Кто такой белый офицер? Ч.2.

Oct 29, 2020 18:35

Береги честь смолоду

Армия наша воспитывала в людях дух решимости в такую пору, когда знамением времени являлись отсутствие решимости и вечные колебания.
Армия учила тому, что определённый приказ всегда лучше, чем полное отсутствие твёрдых указаний.

Работодатель многих царских офицеров Адольф Гитлер

Положение российской императорской армии изучено неплохо - может быть, даже слишком хорошо для второстепенной с точки зрения исторических процессов темы; но в России существует множество «военных историков», которые заняты подчас не столько «историей», сколько восхвалением военщины прошлого, подводя идеологические основания под милитаристский шовинизм наших дней. Мы же хотим обратить внимание исключительно на те особенности царской армии - и конкретно, офицерского корпуса, - которые позволят объяснить формирование авторитарного сознания.



Армия в России в начале ХХ века по-прежнему, как и в XVIII веке (когда система оформилась), была вычленена из общества в мирное время даже с точки зрения хозяйственного устройства. Уровень государственного снабжения оставался минимальным: воинские подразделения сами готовили еду и пекли хлеб, выращивали фрукты и овощи, держали скот, шили форму и обувь; так, на 1907 год исключительно пошивом одежды и ничем больше занимались 12% солдат. 8 или 9 месяцев в году полк проводил в бараках и был занят хозяйственными делами; 40 из каждых 100 солдат были вовлечены в совсем несолдатскую деятельность (включая и работу лакеями в офицерских клубах). До 1906 года солдаты должны были сами обеспечивать себя мылом, ложками, щётками для обуви, тряпками для чистки ружей, постельным бельём, рубашками, нередко одеялами и т. п.[27]. То, что выдавали в армии, было ужасного качества. Сапоги носились три месяца - потом покупай новые или чини старые за свой счёт[28]. В таких условиях - и уже неважно, о солдатах ли речь или об офицерах - и те, и те были военнослужащими - контакты с «внешним миром» сокращались, он утрачивал хоть какое-либо значение.

Интендантства со своими задачами не справлялись - да и никто особо к этому не стремился. Армия внутри себя возрождала подобие крепостного права, а офицеры становились как бы помещиками-душеприказчиками. В начале XX века в Саратове офицер открыл похоронное бюро, используя солдат и полковых лошадей[29]! А всё потому, что хотели заработать. В военное время, конечно, ситуация вынужденно менялась, но именно длительность мирной рутины, тянущейся годами, оказывала большее влияние на формирование личности офицера в долгосрочной перспективе; в мирное время создавалась «привычная жизнь», которая принималась за норму, за образец, к которому нужно вернуться после окончания чрезвычайного положения - войны.

Каков был социальный состав царской армии? Или вернее - какова была социальная динамика офицерского корпуса? К концу XIX - началу XX веков офицерский корпус вовсе не состоял лишь из одних аристократов; всего к 1895 году среди офицеров потомственными дворянами было 50,8%, и концентрировались они на вершине иерархии - на уровне генералов и полковников. При этом даже они в то время не были помещиками - доля высших офицеров, владевших земельной собственностью к началу XX века, была небольшой[30]. В пореформенный период, с развитием капитализма, непривилегированные по феодальным понятиям слои устремились в армию[31]. Приток неблагородных сословий не сделал армию оплотом демократии; вновь прибывшие, наоборот, мечтали забыть о своих социальных истоках. Пробелая пропаганда любит повторять, что Деникин и Алексеев являлись потомками крепостных крестьян, забывая уточнить, что генералы хоть прямо и не скрывали, но совсем не афишировали своё происхождение:

«Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан, дьяконовых детей <...>. А между тем,- замечает он, - тихое и затаённое почтение к дворянству и особенно к титулу так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит голову, туманит воображение, поднимает фонд, увеличивает уважение. Так велика глупая и трусливая боязнь уронить себя и “испачкать мундир”, что женитьба, например, на мещанке или крестьянке строжайше запрещается»[32].

