть из трех деклараций, которые обыкновенно пускались среди народа пришедшею властью. Как Деникин, так и Врангель выпустили такое обращение: "ЗА ЧТО МЫ ВОЮЕМ?" Оно было краткое, строчек в двадцать. Не помню сейчас, что там говорилось вообще. Лишь два пункта запомнились. Первый о вере, второй о Хозяине.
Как помнит читатель, генерал Деникин отклонил пункт "за веру", чтоб быть искренним. Генерал Врангель снова вставил его. Не потому, чтобы он был более религиозен, чем тот, а потому, что этот пункт теперь казался и более патриотическим, и отличал белых от красных безбожников, и более привлекал народ. А еще была и одна случайная причина. Какими-то путями к генералу Врангелю прошел один крестьянин Костромской губернии. Ему был показан проект обращения. Крестьянин сей удивился, что ни слова не сказано о вере, и дал совет непременно внести этот пункт. После этот крестьянин посетил и меня. Не он ли сам рассказал мне об этой подробности? Как сейчас помню его скромное лицо с русой бородой, серыми спокойными глазами, коричнево-серый пиджак и русский картуз. Симпатичный.
Но в декларации не сказано было о православной вере, потому что в Крыму было много татар-магометан и других. Отразилось ли это обращение на массах? Не думаю. К этому пункту привыкли еще в дореволюционное время и не обращали на него особого внимания.
Гораздо более тревожно встречен был другой пункт - "о Хозяине". Декларация по вопросу о будущем политическом строе стояла на "непредрешенческой" позиции. И генерал Врангель заявил, что этот пункт решит "Хозяин земли русской". Но кто он такой? Сразу всякому бросалось в глаза, что тут разумеется царь. Да и слово "хозяин" печаталось с большой буквы. Откровенно сказать, я и сам думал так же точно. Дело в том. что тогда была у многих вера в царя. Нам казалось: стоило лишь ему стать во главе - и все как-то волшебно устроится. Будто вся беда лишь оттого, что царя нет. Таково уж было обаяние его за 300 лет. Но и вообще люди истосковались по единой сильной власти.
Что думал сам Врангель, не знаю и сейчас. Может быть, и он мечтал о его возвращении? Не знаю, но почему-то думаю, это было у него. Некоторые (например, митрополит Антоний Киевский) открыто потом высказывали мне враждебные подозрения, будто Петр Врангель с моей помощью стремился в бонапарты под именем Петра IV. А мне и в голову это не приходило. Не верю, чтобы генерал мечтал о такой карьере. Кажется, митрополита Антония разжигали крайне-правые, Марков-второй и другие, которые очень не любили генерала Врангеля за его широкую позицию. После в Сремских Карловцах в Сербии, на лекции К., выбывшей недавно из России, когда зашла речь о династии Романовых, генерал Врангель в последовавшем обмене мнениями бросил горячую фразу, которая страшно поразила даже его сотрудников-генералов; "Россия - не романовская вотчина!"
Нужно, впрочем, сказать, что Врангель всегда был шире и свободнее многих сотрудников своих, но разумел ли он в 1920 году под Хозяином царя, не могу сказать. Когда же неопределенное слово вызвало разнотолкования в обществе и армии, то он вынужден был дополнительно разъяснить в печати, что под Хозяином разумеется сам народ земли русской. На этом и успокоились.
Что касается прочих пунктов воззвания, то они не остались в моей памяти. Думаю, потому, что не были яркими и оригинальными. Кажется, был и нравственный пункт, что святое дело освобождения Родины нужно делать чистыми руками.
Доселе я, как епископ Севастопольский, считался народным архиереем. Но как только я выступил сотрудником "белого движения", тотчас же на меня посыпались с разных сторон обвинения: он ушел от нас к ним! Я должен был говорить по этому поводу специальную проповедь с крыльца Александро-Невского храма на Корабельной стороне. "Для Церкви, - разъяснял я, - и белые, и красные, если только они верующие, одинаково приемлемые, а следовательно, я, работая с белыми, не ухожу от народа". Но, по-видимому, мое толкование не успокоило сомнений.
