"Я озаглавливаю эту главу именем одного человека потому, что он был действительно центральною личностью, воодушевлявшей "белое движение" под его управлением. Был до него генерал Деникин, но то время, гораздо более продолжительное, не было окрашено его именем. Говорили: "деникинцы", "белые", "кадеты", но редко "генерал Деникин". А здесь про все движение обычно говорилось кратко: "генерал Врангель" или, еще проще, "Врангель".
Как помним, читатель, мы оставили его отправившимся в изгнание в Константинополь, где он и жил до отречения от власти генерала Деникина. В приказе об избрании ему преемника бывший главнокомандующий Вооруженными силами юга России сам указал и имя генерала Врангеля, который должен был возвратиться на выборы из ссылки. Англичане дали миноносец, но была такая качка, что сердцу Врангеля грозила опасность, и миноносец вернули обратно, а повезли его в Крым на крейсере или дредноуте. То был конец Великого поста, за неделю до Пасхи 1920 года.
К этому времени Белая армия потерпела полное крушение, и остатки ее в несколько десятков тысяч человек кое-как перебрались на Крымский полуостров. Невольно приходит на ум известная сказка о старике Мазае, который спасал на лодке зайчиков с затопленного весенним половодьем островка. От огромнейших пространств, занятых белыми, остался теперь только маленький квадрат Крыма по двести верст в длину и ширину. Недаром у нас ходил анекдот, будто Троцкий пренебрежительно так отозвался о нем: "И что такое Крым?! Это - маленький брелок от цепочки часов на моем животе! Не больше!"
Но не так думали мы, белые, то есть многие из нас. Казалось бессмыслицей продолжать проигранную борьбу, а ее решили опять возобновить. И мало того, еще надеялись на победу. Мечтали, и среди таких наивных был и я, о Кремле, о златоглавой Москве, о пасхальном трезвоне колоколов Первопрестольной. Смешно сейчас и детски наивно. Но так было. На что же надеялись?
Оглядываясь теперь, двадцать три года спустя, назад, я должен сказать - непонятно! Это было не только неразумно, а почти безумно. Но люди тогда не рассуждали, а жили порывами сердца. Сердце же требовало борьбы за Русь, буквально "до последней пяди земли". И еще надеялись на какое-то чудо: а вдруг да все повернется в нашу сторону?! Иные же жили в блаженном неведении - у нас еще нет большевиков, а где-то там они далеко. Ну, поживем - увидим. Небось?.. Были и благоразумные. Но история их еще не слушала: не изжит был до конца пафос борьбы. Да и уж очень не хотелось уходить с родной земли. И куда уходить? Сзади - Черное море, за ним - чужая Турция, чужая незнакомая Европа. Итак, попробуем еще раз! А может быть, что и выйдет? Ведь начиналось же "белое движение" с 50 человек, без всякой земли, без денег, без оружия, а расползлось потом почти на всю русскую землю. Да уж очень не хотелось уступать Родину "космополитам-интернационалистам", "евреям" (так было принято думать и говорить про всех комиссаров), социалистам, безбожникам, богоборцам, цареубийцам, чекистам, черни. Ну, пусть и погибнем, а все же - за родную землю, за "единую, великую, неделимую Россию". За нее и смерть красна! Вспомнилось и крылатое слово героя Лавра Корнилова, когда ему задали вопрос:
- А если не удастся?
- Если нужно, - ответил он, - мы покажем, как должна умереть Русская армия!
Исторические события, как большого, так и малого размера, двигаются, по моему мнению, не столько умом, сколько сердцем, стихийно. А когда этот дух испарится, движения умирают. Так бывает в жизни каждого человека, так же совершается и в жизни народа. А разве малая пташечка не бросается безумно на сильную кошку, защищая своих птенчиков? У нас еще есть клочок земли, есть осколки армии, и мы должны бороться! Мы хотим бороться! Мы будем бороться! И притом ясно, что наше дело хорошее, правое, святое, белое дело! Как не бороться за него до последней капли крови?!
И снова вспоминается мне та кучечка безусых юнцов аристократов у костра возле Перекопского вала, которые с грустью и явным уже маловерием спрашивали меня во тьме ночной:
- Батюшка, неужели мы не победим? Ведь мы же за Бога и за Родину!