Для того, чтобы привить социальным новичкам «правильные», офицерские, понятия, в 1863 году учредили суды чести при офицерских обществах[33], а в 1894 году фактически сделали обязательным участие в дуэлях. По распоряжению Александра III отказ участвовать в дуэли вёл к увольнению. Закон о дуэлях формально-юридически ставил офицеров над всем остальным обществом: им было дозволено больше, чем кому бы то ни было ещё. Реальность делилась на сакральное пространство для выяснения отношений между благородными мужчинами и зону для всех остальных, для профанов[34]. Шаг этот хорошо укладывается в модель Рэндалла Коллинза: офицерство последовательно утверждало свою элитарную позицию по отношению к остальному обществу. Русским офицерам дореволюционной эпохи даже вступать в брак по собственному желанию воспрещалось: требовалось одобрение командира и подразделения[35]. Армия - и конкретно полк - был для офицера всем.

Из этого вытекало обострённое чувство кастовости, проявлявшееся в помыслах, словах и поступках офицерства. Вот такой яркий эпизод зафиксирован в воспоминаниях о дореволюционной армейской жизни:

«Чувство отделенности от остального мира, можно сказать, “жизнь за железным занавесом”, порождало невежество и уверенность в исключительности, избранности. Мы категорически противились любым попыткам, даже оправданным, со стороны гражданских властей вторгнуться в нашу жизнь. Как-то городская полиция арестовала нашего гусара за попытку изнасилования. Командир полка, пришедший в ярость, что кто-то позволил бесцеремонно обращаться с его солдатом, отправил меня “вытащить солдата из местной кутузки”.
- Можете говорить там все, что угодно, но приведите его в полк, - приказал командир. - Если он виновен, мы сами накажем его.
В полицейском участке гусар заявил, что его арестовали по ошибке, и поклялся, осенив себя крестным знамением. Гусара отпустили, и я испытал чувство гордости, что принимал участие в спасении невинного человека. Мы молча пошли в казармы, и, вероятно, чтобы прервать затянувшееся молчание, я спросил:
- Ну а теперь скажи, ты пытался изнасиловать девушку или нет?
- Да, ваша честь, - последовал ошеломляющий ответ. Когда мы пришли в полк, солдат получил затрещину от каждого из непосредственных командиров, но признать, что он виновен, и допустить, чтобы против него было начато официальное следствие, то есть сломать ему жизнь, - на это решились бы немногие. Он был наш, и мы не могли допустить, чтобы его судьбу решали городские власти; только мы могли наказать его»[36].

Даже откровенное преступление, по мнению самих военных, не подлежало гражданскому суду, но только - своему собственному; этот порядок вбивал в клин между офицерством и обществом. Живо эту проблему схватил Александр Куприн, сам бывший военный, в своём романе «Поединок»:

«Таким образом, Ромашов неуверенно, чрезвычайно медленно, но все глубже и глубже вдумывался в жизненные явления. Прежде все казалось таким простым. Мир разделялся на две неравные части: одна - меньшая - офицерство, которое окружает честь, сила, власть, волшебное достоинство мундира и вместе с мундиром почему-то и патентованная храбрость, и физическая сила, и высокомерная гордость; другая - огромная и безличная - штатские, иначе шпаки, штафирки и рябчики; их презирали; считалось молодечеством изругать или побить ни с того ни с сего штатского человека, потушить об его нос зажженную папироску, надвинуть ему на уши цилиндр; о таких подвигах еще в училище рассказывали друг другу с восторгом желторотые юнкера. И вот теперь, отходя как будто в сторону от действительности, глядя на нее откуда-то, точно из потайного угла, из щелочки, Ромашов начинал понемногу понимать, что вся военная служба с ее призрачной доблестью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением. “Каким образом может существовать сословие, - спрашивал сам себя Ромашов, - которое в мирное время, не принося ни одной крошечки пользы, поедает чужой хлеб и чужое мясо, одевается в чужие одежды, живет в чужих домах, а в военное время - идет бессмысленно убивать и калечить таких же людей, как они сами?”».

Чётко и просто, существовало два неравных мира, и мир офицеров - в представлении самих офицеров - над миром «гражданским» возвышался.