Другой случай. Я сам с печалью видел, что вокруг генерала Врангеля собрались бывшие высшие классы: министры, губернаторы, генералы, сенаторы, аристократы, немного промышленников и членов Думы и... никто из крестьян и рабочих. И я прямо высказал свою печаль и опасение генералу Врангелю, а потом и Кривошеину. И быть же тому, что как раз после этого моего доклада премьер-министру входит его секретарь Котляревский, ничего не знавший о содержании нашей беседы, и сообщает, что сейчас по радио передавалась агитационная речь Троцкого по этому же вопросу: "Всем, всем, всем! Кто собрался вокруг Врангеля? Графы, князья, помещики, генералы, нет народа", и т. д.
Нас всех поразило такое совпадение: белый архиерей и красный комиссар говорили одно и то же. Да, безусловно, нужно сознаться, что "белое движение" было в конце концов движением классовым, а не всенародным (не рабоче-крестьянским). Я это говорю не для того, чтобы винить кого-нибудь, - историю винить легко, но не всегда это умно и справедливо, - а лишь чтобы объяснить процесс "белого движения" и отношение к нему со стороны народных масс.
Для этого я сейчас расскажу об одном характерном случае обращения с этим самым народом.
Однажды в мой дом в Севастополе пришла группа селяков, человек 15. Это были простые землеробы. Но во главе их были какие-то интеллигентные братья Акацатовы. Кто они такие, я и по сие время не знаю. Слухи об одном из них ходили разные. Человек на многое способен, говорили потом о нем. Но мне это совершенно не важно. Такая большая группа не вмещалась в мою приемную комнату, и я попросил их в столовую, где было больше места и стульев. Сели. Характерно при этом, что каждый из них хотел занять место как можно более укромное, в уголку, а сесть - на краешке стула. Увы! Так приучены мы были все в бедности и бесправии. И я сам. когда уже был ректором семинарии, все опасался ходить в парадный подъезд по зеленому коврe лестницы. Тем более мужички. Этот "хозяин земли" своей.
- Чем могу служить? - спрашиваю.
Акацатовы могли бы, конечно, говорить. Вероятно, они были наняты селяками как их адвокаты. Но они предпочитали, чтобы народ сам заговорил первым. Известно, что они чрезвычайно стеснялись выступать. Наконец кто-то начал. Оказывается, они ходоки по общему делу землеробов. И все добиваются дойти до самого Врангеля, но им это никак не удавалось до сих пор. Вот кто-то и направил их к архиерею как к приятелю генерала.
- А в чем дело ваше?
Они туманно мне начали объяснять что-то о хлебе, о мануфактуре, о валюте. Я невежда в этих делах, а они неважные ораторы. Так я почти ничего и не понял.
- Чего же вы желаете от меня?
- Так что нам бы повидать генерала Врангеля. - Хорошо, я попрошу его.
У меня был правительственный телефон, как епископа армии. Звоню. Отвечает главнокомандующий. Объясняю ему, что группа делегатов от крестьян хочет иметь у него прием. Генерал отвечает, что очень рад, но у него все время расписано по часам. Вот только завтра, в воскресенье, он может видеть их во время обедни. Благодарю и вешаю трубку. Объявляю просителям решение. Но они еще не собираются уходить, точно чего-то дожидаются. Видно, во время телефонного разговора они о чем-то еще уговаривались.
- Ну, вот и все. Завтра в Малом дворце в 10 часов утра, будьте там.
Сидят. Смотрю на них недоуменно.
- А еще мы желали бы просить вас...
- О чем?
- Не можете ли вы завтра вместе с нами быть у генерала Врангеля?
- Зачем?
Улыбаются стеснительно. Потом объясняют, что со мною они были бы как-то спокойнее и смелее у главнокомандующего. Милый, милый и смиренный народ! Ах ты, "хозяин земли"! У себя на родине всех боишься, как заяц!
- Но ведь я ничего не понимаю в ваших делах!
