Mar 28, 2012 01:47
В старых газетах "Пушкинский край" нашёл красивый, поучительный рождественский рассказ, который хочу предложить прочитать и вам. Наверняка вам он тоже понравится. Выкладывать его буду по частям, так как много времени занимает перепечатывание.)
Часть I
Отвоевав у матери право на конский хвост и ярко-синие чулки, Марина перестала бунтовать и кое-как примирилась с мыслью, доводившей её вчера до отчаяния, о том, что провожать её к Дюрантонам на елку поручено Евдокии Степановне.
Евдокия Степановна терпеливо ждала в прихожей, сложив на животе руки в толстых вязаных перчатках, обмотавшись платком поверх шапки, концы платка, скрестив под грудью и сзади связав узлом, как будто собралась в Сибирь. Марина знала, что другие девочки приедут на елку без всяких провожатых или с хорошо одетыми матерьми и что, даже если она не допустит Евдокию Степановну до подъезда, скрыв свою допотопную спутницу от французских знакомых, старуха непременно явится за нею вечером и тогда никакая сила не удержит её от вторжения в богатую французскую квартиру, где она будет кланяться в пояс, говорить «мусью-дам» и по-русски, на потеху молодежи, растягивая и распевая слова, приставать к Марине, чтобы обвязалась шарфом, а то, не дай Бог, «прохватит горло» и, чего доброго, примет тереть ей губы своим огромным носовым платком, чтобы удостовериться, не подмазывалась ли её питомица, вырвавшись из-под надзора.
За массивной, тучной Евдокией Степановной, приросшей к полу слоновьими ногами и похожей на старого скопца своей пухлой желтизной, морщинами, мужским пальто до пят и меховой, по самые брови, шапкой, - за громоздким и темным её силуэтом желтело в дальнем окне снегом набухшее небо и на его фоне вырисовывалось громоздкое, темное дерево, а между ними двумя, злая и лёгкая, пробегала Марина, хватая на лету перчатки, успевая взглянуть на себя-то в одно, то в другое зеркало, где каждый раз, что она из них выныривала, со стеклянного дна черной молнией взвивался конский хвост, перетянутый на макушке головы оранжевый лентой.
- Будет тебе вертеться, - медленно произнесла Евдокия Степановна и зевнула, крестя рот. Так зевнуть она могла и в автобусе, и при Дюрантонах. - Всю красоту в зеркалах растрясёшь. Поедем, что ли? Один от тебя хвост останется, прости Господи, как у пристяжной.
И в эту минуту Марину осенило! Последний раз вспыхнул в зеркале огонёк ленты. Другой огонёк зажёгся в хитром тринадцатилетнем мозгу, и от него побежали искры до самого автобуса, и дальше, по тёмно-жёлтым сумеречным улицам, и ещё дальше, - до события, которым закончилась поездка на ёлку.
- Я готова! - сообщила она самым любезным голосом, на какой была способна, и Евдокия Степановна плавно тронулась к двери. - Мама, до свидания! - крикнула Марина в неизвестном направлении, как всегда, не получила ответа: у матери был бридж, - четыре сосредоточенных лица над зеленым сукном, кольца папиросного дыма, благоговейная тишина…
Выйдя на улицу, Евдокия Степановна неодобрительно покачала головой:
- Это у них называется Рождеством, - сказала она, как говорила она каждый год, - тридцать пять лет тому назад матери Марины, Светлане, потом её сыну Левушке, ставшему впоследствии французским инженером, после него - Кате, переселившейся недавно в Миами с американским мужем, и в последние тринадцать лет - последней своей питомице, Марине. - Бывало, у нас, в России…
- Да, да, язнаю, - быстро перебила Марина, испугавшись возлияний, и Евдокия Степановна обиженно замолчала.