При этом способные к рефлексии офицеры чувствовали, что не только армия «отчуждается» от общества, но и общество презирает офицерство. Так писал генерал М.С. Галкин в 1907 году:

«Мир изолирует офицера от общества, которое ненавидит войну. Но он - человек войны - не только не может, но даже не должен ее ненавидеть.
Чем сильнее офицер любит свое дело, тем более представляется он своим глубоко мирным согражданам каким-то пережитком средних веков. Офицер видит, что общество начинает его понимать все менее и менее. Его собратья начинают презирать высокие воинские доблести, составляющие сущность военного дела и которыми офицер так гордится. Мы не преувеличиваем, сказав, что многие офицеры, и даже наилучшие из них, понемногу начинают себя чувствовать чужими среди своих столь мирно настроенных граждан, благодаря стремлению общества к новому строю»[37].

В этом отрывке проскальзывает растущая неприязнь между обществом и офицерством. Формально - в сегодняшнем обывательском представлении - офицер должен защищать «свой» народ и свою страну, вернее, такое мнение навязывает милитаристская пропаганда.

В действительности же Россия, а именно населяющие её люди низших классов и сословий, для офицера начала XX века не была «своя».

Офицеры служили «царю» и «отечеству», воспринимаемым как внешнюю силу, которой нужно повиноваться, проявляя тем самым мышление, описанное Фроммом. В их голове сидела абстракция «отечества». На практике - офицеров окружали «шпаки, штафирки и рябчики», командовали же они солдатами, с которым общались языком ругани, затрещин и оплеух. И «любили» они это общество больной, садистской любовью - истязали и смотрели свысока. Между офицерами и обществом тлела глухая вражда, которая после 1917 года просто вырвалась наружу.

Неудивительно, что казарменные условия, условия возведённого в культ неравенства вели к разгулу самодурства и издевательств в армии. Лев Толстой, также бывший офицер, замечательно уловил эту «беду» офицерской касты в романе «Воскресение»:

«Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, т. е. отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над другими людьми, а с другой - рабскую покорность высшим себя начальникам.
Но когда к этому развращению вообще военной службы, с своей честью мундира, знамени, своим разрешением насилия и убийства, присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией, как это происходит в среде избранных гвардейских полков, в которых служат только богатые и знатные офицеры, то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма».

Отрывок этот перекликается с тем, что писал Коллинз: длительное пребывание в позиции отдающего приказы ведёт к формированию садомазохистской личности. Сама структура неизбежно формировала психологические патологии в офицерской среде. Корни этого нужно искать в системе военного образования, в юнкерских училищах:

«Жизнь протекала по барабану и сигналам, под неусыпным наблюдением отделенных офицеров - этих училищных классных дам, - которые обязаны были внедрять в юнкеров прежде всего автоматический навык к строжайшему порядку и дисциплине во всем, что касается не только общей училищной жизни, но и собственного обихода, даже в свободное от всяких занятий время. Даже во время сна требовалось, например, вполне разумно, согласно требованиям гигиены, что спать должно обязательно не на левом, а на правом боку. И вот, на обязанности дежурного юнкера ночью, если видит, что юнкер спит на левом боку (это затрудняет сердцебиение), разбудить и заставить перевернуться на правый бок. Платье перед сном должно быть тщательно сложено в определенном порядке у кровати на особой табуретке; заметил ночью дежурный юнкер или офицер, при обходе дортуара, что рукав шинели сложен не по правилам или сапоги не выровнены как следует, - прервут сладчайший храп, заставят встать и исправить все по регламенту. А если у иного юнкера такие неаккуратности повторялись, то - неугодно ли дежурить или дневалить не в очередь по ночам и замечать неисправности у других.
Как спасителен был такой режим, который должен был подтянуть и приструнить характеры расхлябанные и развинченные»[38].

Личность будущего офицера подвергалась моральным увечьям на заре карьеры. Собственно, военная подготовка и заключалась в этом - в муштре как таковой. То, что офицеры учились управлять орудиями, изучали военную науку, становились инженерами и пр., - скорее побочный продукт, чем цель образования. Подлинная - социальная - цель подготовки офицеров - пинками затолкать в иерархию, отбить всякое желание ослушиваться приказов или ставить их под сомнение. «Приказы не обсуждаются» - таков армейский идеал, к которому в армии и приобщают.

Вот что вспоминал военный врач времён войны с Японией:

«Я узнал, что в присутствии генерала я не имею права курить, без его разрешения не имею права сесть. Я узнал, что мой главный врач имеет право посадить меня на неделю под арест. И это без всякого права апелляции, даже без права потребовать объяснения по поводу ареста. Сам я имел подобную же власть над подчиненными мне нижними чинами. Создавалась какая-то особая атмосфера, видно было, как люди пьянели от власти над людьми, как их души настраивались на необычный, вызывавший улыбку лад»[39].