- Нам это и не нужно. Вы только с нами там постойте. Нам с вами легче.
- Хорошо. Но только у меня завтра в этот самый час литургия в соборе. Я служу.
Они заминаются. Понимают трудность моего положения, а у Врангеля им бы со мной было "способнее". Я быстро соображаю, что должен помочь народу. "Вместо поздней литургии отслужу раннюю в 6 часов утра и к 10 часам утра буду свободен", - подумал я про себя.
- Но я должен опять попросить разрешения у главнокомандующего быть с вами.
- Уж попросите.
Звоню. Генерал отвечает мне:
- Владыка, вы знаете, я всегда рад видеть вас. Это верно, он всегда бывал любезен со мною, кроме одного раза, о котором расскажу после, как знаменательном и поучительном случае. Однажды при своей жене, прекрасной умной женщине, Ольге Михайловне, родившей ему троих детей, генерал с улыбкой говорит:
- Владыка, что вы так редко захаживаете ко мне?
- Знаете, премудрый Соломон давно сказал: "Не учащай и к другу".
Я воротился в столовую и порадовал своих гостей. На другое утро, без пяти минут десять часов, мы встретились около Малого дворца и через крыльцо все вместе вошли в небольшую приемную. Год тому назад с этого самого крыльца меня выводили из "чрезвычайки" напоказ народу. Но странно, я в тот раз даже не вспомнил о ней, и лишь теперь она пришла мне на ум. Народ тогда поддержал меня, а теперь я хлопочу за него. Прежде я боялся, а теперь селяки боятся. Как меняются времена в жизни!
Небольшая приемная помещалась налево от входного коридора. Как только мы вошли в нее, селяки в своих кожухах и свитках устремились в задний угол. Все, бедные, стесняются везде и чувствуют себя неловко, будто всем мешают. Да, да, читатель, это все было, было! Нечего нам, господам, возразить против факта.
Я тоже пошел с ними в угол. Но на полдороге остановился. Б зале, в правой стороне, уже ждали приема несколько военных, может быть, полковники, а то и генералы. Вообще, начальство, господа. Я сделал им общий поклон. И вдруг мне стыдно сделалось, что я иду к мужикам, а не к этим чистым панам. Я задержался в середине приемной с намерением подойти к военным, заговорила совесть: "Если же и мы, духовные, оставим народ свой, то к кому же ему кинуться? Начальства он боится, неужели бросить его и нам?" И усилием воли, да не сразу, я решительно повернул себя к селянам, вошел в их группу и стал о чем-то говорить с ними. Им сделалось легче.
Через пару минут из двери направо, где был кабинет главнокомандующего, стремительно вышел к нам генерал. В своей обычной казачьей черкеске и на этот раз с белой папахой в руках, высокий, он стал перед народом. Без всякого преувеличения можно сказать, что он тогда для своих гостей был то же, что и царь. Не в имени же дело, А они подданные. И подданные лояльные. Никакого революционного запаха не было в этих свитках. Старая, смиренная, покорная Русь стояла опять с мятыми шапками в руках и просила. Только просила. Не грозила, не ставила ультиматума, только кротко просила. А ведь уже был четвертый год революции! И все же они были мирны. Эти "хозяева земли"...
Генерал, по обычаю, подошел ко мне, как к архиерею, под благословение, щелкнул громко верхушкой правой руки о левую ладонь, а после моего благословения он не донес даже до уст своих благословляющей моей руки. Опять не в осуждение говорю, а жизнь была такой: все одна форма, внешность, а внутренне сознание превосходства светской власти над Церковью.
Затем он стал обходить всех селяков и энергично здороваться с ними за руку. А я думал: "Это совсем не необходимо". Народ наш разумный, он знает цену начальству и потому не огорчился бы ничуть, если бы обошлось и без рукопожатий. Даже наоборот: эта лояльность не полезна ни начальству, не нужна и народу.
Вспоминается анекдот про А.Ф.Керенского. Входя в царский московский дворец, он будто бы тоже подал руку швейцару в знак равенства, но тот не знал потом, что же ему теперь делать с ней? И, кажется, сразу же потерял уважение к всероссийскому правителю - нет, это не настоящий!
