Глава 1. СКРЫТНЫЙ РЕБЕНОК

Sep 06, 2017 16:35

 Это написал старший брат моего школьного товарища.  С удовольствием помещаю это у себя в блоге и начинаю подумывать о своих детских воспоминаниях.  Если собрать все, пока память позволяет, то тоже найдется что рассказать.

Emil Draitser
1 September at 11:13 ·

К Первому Сентября
(глава из книги «Кто ты такой: Одесса 1945-53гг.»)

- Какой скрытный ребенок! - сначала едва слышно, потом все яснее доносится голос мамы. 
Я вглядываюсь, словно во временной телескоп, назад, в свое детство, стараясь в той далекой туманности высмотреть, а если повезет, развязать загадку моей жизни. После неоднократных безуспешных усилий перед моим внутренним взором начинают проступать события того далекого времени. Происходит это медленно, постепенно, словно на переводных картинках моего детства. Мы наклеивали эти картинки, наполовину скрытые под слоем бумаги, на обложки школьных тетрадок, смачивали слюной и осторожно скатывали кончиками пальцев слой за слоем, пока не появлялись, сверкая свежими, будто покрытые лаком, красками, белки, зайцы, пароходы и крокодилы.

Итак, я долго ничего толком не могу разобрать в обрывках детских впечатлений. Мелькают лишь детали. Афишная гранитная тумба на углу Гаванной и Ланжероновской. Обрывки старых румынских и немецких, вывешенных во время оккупации, афиш. Новых событий в Одессе еще мало… Городской сад. Львы в позе голкиперов держат под лапами пойманные одним движением мячи. Ротонда для оркестровых концертов, которых еще нет. За ней кусты бузины в человеческий рост. (Я хожу в эти заросли ловить бабочек и стрекоз)... До моих ноздрей доносится запах стылой гари на улицах - хоть война и кончилась, но много обугленных развалин. Таков фасад дома, во внутреннем флигеле которого, на третьем этаже, в небольшой (восемнадцать квадратных метров) комнате - живем мы трое: мама, папа и я. Нам повезло: маме удалось убедить кого-то в важной конторе, что это наше довоенное жилье. Соседям, тем, кто жил там при немцах, пришлось нашу комнату.


Мы перебрались в нее из пустого бакалейного магазина, где спали на полу после возвращения из эвакуации, пока мама ходила воевать за нашу квартиру.
Когда мы шли по улице, направляясь к нашему дому, за нашей спиной раздался громкий возглас:
- Вот и дожили! Гады возвратились!
Мы шли рядом с тачкой, которую толкал пожилой небритый мужчина, нанятый мамой. На тачке были все наши вещи: потертый с одного боку пегий чемодан, узел с бельем, коробка из-под туфель с тремя ложками и вилками, складной нож и часы-будильник. 
Я обернулся на возглас. У чугунных ворот какого-то дома на Ришельевской, в калитке, скрестив руки, стояли две средних лет женщины в косынках с неулыбчивыми лицами. Они смотрели на нас. Мама насупила брови. Я не понял, почему мама решила, что женщины обращались к нам. В войну мы, мальчишки, гадами называли фашистов. На плакатах наш боец приканчивал штыком змею с языком в виде свастики. Надпись была: «Убей фашистского гада!» Как могли «гады» возвратиться, если война кончилась, и мы победили? В кино показывали парад на Красной площади. Черные мерзкие знамена бросали к подножию мавзолея Ленина. На его трибуне парад принимал сам товарищ Сталин.

Почему-то именно в этом месте любительского, плохо склеенного, фильма моей памяти появляется звуковая дорожка с голосом мамы:
- Какой скрытный ребенок! 
Вот оно! Первый упрек. Первое упоминание моего замыкания в себе, в собственную, внутреннюю, никому не выдаваемую жизнь.
Постепенно, кадр за кадром, приходит ко мне то тяжелейшее время моей жизни, разделенное на день и ночь тревожными снами…