А вот что писал генерал Грулёв:

«Совсем иначе обстоит дело в служебном быту офицерском: с начальником встречаешься не только на службе, но еще чаще вне службы, где он все еще не перестает быть начальником; притом форма отношений в наиболее образованных офицерских кругах выражается такими тонкими штрихами, что достаточно не понравиться начальнику, - и он имеет полную возможность отравить существование своему подчиненному вполне замаскированными и неуловимыми путями, притом на законнейшем основании»[40].

Даже «свободные» часы у офицеров были вмонтированы в отношения власти и подчинения; офицер постоянно рисковал не угодить начальству, не понравиться. Это вело к укреплению фаталистского сознания, когда наказание становилось случайной переменной, чуть ли не плохой погодой: с тобой всегда могла приключиться гадость, старший по званию всегда мог испортить тебе жизнь, таковы были правила игры, которым нужно было смиренно и безропотно подчиняться.

Большинство даже не задумывалось над ненормальностью такой жизни. Круг общения строго ограничен, увольнение не сулит ничего, кроме голодного существования, поскольку другой соразмерной работы не найти. Индивидуальность в итоге обменивалась на эрзац коллектива. Куприн блестяще это сформулировал:

«Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни - это служить и быть сытым и хорошо одетым».

Не случайно поэтому, что - в соответствии с Фроммом - такой офицер регулярно отыгрывался на нижестоящих, будь то другие офицеры, а тем более - солдаты:

«Форма отношений к солдату исчерпывается только одной службой - начальник соприкасается с ним только в часы занятий; причем, в положительном или отрицательном смысле, обращение с солдатом выражается в грубых штрихах: иной начальник, забывши закон, дает волю рукам; другой одержим скверной привычкой ругаться трехэтажными словами и, за невозможностью говорить распущенным языком там, где его остановят - применяет свое сквернословие при разговоре с солдатом»[41].

Итак, офицерская корпорация была крайне закрытой; полк был для офицеров главнейшим моральным ориентиром. В основе армии лежала иерархия, институционализированное неравенство. Они-то и становились краеугольным камнем. Мир мог быть увиден офицерами только как вертикальное сочленение сословий, корпораций. Это мышление отливалось в символах принадлежности к корпорации - прежде всего в погонах, но также в титулах, в наградах. Погоны для офицеров были важнейшим знаком отличия, поскольку явно указывали на чёткое и понятное в жизни место, определённой «самой судьбой»:

«Символом офицерской чести были погоны. Это внедрялось в сознание еще с детства. В кадетском корпусе самым суровым наказанием, которое влекло за собой изгнание из корпуса, являлся срыв погон за тот или иной аморальный проступок. Обставлялась эта церемония очень торжественно. Выстраивалась рота, командир роты вызывал провинившегося из строя и излагал его проступок. Ротный портной надрезал погоны, барабанщик бил дробь, а командир роты срывал погоны и наказанный ставился на несколько шагов за левым флангом роты. Это производило большое впечатление на кадет (курсив наш - Е.С., И.П.). Как я указывал в своей книге “Самодержавие и русская армия”, в 1916 г. в Первом Московском корпусе я был свидетелем этого и на меня, двенадцатилетнего кадета, эта церемония произвела очень тяжелое впечатление»[42].

Погоны были тесно связаны с «честью». Если страдала честь человека в погонах, то страдала честь всей армии. Для русского офицера важно было соответствовать ожиданиям очень узкой группы лиц с весьма сомнительными жизненными принципами и порядками. Честь полка распространялась, в зависимости от ситуации, на всю армию и также на личность царя. И не защищать эту честь в случае посягательств (критерии которых определяли сами офицеры) было нельзя:

«Общеизвестно особое отношение офицеров к эполетам. Если у вас срывали эполет, вам приходилось убивать, чтобы защитить не только свою честь, но честь армии в целом (курсив наш -- Е.С., И.П.). В случае неудачи предполагалось, что вы покончите жизнь самоубийством. Помимо сабли у меня всегда был при себе браунинг. Я никогда не забуду, как постоянно перекладывал его из одного кармана в другой, выходя на улицу и возвращаясь в помещение»[43].