- Победим, победим, милые! - утешаю их я, и сам не вполне уже веря в нашу победу.
Одно было ясно: победим или не победим, но белую борьбу нужно довести до конца, а он еще не наступил. И только после потери этого последнего клочка родной земли один корреспондент при армии И.Раковский напишет книжку "Конец белых".
И пусть этот конец оказался печальным, пусть белые даже не правы исторически, политически, социально. Но я почти не знаю таких белых, которые осуждали бы себя за участие в этом движении. Наоборот, они всегда считали, что так нужно было, что этого требовал долг перед Родиной, что сюда звало русское сердце, что это было геройским подвигом, о котором отрадно вспомнить. Нашлись же люди, которые и жизнь отдали за "единую, великую, неделимую"... Не раскаивался и я, как увидим дальше.
Много было недостатков и даже пороков у нас. но все же движение было патриотическим и геройским. Не случайно оно получило имя "белое". Пусть мы были и сероваты, и нечисты, но идея движения, особенно в начале, была бела. Христиане мы плохие, христианство - прекрасно.
Для конкретного примера расскажу сейчас, как и почему оказался в рядах "белого движения* лично я. Тогда читателю яснее будет психология всего движения.
...Еще в Москве, во время Церковного собора, многие (большинство членов и я) радовались так называемому корниловскому движению, когда он с армией шел при Керенском на Петроград. И мы молча печалились, когда дело кончилось провалом, а генерал Корнилов заключен был в Быховскую тюрьму, откуда и бежал под видом текинца на Дон к генералу Алексееву.
Потом я втайне сочувствовал и подпольному набору добровольцев, пробиравшихся туда же. И в глубине сердца я уже беспокоился, что стою в стороне от этих героев. Но никто меня не принуждал принимать участие в начавшемся движении, и по человеческой немощи я, как и очень многие военные, интеллигенты, духовные, укрывался за словом "нейтралитет". Кроме того, слишком уж несравнимы были силы: вся Советская Русь и горсточка храбрецов. "Безумству храбрых поем мы славу!" - писал Максим Горький в "Буревестнике" о погибших революционерах. Однако пусть "красный" читатель отнесет эти слова Горького и к белым безумцам, тогда лишь он может понять и врагов.
Про себя же лично скажу еще, что меня всегда тянуло к народу, простому народу. Среди моих приятелей на Московском Духовном соборе были почти все крестьяне, которые иногда избирали меня выразителем своих проектов (например, против умножения поводов к разводу), сочувствовали мне два-три матроса и солдата, представители фронта.
Понятно, что и я пошел по более легкой дороге, пассивной и даже не совсем искренней, вынужденной лояльности к новой власти. Так прошли 1917-й, 1918-й и 1919-й годы. Совесть все больше и больше начинала беспокоить меня:
- Что же я сижу мирно в тылу? Братья мои, русские, сражаются, борются, жертвуют жизнью, а я отмалчиваюсь? Пусть не правы те или другие, или все, но не хуже ли мне отсиживаться в тылу, по пословице: "Моя хата с краю, ничего не знаю". Конечно, хуже, бессовестней. Да, я как-то должен принять участие.
В это время большевики ушли из Крыма, после моего ареста и освобождения. Но я совершенно искренно могу сказать, что и тогда, и после "чрезвычайка" не имела ни малейшего влияния на мое решение. Не только не было мысли о мести красным, но я даже считал, что они были правы, подозревая в контрреволюции и посадив меня в "чеку". противника своего. И только совесть все тревожила и толкала душу; ты должен что-нибудь делать!