Начало осени сорок пятого года. Меньше месяца, как капитулировала Япония. Я иду в первый класс первого послевоенного сентября. Я направляюсь туда с мамой по залитым осенним бледным солнцем улицам родного города. 
Моя будущая школа - номер сорок три - на заросшей акациями улице Гоголя, наискосок от главного почтамта. От нашего дома на Дерибасовской, 18 - недалеко, три-четыре квартала. Мама пытается взять меня за руку. Я вырываюсь, насупившись. Вот еще, держаться за мамину юбку! Я уже большой. Мама хмурится. По мостовой, поднимая пыль, натужно жужжа моторами, несутся грузовики. Светофоров еще нет. Везут кирпичи на стройку. Надо поднимать город из руин, а тут какой-то индивидуальный пешеход… Наконец, я соглашаюсь на компромисс. Я дам себя держать за руку только, чтоб перейти мостовую. Переходов на пути в школу три - на Ланжероновской, у Банного переулка и у Сабанеева моста. Я недовольно протягиваю ладонь.
Двор школы. Полно ребят с родителями. Все возбуждены и галдят, как чайки на молу. У многих первоклассников в руках по букету любимых одесских цветов - пышных георгин. Цвет юга! И советского флага. Темперамент и политика нашли общее выражение.
Меня определяют в первый класс «А.» Мама довольна. «А» - первая буква алфавита. Значит, ее сын - в числе первых, избранных. 
В классе на первом этаже с широко распахнутыми в улицу окнами остро пахнет свежей смоляной краской. Ей покрыты и доска, и крышки всех тридцати двух парт. Краска еще не совсем просохла. Если держать долго на том же месте локти, она липнет к коже, оставляя архипелажек черных крапинок. Я стараюсь незаметно сковырнуть их ногтем и размазываю смолу еще больше по коже. Чернила надо приносить с собой в невыливайке, поместив в мешочек, затянутый тесемкой. Они должны быть только фиолетовые. (Позже любимой забавой классных проказников было незаметно опускать в чернильницы зазевавшихся кусочки карбида. Найти его было нетрудно. На улицах там и сям стояли автогенные аппараты. Сваривали водопроводные трубы по городу. От ломтика карбида чернила пузырились, выплескивались, как перегретое молоко на плите, бледно-голубоватого, однако же, цвета). Мой портфель - из черного дермантина с тесненными ромбиками, как на довоенном патефоне. 
Высоко, над классной доской, почти у самого потолка, висят портреты вождей. Чтоб рассмотреть их с парты первого ряда, мне приходится задирать голову. Я уже знаю некоторых из них. Самых главных, конечно. Сталин, Маленков, Берия и другие члены Политбюро смотрят, слегка прищурившись, куда-то вдаль, поверх наших голов. Да и живут они где-то там, далеко, на севере, за тысячу километров от моего города -- в Москве, в Кремле. Они сделаны из того же чудодейственного материала, что и герои русских сказок, которых я тоже перечитал немало. Как я верю, что где-то там, в большом мире, за пределами моего города, в непроходимых северных лесах рыщет Кащей Бессмертный, и, дико хохоча, скачет, в своей медной ступе Баба Яга, и восседает на сером волке, мчащим ее к Ивану Царевичу, Василиса Премудрая, так и обитают на севере, в Москве, эти богатыри с широкой грудью и мощными плечами Ильи Муромца, Добрыни Никитича и Алеши Поповича. 
К школе я готов. Уже умею читать, и не только по складам. Волнуясь перед первым походом в школу, я прочитал много страничек в «Родной речи», которую мама «достала на черном рынке». Я еще долго не понимаю, что такое «черный рынок» - в Одессе я знаю только два других- «Новый» и «Привоз» - и что «достать» означает «купить с огромным трудом». Но я уже знаю из «Родной речи», как мне повезло. Я родился и живу в самом лучшем в мире, самом большой, самой красивой и справедливой стране. Она всех сильнее, все может, добрая и замечательная во всех отношениях. И все, кто населяют эту страну, - тоже счастливчики, как и я. По радио передают часто песню из кинофильма «Цирк»: 
От Москвы до самых до окраин,
Средь лесов, озер, полей и рек
Человек проходит, как хозяин,
Необъятной родины своей.

И еще: 
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.