Представления о чести фактически составляли политические и идеологические воззрения офицерства. «Извне» мы можем охарактеризовать их как охранительские, реакционные, но «субъективно» их вообще не было - офицеры полагали, что они «вне политики».

Смысл существования офицерского корпуса - в служении армии, царю и «отечеству», которое понималось предельно общо. Иными словами, чисто бюрократическая процедура становилась идеологией. Не важно, почему тебе отдают приказ - его нужно выполнять, а думать не нужно, думать - значит проявлять крамолу. Есть жёсткая иерархия, сверху вниз, и её надо почитать - отсюда такая ценность погон, указаний на место в иерархии. Номинальное призвание офицеров было связано с войной, с насилием, и поэтому в армейских кругах в качестве суррогата идеологии распространялась форма вульгаризованного ницшеанства. Военные издания начала XX века пестрили восхвалением войны, сожалениями о «мирной природе русского народа» и затянувшемся мире[44]. Опять же, формальная деятельность, процессуальность идеологизировались: не ставился вопрос, кому и для чего нужна война, или хотя бы - кто её начал; само ведение войны превращалось в самоцель. Офицеры, вовлечённые в эту деятельность на профессиональной основе, говоря словами Коллинза, были «насильственной элитой». И если кто-то ставил эту мысль под сомнение, даже если так казалось только офицерам, то это был удар по «чести».

Честь носила публичный характер: она требовала постоянной демонстрации. Храбрость, браваду должно было выказывать не только (и не столько) на поле брани - скрытых дезертиров, переводящихся в тыл или просто не желающих участвовать в самостоятельной организационной работе, как на первом этапе Гражданской войны, так и под конец, было предостаточно. Если вспомнить наше замечание о том, что между офицерством и обществом пролегала пропасть, то можно понять, почему так важно было «защищать честь» перед лицом «гражданских» - необходимо было указывать им на «их место». Нормой были нападения на людей на улицах, в ресторанах, если пьяный офицер решал, что прохожие или посетители не проявили должного уважения к офицеру/армии/царю:

«В соответствии с приказом командующего Московским военным округом офицеры могли постоянно посещать только дюжину московских ресторанов, среди которых были “Яр”, “Стрельна”, “Максим” и “Прага”. Этот приказ в какой-то мере был продиктован враждебным отношением к офицерам со стороны либеральной части населения, резко возросшим после подавления революции 1905 года. То тут, то там в публичных местах происходили неприятные инциденты, в ходе которых офицерам, чтобы защитить свою честь, приходилось браться за оружие. Иногда сами офицеры провоцировали гражданское население. К примеру, в Санкт-Петербурге бывший офицер моего полка убил в ресторане штатского за то, что тот отказался встать во время исполнения государственного гимна. В результате в ресторанах было запрещено исполнять гимн (курсив наш - Е.С., И.П.)»[45].

Случались расправы над журналистами и редакторами газет, если в них публиковались материалы, «порочащие» честь полка[46].

Всячески поощрялось и переходило в статус морального императива поведение, связанное с патриархальной маскулинностью: нормой жизнь русского офицера конца XIX - начала XX веков было пьянство, причём пьянствовать требовалось до полуобморочного состояния, даже если не хотелось:

«Однажды официант в станционном буфете, посчитавший, что раз я гусар, то наверняка буду пить водку, спросил, принести мне маленький или большой графин. В то время я не увлекался выпивкой, а в данном случае вообще не собирался выпивать. Я не мог посрамить честь полка.
- Большой, - ответил я, про себя решив, что заказать - не значит пить.
Официант мгновенно выполнил заказ, и я не успел оглянуться, как он налил мне из графина целый стакан водки. Я выпил, и официант тут же налил опять. Что оставалось делать? Я пил стакан за стаканом, изображая бывалого гусара. В результате я так напился, что с трудом сел в поезд и мучился всю дорогу до Санкт-Петербурга. А все из-за официанта, который считал, что все гусары любят выпить»[47].