В это время в коридоре мимо входной двери проходил секретарь по гражданским делам Котляревский, о коем я уже упоминал при рассказе о радио Троцкого. На одну или две секунды он задержался против приемной, увидел эту картину "здорованья", как говорили в залах, и улыбнулся. А я случайно поймал эту улыбку и понял ее так: "Гляди-кось! Залетели и вороны в барские хоромы! И зипуны тут же, где и паны!"
Грустно стало мне. Боже, Боже! Мы еще до сих пор не понимаем, что ведь вся сила в народе: будет он с нами - и мы спасемся, не будет - мы без него нули. А ты улыбаешься!
А Котляревский промелькнул и исчез. Не нужно думать, что он был какой-нибудь дурной человек. Наоборот, и тогда, и сейчас я вспоминаю о нем как о симпатичном и порядочном чиновнике, знающем свое дело. Но такое уж было время, господствовали господа. А "хозяин земли русской" не знал, куда руки свои девать! Не случайно произошла революция. Это не "бунт презренной черни", как любят иногда ссылаться правые деятели на Пушкина, а кончилось терпение народное Всему мера, и она переполнилась, вероятно. Вспоминаются слова другого писателя, Тургенева: "Россия без каждого из нас обойтись может. но никто из нас без нее не может обойтись".
А Россия - это по преимуществу простой полуторастомиллионный народ. Мы - господа, интеллигенты, духовенство - лишь тоненькая корочка на этом огромном пространстве, занимающем шестую часть земли. Но странно, эта корочка считала себя хозяином. Мне и прежде не очень нравилось, когда царь говорил; "мой народ", "мои подданные", "моя армия". Будто бы действительно все это принадлежало ему. А уж теперь, после революции, и вовсе не место было старым воззрениям на народ. Но не скоро выдыхается прежний дух, складывавшийся веками. Не будем винить, а лишь поймем все.
Поздоровавшись со всеми, генерал Врангель, точно извиняясь, обратился ко мне со словами:
- Вот, владыка, собирался в церковь пойти, а тут все дела.
- Эти дела сейчас - ваша служба, а в церкви мы молимся за вас.
Тогда он обратился к селянам с обычным вопросом, просто, но энергично и с властностью, ему свойственною:
- Чем могу служить?
Они совершенно растерялись. Повторяю, перед ними стоял такой же царь. Да если и не царь, а генерал, - все равно высокое лицо. Большая же часть просителей прошли солдатскую школу, а для них генерал - это недосягаемая величина. И буквально не могли начать ни слова, точно онемели.
Он спрашивает их снова. И опять тягостное молчание.
- Владыко! - обращается он ко мне. - В чем дело?
- Я хорошо не знаю, они сами объяснят. А я лишь привел их к вам.
- Так объясните же, что вам от меня нужно? Тогда уж один из них, помоложе, розовый блондин, с великим трудом стал объяснять суть их просьбы. Она заключалась в следующем. Армия, как это и понятно, брала от крестьян продукты принудительно, но на все были установлены твердые цены. Народ понимал неизбежность такого порядка вещей и не возражал. Но установленная такса была слишком низка, по их мнению, Я уже не помню цифр, но что-то за воз пшеницы они могли купить лишь пять аршин ситца (тогда уже был недостаток в мануфактуре) вместо 50-100 по прежним расценкам. Но не в цифрах дело. Я пишу о настроении, и мне не важны точные данные.
Главнокомандующий понял, что дело идет о валюте, и обратился к селянам с вопросом:
- А вы были у моего министра по финансовым делам Колбанцева?
- Были-и! - грустно ответили они.
- Что же он вам сказал?
- Говорит, так что иначе нельзя.
- Ну, если он сказал вам это, что я могу сделать?
Эти слова окончательно подбили крылья селянам: как нельзя? Ты же глава! Ты царь сейчас, а говоришь: не можешь? Это не вмещало сердце верноподданных, всегда веривших в силу и правду царя-батюшки. И я также подумал: никак нельзя было подрывать главнокомандующему собственный авторитет подобным "не могу". Но слово было уже сказано.