И тут подвернулось, по пословице "На ловца и зверь бежит", небольшое событие, подтолкнувшее меня на решение. В Ялте, во время одного моего посещения, пришел ко мне содержатель кинематографа и автор одной картины под заглавием "Жизнь - родине, честь - никому". Он попросил меня посетить его театр и посмотреть эту картину, которую он поставил специально для меня одного. Взяв с собой протоиерея Александро-Невского собора (чудной архитектуры и росписи!) о. Н.Владимирского, я пошел. Потушили огни, началось представление. Там изображалась борьба белых против красных. Разумеется, красные изображались бандитами (а красные всегда называли противников белобандитами, как известно): пьянство, разврат, дебош, жестокости, кощунства - вот облик красных. Наоборот, белые изображались благородными героями, бескорыстными патриотами, жертвенными мучениками, религиозными борцами. Вот, помню, представляется красивый барский особняк в цветущем саду. Нежная мать, кажется, вдова. У нее оправляется от ран после немецкого фронта молодой, красивый, нежный, милый сын. Никто их еще не трогает, но душа его рвется на борьбу за родину. И старушка-мать соглашается. Они молятся перед иконами. Она со слезами благословляет единственного сына на крестный путь. Он тайно пробирается на белый фронт. Переплывает под пулями красных большую реку с каким-то важным докладом к генералу Алексееву. Потом сражается с беззаветной храбростью. Не помню уже, убивают ли его или он продолжает борьбу, но только я в темноте почти все время плакал. Слезы лились дождем. Сладкие слезы. И тогда у меня остро встало решение: грешно и стыдно сидеть мне в тылу! Я должен принять участие! Я приму его!
Через несколько дней я был в Симферополе на каком-то банкете военных. И там, вместо речи, рассказал про кинематограф, закончив заявлением, что и я решил работать с ними активно, но еще не вижу, как.
Всякому понятно, что я встал на сторону белых, а не красных. Все белое было мне знакомым, своим прошлым, а главное религиозным. Прошло еще с полгода, пришел к власти генерал Врангель, и он сам просил меня возглавить духовенство армии и флота Русской армии. Мое желание сбылось: я вошел активным членом в белую семью героев. Я тоже не думал о конце или победах, как и другие, а шел на голос совести и долга. И в этом душевном решении не раскаиваюсь и теперь. Пусть это было даже практической ошибкой, но нравственно я поступил по совести. И мне туч не в чем каяться.
Подобным образом, вероятно, и даже много лучше, чувствовали и рассуждали вожди и прочие добровольцы. Потом в армию влились уже и политические противники коммунистов, и насильно мобилизованные крестьяне, и обозленные корыстные защитники старых привилегий, и просто охотники, каких немало бывает во время революций. Но первоначальники белые были люди долга и чести. Ну, конечно, не святые. А разве на другой стороне были святые? А разве третьи, нейтральные, были лучше этих грешников, но жертвовавших собой?
Мы все это еще увидим скоро на деле.
Итак. Врангель на английском дредноуте спешит к берегам невольно покинутой земли, а Деникин через тот же Константинополь отправляется, кажется, сначала в Англию, а потом и во Францию, где и сейчас еще живет под немецкой пятой. Остатки Белой армии перебрались в Крым. Первая моя встреча с ними была, к сожалению, очень болезненная. Опишу ее, как было. Тут все характерно!
Это было под Вербное воскресенье, кажется, 21 марта по старому стилю. По заведенному старым и опытным благочинным о. прот. Баженовым обычаю вербы раздавались не на самой всенощной, после чтения Евангелия, а перед службою. Это делалось для того, чтобы избежать беспорядка, шума и толкотни при раздаче освященных верб. В Симферополе, в соборе, наоборот, намеренно устраивали шумное торжество: священники священные вербы пучками бросали в толпы народа на все четыре стороны, и там поднимался радостный шум, все бросались получать святую свежую веточку. Не знаю, откуда такой обычай на Юге? Не от греков ли?! Но размеренный, аккуратный, спокойный о. Баженов не выносил никакого, даже и святого, беспорядка и установил совершенно произвольно крестный ход вокруг храма, когда тихо и мирно раздавались всем вербочки, а потом начиналась также спокойно служба. Так было и на сей раз. Я, как архиерей, прибыл уже после этой раздачи, и началась всенощная. Вдруг в храме раздались невероятные крики, вопли, точно произошло землетрясение или иная какая катастрофа. Женщины и дети от западной стороны храма бросились в диком смятении вперед, иные вскочили в безумном состоянии даже в алтарь, через царские врата. Никто ничего не понимал, только все дико кричали. Я вышел на архиерейское возвышение посредине храма и потребовал замолчать. Раз, два, три; стало тише. "Совсем перестать!" - грозно потребовал я и запел "Царю Небесный". Народ подхватил и успокоился. Службу продолжали. Я зазвал в алтарь церковного старост: в чем дело?