Тёмный, промозглый день, скользкие тротуары, в которых начинали растекаться отражения красных и зеленых сигнальных огней, запах горячих каштанов, доносившийся с угла, где алжирец в пестрой фуфайке собирал их лопаткой с жаровни и укладывал в бумажные мешочки; искусственная елка в витрине сапожного магазина и гирлянда электрических лампочек, мигавших из ваты, между дамскими туфлями - были милой, привычной декорацией, в которой Марине преподносили Рождество. Всю его прелесть портила Евдокия Степановна со своими вздохами, с критическим взглядом монгольских глаз, не видящих ничего красивого и вечно плачущих о каком-то особенном Рождестве в какой-то несуществующей стране.
В автобусе Марина села у окна и отвернулась от Евдокии Степановны, - будто незнакомы, - притворяясь, что чрезвычайно заинтересована видом улиц. Что касается старухи, то она долго разглядывала попутчиков, и любопытство её, и неодобрительное удивление по адресу одних: «Ишь, целуются, бесстыжие! Хорошо, что Маринушка не видит… А эта-то, эта-то, абажур на голову нацепила, глаза сапожной ваксой навела, тьфу!» и соболезнующее умиление перед другими: «Молоденькая такая, а монашка! И было бы впрок, а то ведь басурманка католическая, куклам молится и не знает Божьей правды, зря погибает, красоточка!» - и чувство отчуждённости, и смутна, покорная тоска были всё теми же на протяжении тридцати пяти лет…А потом ей надоело смотреть, и она стала перебирать в уме привычные мысли, слегка подрёмывая, вздрагивая на остановках и закрывая глаза, , когда автобус трогался в путь.
Евдокия Степановна приехала с семьей Незвановых в чужую страну весёлой горничной Дунечкой, но очень уж быстро господа офранцузились. Светлана Николаевна пошла в манекены, бедрами шевелить. Днём её нет дома; вечером, едва приедет, чуть отдохнёт с папиросой в зубах, вымажет лицо чёрной мазью, ни дать ни взять арап, волосы накрутить на железные рога и влезет в ванну, роман читать. Замуж вышла - стала есть лягушек на палочках и улиток в ракушках, на хороший борщ фыркала, для линии, мол, тяжело. А без борща разве жизнь?...
И всё то у них по-французски да по-французски, с Евдокией Степановной два-три слова, и то на ходу.
Муж у Светланы Николаевны ничего себе человек, только всегда в разъездах. Что-то представляет. А кому представляет, и какие у него представления - не поймёшь.
Старики Незвановы где-то на юге, в русском доме поселились, видно, лягушки им пришлись не по душе.
Очень было тошно, очень тяжело, но Господь смилостивился, послал детей, и заскучавшая, располневшая, сонная Дунечка незаметно перешла на роль солидной няни, стала зваться Евдокией Степановной, и Светлана Николаевна к двум-трём словам, что ей уделяла, прибавила целую длинную фразу:
- Приятно, что у Левушки и Кати настоящая русская няня, как в старину.
Дети были смышлёные, приветливые. С ними, по мере того как подрастали, можно было душу отвести: про Россию, да про свою родную деревню. Евдокия Степановна много когда-то говорила, очень много: ладушки всякие, и ладоньки, и бука, и мощи святых угодников, и мухомор, и лютня зимы, и баба-яга, и морошка-ягода, и ледяные сосульки, что с крыш свисают, и то, как на Троицу пахло в комнатках березками, - все это переплеталось у Евдокии Степановны в цветистую неразбериху. Кое-что она разукрашивала, кое-что преувеличивала, но дети научились петь «Во саду ли, в огороде», и она была горда таким великим достижением. Гладко выходило и голосисто, не то что у французов, которые пищат свои песни, кто в лес, кто по дрова.
Их от неё быстро отняли. Кончились ладушки, кончились ладоньки. Французский лицей стал между нею и детьми, настал день, когда все в доме заговорили только по-французски, и Евдокия Степановна замкнулась в себе обиженно и сиротливо.