Однако чуткий генерал понял, что он обескуражил селяков, и решил поправить ошибку:
- Ну. хорошо, я узнаю, в чем дело, и если что можно будет, то прикажу!
- Но было уже поздно, и притом опять с "если". А им? Им теперь оставалось уходить домой без валюты и без надежды. Генерал снова начал жать им крепко руки. Последним оказался я. Как сейчас помню, мне хотелось выйти с огорченными селянами, точно и от меня отбирали задешево пшеницу. Но генерал остановил меня:
- Владыка, зайдите ко мне!
И я, не простившись с моими друзьями, повернул за ним в кабинет. Там за столом сидел генерал П.Н.Шатилов, друг и наперсник главнокомандующего. Это хороший человек, честный, способный, преданный России и Врангелю. Он курил папиросу. Главнокомандующий был некурящий. Мы поздоровались. (Кажется, через рукопожатие.)
- Садитесь.
Я сел против них.
- Ваше высокопревосходительство, разрешите мне сказать!
- Пожалуйста!
- Вы знаете, кто у вас ныне был?
Он вопросительно посмотрел на меня.
- У вас ныне было все ваше мужицкое царство. Вы думаете, было лишь пятнадцать человек, нет! Крестьяне думают в общем, как один, так и все. И эти пятнадцать разнесут по всей занятой вами Тавриде о нынешнем приеме. Что же они скажут своим землякам? То, что вы пожали им руки? Поверьте, это совсем было необязательно. И не это ценят практичные мужички, а дело. Что же вы им обещали? Сказали сначала, что ничего не можете, а потом пообещали рассмотреть вопрос и, может быть, что-нибудь сделать. Но вы сами видите, как ваши подданные пошли понуро: они шли с надеждой к вам, а ушли разочарованные. Прежде они боялись вас.
- Чего бояться?
- Боялись начальства. И не только они, а вот и я боюсь. Не вас, правда, боюсь, а вот и Павла Николаевича боюсь, и других ваших генералов боюсь.
- Да что вы, владыка? Пашу боитесь? А, Паша! Тот, покуривая, улыбался неопределенно.
- Да, и его боюсь. Боюсь потому, что не знаю, что именно думает он не только обо мне лично, но и вообще о всем духовенстве, о всей Церкви. Ведь высшие классы привыкли свысока смотреть на духовенство, это мы всегда чувствуем. Мы лишь внешне признаемся. Вы лично иное дело. Но прочие не знаю, как смотрят на нас. А уж если я, архиерей, боюсь вас, то что же говорить о мужиках? Потому ведь они и попросили меня сопровождать их к вам. И вот печальный результат - и генерал не помог! Простите, ваше высокопревосходительство! Но я много раз говорил вам: вас знает и любит армия, вас немного видели горожане, но вас совершенно не знает народ, и вы ни разу еще не встретились с ним с глазу на глаз. А что мы без народа?
Он выслушал без всякой обиды и сказал:
- Хорошо, владыка! Вот как-нибудь поедемте с вами по селам. Подождите, посмотрим на расписание дел: понедельник - занят, вторник - занят, среда - тоже. Вот в четверг свободен сравнительно. Поедем!
- Слушаюсь!
Увы, прошел один четверг, второй. пятый, десятый, так он и не собрался повидаться с народом, "хозяином земли русской". Такое было время, таково было "белое движение". История сразу не меняется.
Еще могу припомнить о смертной казни. Бременами арестовывали большевиков и после суда иногда расстреливали их. Было несколько случаев, когда обращались к моему посредничеству. Однажды, буквально в полночь, прибежали две молоденькие женщины, жены схваченных большевиков, и с рыданием, просили моего заступничества. В другой раз днем пришел высокий корявый рабочий-старик лет 65, ломая над головой свои мозолистые руки, с каким-то отчаянным воплем молил меня за арестованного сына и все повторял: "Да что это такое? Что это такое? О-ой! Что такое делается! Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!?"