Даже правительство признавало алкоголизм в среде офицерства большой проблемой: в начале ХХ века был издан целый ряд брошюр, посвящённых борьбе с этим недугом: «Алкоголизм в армии и меры борьбы с ним» (1913), «Преступность в армии и алкоголь» (1913) «Меры против потребления спиртных напитков в армии» (1914) и др. При этом в одном из исследований отмечалось, что в конце 1890-х годов среди офицеров острое отравление алкоголем наблюдалось чаще, чем среди младших армейских чинов. Доктора часто скрывали диагнозы у офицеров, дабы не обречь их на неприятности[48]. Пьянство было настолько повальным, что невозможно было выявить клинических алкоголиков. Военное министерство в 1906 и 1908 годах делало попытки исключить их из армии, которые кончились ничем[49].

Эту линию поведения Коллинз также описал: лихачество - способ продемонстрировать групповые границы и принадлежность к «элите». Фромм бы, конечно, объяснил это иначе: экзистенциальная пустота жизни толкает людей на совершение вроде бы безумных поступков, фактически - на нанесение вреда себе. Но мы не думаем, что два этих объяснения взаимоисключающи. Напротив, они вполне друг друга дополняют. Ведь если полк был для офицера всем, его значение интернализировалось и заполняло ту самую экзистенциальную пустыню; а потому допустить вреда полку было нельзя - это бы нанесло удар по самости индивида.

При характеристике армии мы не можем обойти и такой важный аспект, как профессиональная подготовка. Может быть, все эти описанные выше минусы уравновешивались хотя бы боевым умением? Отнюдь. Интеллектуальный уровень офицеров на рубеже веков был невысок. Например, проведённые в Киеве и Варшаве манёвры накануне Первой мировой войны (в 1911 и 1912 гг. соответственно) «показали недостаточное умение в оценке местности, выборе позиций, оценке обстановки и отдаче приказаний»[50]. Анализ письменных работ на вступительных испытаниях в Академию Генштаба (а это - элита армии!), проведённый военным ведомством в 1907 г., привёл к неутешительным выводам:

«1) Очень слабая грамотность, грубые орфографические ошибки. 2) Слабое общее развитие. Плохой стиль. Отсутствие ясности мышления и общая недисциплинированность ума. 3) Крайне слабое знание в области истории, географии. Недостаточное литературное образование»[51].

В юнкерские училища шёл кто попало:

«Состав юнкеров в окружных училищах заключал в себе преимущественно такие юношеские элементы, которые в общем потерпели кое-какой крах на учебном поприще: не выдержали переходного экзамена из класса в класс или просто не могли дотянуть до конца где-нибудь в гимназии, кадетском корпусе или в духовной семинарии. Поэтому военная дисциплина и строгий режим, учебный и житейский, в юнкерском училище являлись спасительными для этих, до некоторой степени, свихнувшихся элементов»[52].

Вопросами тактики во время учений всерьёз не занимался, все тренировки сводились к хождению сомкнутым строем перед начальством. Если кто-то из офицеров невзначай пытался превратить летний пикник в полноценные занятия, командование и однополчане смотрели косо[53]. Не приветствовали и тех, кто пытался чему-то учить солдат. Глава Академии генштаба, генерал Драгомиров, прямо заявлял, что моральная подготовка солдат, воспитание должно главенствовать над образованием. Офицерство и генералитет старшего поколения были далеки от овладения передовыми знаниями и, по воспоминаниям, откровенно «плыли» при знакомстве с новыми армейскими реалиями:

«“В 1905-1906 гг. командующий Приамурским военным округом ген. Н.П.Леневич {также Линевич - Е.С., И.П.}, увидев гаубицу, с удивлением спрашивал что это за орудие?”. Тот же Леневич не умел как следует читать карты и не понимал, что такое движение поездов по графику. “А среди командиров полков и бригад - замечает далее Шавельский, - иногда встречались полные невежды в военном деле. Военная наука не пользовалась любовью наших военных”»[54].

Генерал Драгомиров в докладе Николаю II доносил:

«Между царскими войсковыми начальниками, начиная с бригадных командиров, всё ещё много таких, которые в мирное время бесполезны, а в военное будут вредны. Слабый состав высших войсковых начальников, значительную часть которых нельзя считать ни достаточно подготовленными, ни достаточно способными, на мой взгляд, требуют серьезного внимания»[55].