Оказалось, там, при входе, разыгрался следующий скандал: два офицера-добровольца тоже пришли в храм, но они были совершенно пьяны. При входе они увидели, что все стоят с вербами, а на ступеньках сидел нищий без вербы. Спьяна они обиделись за него: почему не дали ему вербу? Что им объяснил нищий, не знаю, но защитникам чести и правды показалось, что тут виноваты старшие - духовенство и староста. Не смея потребовать отчета от священнослужителей, офицеры направились к свечному ящику, где стояли староста и помощник его: "Почему нищему не дали вербы?"
Что уж староста ответил им, не знаю. Может быть, он, видя их пьяными, сказал им что-нибудь горькое или даже замечание. Но только они вынимают из кобур свои револьверы и угрожающе направляют их на старосту и других лиц у ящика будто с намерением тут же расстрелять их. Эту картину увидели ближайшие богомольцы и пришли в неописуемую панику, которая передалась немедленно всем.
А офицеры уже ушли.
Я написал официальную жалобу на такой дебош и послал старшему генералу Драгомирову. Ответа не последовало.
Но после и я подумал, что не нужно было мне поднимать эту историю. Тут не было злого умысла или сознательного кощунства, а просто все случилось по пьяному делу. В басне Крылова про повара-грамотея тоже было сказано: "Он набожных был правил, а в этот день по куме тризну правил", а по сему случаю напился пьяным. Но он делал выговор коту совершенно приятельски, не пугая кота, так что тот продолжал и при поваре "убирать" курчонка. А туч устроили целый скандал. Разве что одно можно было поставить в извинение добровольцам - они потеряли почти все! Армия, вооружение, конница, завоеванные области - все, все было утеряно. Поневоле можно было придти в отчаяние, а отсюда очень близко и до безобразий: "Э-э! Все равно теперь!" Но и тут они, однако, не забыли Бога, а пришли-таки в храм, завтра большой праздник!
Какая путаница в душах! Но нельзя не сознаться при сем извинении офицеров: в этом дебоше проявилось, несомненно, и моральное разложение, и дерзкое своеволие, и неуважение к святыне, и пренебрежение к простонародью. Даже сама защита будто бы обиженного нищего является не чем иным, как озорством. Пословица говорит недаром: "Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке".
И невольно вспоминаются другие подобные случаи, о которых говорилось раньше: и пьянство Май-Маевского в Харькове, и избиение редактора "Прибоя" в Севастополе, и курящие штабные барышни в кожаных тужурках, и кража одеял женского училища, и 119 убитых! Нет, в описанном церковном скандале отразилась какая-то внутренняя гнилость добровольцев - "белое" оказывалось не везде и не у всех чистым, на это движение легло уже много пятен. Можно ли еще их отмыть? Генерал Врангель попытается... Он уже прибыл в Севастополь.
Не помню, в то же Вербное воскресенье или в понедельник было собрание высших военачальников под председательством, кажется, генерала А.М. Драгомирова. Всего было, помнится, 18 человек. Просился даже и я, чтоб мне позволили принять участие для поддержки генерала Врангеля, но мне правильно отказали. Они не хотели давать повода к идее о всяких выборных началах, о демократических новшествах. Им был ближе и понятнее старый порядок - назначение, особенно в военных делах. Говорили, будто некоторые из состава собрания протестовали даже вообще против всякой выборности, и только указ генерала Деникина вынуждал их принять этот путь. Такая психология характерна, она показывает, как крепки еще были старые порядки в душах Белой армии. Разразившаяся революция не сломила их.
На собрании генералов присутствовал, конечно, и генерал Врангель. И я, на всякий случай, привез из монастыря ту самую икону Божией Матери, которую обещал дать ему, когда он возвратится в Севастополь. В это время у меня в севастопольском доме присутствовал архиепископ Полтавский Феофан, о котором не раз упоминалось выше. В Крым съехалось тогда несколько архиереев-беженцев. Все они разместились по монастырям: Херсонскому, Георгиевскому, Инкерманскому.