Левушка женился на рыжей и уехал в Африку проводить дороги. Вскоре после него выскочила замуж Катя, за долговязого с трубкой.
Светлана Николаевна объяснила с улыбкой, что Катя «поймала американца. Молодец девочка, ещё бы, с её красотой!» - а и красота-то у неё была несуразная, в деревне плюнули бы: ноги тонкие, того и гляди сломаются, с лица бледная, глаза как у тёлки и ресницы за брови цепляются…
- Евдокия Степановна, - сказала вдруг Марина, трогая старуху за локоть, - Евдокия Степановна, вы спите?
- Евдокия Степановна не спеша перевела на неё глаза, оторвавшись от антиалкогольной рекламы, на которую уставилась, не видя, созерцая сквозь неё своё горькое прошлое.
- Приехали, что ли? - спросила она, нехотя приподнимаясь. Её укачало, голова кружилась, ноги горели от раскалённой металлической плитки, в которую упирались резиновые подошвы ботиков.
- Нет, это только восьмая остановка, ещё остались четыре. Вы устали?
Марина никогда не была такой внимательной. Её острое мышиное личико выражало заботу, она даже руки сложила, переплетя пальцы, что делала, когда выпрашивала у матери деньги на мороженое или на новые бусы.
В автобусе теперь было мало народа. Почти все вышли. Оставшиеся сидели к ним спиной, можно было не стесняться ни Евдокии Степановны, ни русского языка.
- Я совсем забыла сказать маме, - начала Марина, волнуясь и преувеличенно ласково улыбаясь, - что меня проводит домой в автомобиле сам мосье Дюрантон. Честное слово! Вам вовсе не надо ни ждать меня, ни приезжать за мной. Мама хотела, чтобы вы взяли такси, но вы ведь не любите такси, правда? Я сейчас посажу вас в обратный автобус. Подумайте, какой ужас второй раз ехать в такую даль, и шофёр может быть пьяный! А сидеть и ждать на кухне, среди французской прислуги, ещё хуже. Просто удивительно, как я забыла об автомобиле.
- Боже мой сохрани на ихней кухне сидеть! - испугалась Евдокия Степановна. - Достаточно я у себя дома на их басурманские морды смотрю, чтобы у чужих ими любоваться. А коли тебя сам барин Дурындон проводит, мне и беспокоиться нечего. Доставлю тебя до дверей, как обещала, и ладно.
- Евдокия Степановна, миленькая, зачем же до дверей? Это всё мамины выдумки! Я вас посажу в обратный автобус, и вы спокойно доедете до Этуаль. И ни о чём не волнуйтесь. Дальше терминюса вас не повезут. Сидите и спите, - вы уже засыпаете, - а когда крикнут: «Терминюс!» - выходите. Там вы уже у себя дома и дорогу хорошо знаете. Понимаете? «Терминюс» - это самая последняя остановка.
- Ой, ли? - недоверчиво вздохнула Евдокия Степановна. - В Париже, знаешь, сегодня последняя, а завтра всё наоборот. Ну, да я не просплю. Буду смотреть в окошко и сама пойму, где мне выходить. Это ты правильно придумала, ноги мять неохота. Посади меняв обратную конку и ступай в гости, да смотри у меня, на улице ни с кем не разговаривай и зубов не скаль. Народ тут озорной, заведут и не попадёшь к своим Дурындонам, и пиши пропало. Что ни день, детей нынче крадут. Это тебе не Россия. В России, видишь ли…
- Да, да, я знаю, - опять перебила Марина, прекрасно запомнившая рассказы матери о пьяных и хулиганах, которыми кишели плохо освещённые русские улицы, представлявшие для маленьких девочек большую опасность, чем парижские, залитые светом, но ведь Евдокия Степановна всё видела по своему, и спорить с нею было невозможно.
- Вы за меня не бойтесь, - ещё ласковее слукавила Марина. - Меня привезут рано, и я расскажу вам, как было на елке и как танцевали, и всё-всё!