Было, конечно, в армии и движение за реформы, отдельные офицеры владели военной наукой на должном уровне. Но мы сейчас говорим об общей массе и общих тенденциях. Царизм не выиграл ни одной серьёзной войны после отечественной 1812-го года. Что ему удалось? Подавить Польскую и Венгерскую революции? В 1878 г. в очередной раз разгромить Османскую Турцию? Так это было ещё более слабое государство. Отправить казаков в Эфиопию в 1889 году? Подавить Боксёрское восстание в Китае в 1901? Завершить колониальный захват Северного Кавказа и Средней Азии? Славны ратные подвиги русского оружия!

Но был у офицерства (как и всего царизма) закоренелый враг, с которым боролись беспощадно. Евреи. Антисемитизм в военной среде нельзя обойти молчанием - тем более, что черта эта, как никакая другая, сближает белых офицеров с описанными Фроммом нацистами.

Антисемитизм в поздней Российской Империи приобрёл такие масштабы, что стал интернациональным пугалом. Одним из русских слов, укоренившихся в некоторых западных языках, стал «погром» (pogrom) - в силу традиций устраивать их в местах компактного проживания евреев в России, на её западных окраинах. Погромы устраивали буржуазная публика в союзе с люмпенизированным населением при покровительстве и прямой поддержке царской полиции. До двух миллионов евреев бежали из Империи в Америку в начале XX века, да только отечественный патриот не развил в себе привычку вздыхать в этом случае об «отъезде и гибели лучших представителей нации», что постоянно повторяют о белой эмиграции 1920-х.

Антисемитизм в Российской Империи был государственной политикой и пользовался монаршей любовью. Николай II был почетным членом Союза Русского Народа - главной черносотенной партии, которая учиняла еврейские погромы! И поэтому не вызывает удивления, что законы Российской империи полностью закрывали для евреев доступ в офицерскую корпорацию[56]. Воинский устав 1874 года не содержал прямого запрета офицерской службы, однако его привнесли принятые впоследствии дополнения. С 1874 по 1917 годы офицерами стали всего 9 евреев, 8 из них - сыновья крупных банкиров и финансистов, которые даже при наличии звания имели малое отношение к военной службе. Ограничения существовали даже на военно-медицинскую службу, а также на занятие многих вспомогательных должностей (писарь, оружейник и т.д.)[57]. Таким образом, евреи полностью исключались из офицерской корпорации и поэтому виделись белым чуждыми не только в национальном или религиозном отношении, но и в социальном, как люди второго сорта, недостойные находится даже в самом низу их иерархии.

Имеющиеся свидетельства хорошо иллюстрируют положение дел. В 1912 году по результатам анкетирования, проведённого среди 50 воинских начальников, выяснилось, что все опрошенные находят пребывание евреев в армии нежелательным. 34 предлагали избавиться от них «категорически»[58]. Люди, которые с оружием в руках должны защищать страну, изначально были против части её населения. Даже проявившие себя на фронте евреи не получали снисхождения: во время Первой мировой войны военная цензура запрещала публиковать полные имена евреев, представленных к Георгиевскому кресту - указывались только инициалы[59]. И когда позднее, после Февральской революции еврейское население было уравнено в правах остальным народами и стало поступать в военные академии, офицерство выражало протест.

Таков был армейский корпус офицеров в России до революции. Организация, вырванная из общества а вернее, поставленная над ним вбирала в себя людей психологически покалеченных. Военная муштра, начиная с юнкерских или кадетских училищ, призвана была выбить «слишком человеческое» из офицера, чтобы насадить культ армии, полка, «отечества» и царя. Формировался типаж, который не в состоянии был мыслить вне иерархии, для него неравенство и система приказов становились самой тканью жизни. Конечно, порождаемая этим фрустрация не испарялась, но находила выход в микроагрессии, движущейся вниз по цепочке: старшие офицеры издевались над младшими, а самые младшие отводили душу на солдатах. Но внешне демонстрировалось единство, воплощавшееся в представлении об «офицерской чести», которую необходимо было подтверждать и защищать - никто не смел ставить под сомнение ценность порядков и образа жизни офицерства. В таком виде офицерский корпус встретил Первую мировую войну, оказавшись в «своей стихии», получил возможность себя проявить и затем, в 1917 году, прошёл и через революцию.

#СоветскаяРоссия, #история, #контрреволюция, #белоедвижение, #белыйтеррор, #ВЧК, #гражданскаявойна

Previous post Next post
Up