Вдруг слышу, к архиерейскому моему дому (теперь я уже жил не у Пономаревой, а в приходском доме при Петропавловском соборе) подъезжает фигура генерала Врангеля с его адъютантом И.М.Покровским.
Кто не видал его, тот не может представить себе исключительной силы впечатления, производимой его фигурой и внутренним духом. Необычайно высокий и необыкновенно тонкий, в кубанско-казацкой черкеске, перетянутый поясом, с рукой, покоящейся на кинжале, в мягких длинных сапогах, он сразу приковывал к себе внимание Умные глаза, спокойное открытое уверенное лицо (совсем бритое), естественность поведения дополняли доброе и сильное впечатление. Но самое главное, что особенно важно было нам потом, это его способность воодушевлять и подбадривать своих сотрудников. Не раз, бывало, перед лицом неудач мы опускали головы. Помню, на заседании совета министров, в котором принимал участие и я от имени Церкви, мы все были чем-то подавлены. Но вот приезжает с фронта Врангель и прямо на то же заседание. Мгновенно у всех поднимается дух, мы снова начинаем верить в успехи, уже улыбаемся: "Все идет отлично".
Но на этот раз генерал приехал без улыбки.
Поздоровавшись с нами обоими по установленному обычаю, то есть приняв благословение, он повел такой разговор (припоминаю мысли, а отчасти и слова по возможности точно);
- Владыки! Я приехал к вам как архиереям. Прошу вас высказать ваше церковное мнение. Сейчас во дворце идет заседание генералов по вопросу о выборе главнокомандующего. Назвали мое имя. Я соглашаюсь, но при условии представления мне широких полномочий ради пользы дела. Они же хотят каких-то ограничений, совещаний. Я заявил, что не согласен на это, встал и вышел с заседания, предоставив им одним договариваться. И вот решил использовать этот промежуток времени для визита к вам. Но сначала узнайте положение вещей. По человеческим соображениям, почти нет никаких надежд на дальнейший успех добровольческого движения. Армия разбита. Дух пал. Оружия почти нет. Конница погибла. Финансов никаких. Территория ничтожна. Союзники ненадежны. Большевики неизмеримо сильней нас и человеческими резервами, и военным снаряжением. Что вы скажете?
Несмотря на такую безотрадную картину, мы оба без колебания ответили ему, что нужно брать командование, делать что можно, а в остальном положиться на волю Божию. "Ну, хорошо!" - подкрепил он наш ответ.
Тогда я напомнил ему, что обещал преподнести икону, она здесь. Он стал на одно колено по военному обычаю, а архиепископ Феофан, как старший, благословил его. Генерал поцеловал икону, передал ее на руки впущенному теперь адъютанту Покровскому и стад прощаться с нами. Но перед самым выходом в коридор он неожиданно снова остановился, обратился к углу, в котором висел образ Спасителя, и, подняв к Нему лицо свое и устремив взор, начал молча молиться: перекрестился раз, помолчал, перекрестился другой, тоже задержался, третий так же. А потом сказал вслух: "Ну. Господи, благослови!"
И, провожаемый нами, вышел к автомобилю. На меня эти три креста его произвели большое впечатление. Благословение иконою было обычным приемом, а эта его собственная молитва говорила о его личной вере, просьбе о помощи Божией и предании себя и всего дела в руки Промысла. Спустя два-три месяца я говорил в Мелитополе речь на площади и рассказал об этом случае. Стоявший рядом пожилой бородач-крестьянин перекрестился и сказал: "Ну, слава Богу!"
Тем временем собрание генералов согласилось на условия Врангеля, и он стал главнокомандующим.
25 марта (если не путаю дней), в день Благовещения, был парад войскам. Отдохнули, подчистились, они производили бодрящее прекрасное впечатление. Генерал, стоя у подножия памятника адмиралу Нахимову, произнес воодушевленную речь, начав ее словами: "Орлы!"
Говорил и я о вере в победу и об избранности генерала Петра Николаевича Врангеля. Настроение у всех было приподнятое. Снова загорелась надежда.