Обычно я утешал их, обещал хлопотать, на другой день шел к генералу. И были случаи помилования. Но однажды он в присутствии своей жены Ольги Михайловны сказал нам в полушутку:
- У меня два главных врага: это жена и владыка. Вечно просят за каких-нибудь мерзавцев. Да поймите же сами, что не для удовольствия же я утверждаю смертные приговоры. Необходимость заставляет. Если не казнить сейчас одного, потом придется казнить десять. Или они нас будут казнить в случае их успеха.
Скоро был издан специальный общий указ: впредь не обращаться к главнокомандующему с просьбой о помилованиях. Там, конечно, не упомянуто было ни обо мне, ни о жене. Но, кажется, указ был направлен больше всего против меня.
Думаю, едва ли этот указ можно считать народным актом. Разумеется, без этого никогда не обходилось ни одно правительство, в частности, а может быть, в особенности, и советское. Но казнимы были преимущественно рабочие, и, следовательно, они могли эту тяжелую долю власти ставить в вину белым. Впрочем, рабочие хорошо знали, что и красные были не более снисходительны и нежны. Лично я думаю, что не было бы большой беды, если милость к виновным была бы щедрой, особенно по просьбе архиерея.
Таково было отношение к народу.
Возьму теперь политико-экономическую сторону. О монархизме я уже говорил. В некоторых кругах была вера в царя. И я сам считал это признаком хорошего нравственного тона. Иногда даже и в проповедях упрекал "благочестивых" братьев и сестер, что они настолько еще слабы, что даже не смеют думать о восстановлении монархии, а не только говорить. А у меня был свой печатный орган - "Святая Русь": правительство оплачивало его издание, а редактором я назначил ученого священника о. Нила Малькова, годом моложе меня по Петербургской академии, а потом бывшего там профессором по апологетике. В этой газете мы с ним и начали пропускать иной раз статейки за царя и монархизм. Как-то однажды я описал встречу мою в Крыму с бывшим министром юстиции, кажется, Добровольским, и высоким чиновником при Св. Синоде Остроумовым. Оба уже беленькие старички, они сидели у меня тихо, мирно, деликатно. А я смотрел на них и умилялся - отмирающие осенние листья. Хорошие были люди. Жалко их было. Умирающие могикане - смиренные, послушные, почтительные, идейные, кроткие, о них я поделился своими впечатлениями в газете.
Через несколько дней меня вызывает по телефону главнокомандующий и довольно сурово приказывает, чтобы впредь не писать о монархии. Оказалось, когда наша газета попала на фронт, то среди белых инородцев поднялся сразу протест; "Опять назад, опять старый режим?" А красные тотчас же воспользовались нашим монархизмом и повели пропаганду против нас. Пришлось свои умиления сократить, а монархические статьи и совсем прекратить. Пробный шаг показал, что на монархизме играть положительно невозможно и даже опасно.
Какова же была наша политическая программа? Неизвестная! Сначала победить большевиков, а там сама страна решит этот вопрос. Значит, предполагалось нечто вроде Земского собора времен воцарения Михаила Федоровича Романова. Об Учредительном собрании говорить было нельзя. Это - революционный термин, а мы в общем правые, антиреволюционеры. И говорить за Марусю Спиридонову или Чернова с Керенским было дурным тоном, опасным делом - это все очень сродни большевикам, против которых боролись белые.
В этом отношении времена Врангеля были значительно правее деникинских. Там имели силы некоторые кадеты, а у нас октябристы были на подозрении. Единственным человеком из левых кругов был шумевший прежде член Думы от Саратовской губернии Аладьин. Сам генерал Врангель настолько был широк, что искренно допускал всякое сотрудничество с попутчиками, невзирая на их прошлую революционную деятельность. Но кажется, сей знаменитый Аладьин, с которым встретился однажды я (он понравился мне), был среди нас как белая ворона. Разумеется, и он ничего не сделал, как и все мы. Потом как-то сплыл с горизонта без особенной нашей печали о нем,