Главнокомандующий пожелал, чтобы на место возглавителя духовенства армии и флота вступил я. До меня эту должность исполнял еще бывший при царе военный протопресвитер отец Г.И.Шавельский, который к этому времени успел уже разочароваться в успехах движения и высоком уровне добровольцев, и его необходимо было заменить иным лицом, с верою в лучшее будущее.
Наш архиерейский Синод согласился на желание генерала и назначил меня епископом армии и флота. Это был первый случай за 220 лет (со времени Петра I), что во главе духовенства стал архиерей. Государственные военные власти прежде не хотели этого потому, что с протоиереем легче было обходиться, чем с архиереем. Тут сказался и дух господства государства над Церковью. Но избрание меня архиереем армии и флота тоже не означало улучшения церковных воззрений теперешнего правительства. Это было личным делом главнокомандующего, по личной симпатии ко мне. Важно отчасти было и то, что я пользовался любовью севастопольцев, а это весьма нужно было и для военного дела. Так судьба меня поставила очень близко к самому центру "белого движения" в последний период его.
Потом, как я уже отметил, я был избран представителем от Церкви и в совет министров. Мое положение там было особое: я, когда это было нужно, высказывал мнение Церкви, не будучи обязан даже голосовать с прочими министрами. Председателем совета министров был потом Кривошеин , бывший министр земледелия при царском правительстве.
После Пасхи войска сразу стали готовиться к наступлению. А я перед этим поспешил познакомиться с ними на фронте. И в первый раз попал в гущу военной среды. И глубоко разочаровался. Даже был потрясен вскрывшейся передо мной действительной картиной.
Впрочем, я был предупрежден об этом еще раньше одним из добровольцев. В день парада 25 марта ко мне приезжал с визитом генерал Богаевский, редкой духовной красоты человек, скромный, умный, деликатный, выдержанный, но и храбрый в деле. Светлое впечатление оставил он после себя и таким был в эмиграции до самой смерти. Он был одним из первоначальников "белого движения" и сначала командовал партизанским отрядом, состоявшим из адвокатов, инженеров, журналистов, а главным образом, из учащейся молодежи, студентов, гимназистов и кадетов различных военных корпусов, отчего и пошло название Добровольческой армии - кадеты.
А вскоре после него ко мне заявился совершенно необычный визитер в офицерской форме и с большой растрепанной темно-русой бородой, что теперь почти не встречалось у военных, не в пример эпохи царя Александра III, вводившего русский стиль и в бороду.
Пришедший сначала обратился в угол, где висела икона, и наложил три размашистых, до самых плеч, креста... Наши офицеры никогда этого не делали, как известно. Но не успел я удивиться, как гость бухнулся мне в ноги. Что такое? Офицер - существо обычно щепетильное, и вдруг кланяется в ноги духовному лицу, которое никогда не пользовалось особым почетом и любовью у военных или -аристократов! Тут опять невольно сказывался принцип господства государства над Церковью: первое - выше второй, военные и дворяне - представители государства, и потому им не пристало выражать свое уважение низшему классу, попам, а уж унизиться до крестов при входе и земных поклонов - дело почти неслыханное в истории за сотни лет! Говорю без преувеличения. Со времени Димитрия Донского, просившего коленопреклоненно (думаю, так часто рисовали его) благословения у святого Сергия на рать с Мамаем, я решительно не помню ни одного подобного факта. Ни одного.
Обычно в военной среде офицеры называли полковых священников фамильярным именем "батя": "Ну, как, батя, дела?" Или во время игры в карты: "Эй, батя, ходи". В лучшем случае, если священник держал себя независимо, относились к нему корректно, но холодно. И таких не любили. Я совсем не думаю осуждать офицерство за такую вольность. Осуждать людей - самое неумное занятие, будто бы на их месте мы были бы лучше. Всему в истории есть свои глубокие длительные причины. И офицерские привычки не со вчерашнего дня появились, нужны были два столетия со времен Петра Великого, чтобы они воспитались и укрепились. Но к чести офицеров нужно сказать. что они очень редко были безбожниками, хотя это было скорее доброй традицией и законом военного достоинства, атеисты - это революционеры, социалисты...