Метафоры мне еще не подвластны. Человек из песни представляется мне колоссом, шагающим через леса и поля и шумно вдыхающим и выдыхающим воздух из своих гигантских легких. 
Учительницу зовут Галина Ивановна. На ней темно-синее платье с вышивкой на груди. Оно, видимо, ей тесно. Она то и дело одергивает его под мышкой. Она говорит громко, как командир в кино, когда обращается к строю солдат перед атакой. Сначала она учит нас повторять ее имя по складам. Потом берет со своего стола новенький классный журнал в коричневой бумажной обложке. Она объясняет: как услышишь свою фамилию, нужно встать и сказать «Здесь.» 
Александров… Буркин… Велихов… Горюн… Дорошенко….
Доходит очередь до меня. Читая мою фамилию, учительница вдруг запинается. Произносит ее в два приема, спотыкаясь посередине. Она поднимает в недоумении брови и делает недовольное лицо. Я краснею. Мне стыдно, что, хотя называет все фамилии впервые, она легко справляется с ними. Все фамилии как фамилии, только моя - черт знает что:
- Др.. Дейр… Драй… Дрей... Дрей-цер?
Я вскакиваю и говорю: «Здесь.»
Класс смеется. Что это еще за фамилия такая? Сосед по парте со свирепой физиономией и челкой до переносицы оборачивается ко мне и спрашивает, округлив глаза:
- Фамилия нерусская какая-то. Ты что, жид, что ли?
Я не знаю, что это такое, но по скривившимся и презрительным выражениям лиц вокруг понимаю, что быть этим самым ... «жидом» -- стыдно. 
Я замираю. Как же так? Я никогда не слышал это слово. И в «Родной речи» его не встречал. А думал, что к школе готов... Перекличка продолжается, а я сижу оглушенный. Я так ждал начала школы-и вот на тебе! Я не знаю что и думать, но вижу, что на меня время от времени оглядываются со злыми лицами. Я едва могу дождаться, когда кончатся занятия. Благо, для начала нас держат в школе только до двенадцати. 
Во дворе школы меня ждет мама. Она улыбается. Глаза радостно блистают. Она все в том же, что и утром, приподнятом настроении. 
Она замечает мою подавленность.
- Что произошло? - наклоняется ко мне.
Я молчу потупясь.
- Что ж ты не отвечаешь, когда тебя спрашивают?
Я молчу.
Мама склоняется надо мной. Поправляет ворот моей рубашки: 
- Ну, в чем дело?
Я бормочу что-то под нос. Он у меня втыкается чуть ли не в грудь. Мама приподнимает мой подбородок. Я отвожу глаза от ее выпытывающего взгляда.
- Можешь ты, наконец, сказать, что случилось?
- Ни…чего, - выдавливаю я.
- Почему ты не в духе?
- Я в духе.
- Что ты мне рассказываешь «в духе», когда я вижу, что не в духе?
- Я в духе, в духе…
- Ты упрямый и скрытный ребенок! - говорит мама и в наказание хватает меня за руку, хотя до перехода через мостовую еще далеко. Я кряхчу, силюсь вытянуть ладонь из ее теплой руки, но она одергивает меня. В бессилии у меня, как ни стараюсь сдержать, выкатываются щиплющие глаза слезы. Мама крепко держит мою руку. Я вырываюсь что есть силы, чтобы вытереть кулаком едкую жидкость. Мама нехотя меня отпускает, присаживается на корточки рядом. Достает из своей сумки свой надушенный кружевной носовой платок. Я отворачиваюсь. Вот еще! Вытираться женским платочком.
- Подожди! - говорит мама в нетерпении. - Дай вытереть. Ну, что случилось? 
На ее лице озабоченность. Она что-то соображает, поворачивает голову к школьному подъезду, где галдят, расходясь со своими мамами, первоклассники. Она хмурит брови. Она хочет вернуться в класс, допросить учительницу, отчего я плачу. Неподалеку от нас два мальчика (похоже, что близнецы - в одинаковых серых брючках c черным пояском, в белых рубашонках) сцепив пальцы, держатся друг за дружку. У них глаза тоже на мокром месте. Видимо, они первый раз были долго среди незнакомых, вдали от мамы, которую, вытянув тонкие шейки, они выглядывают на улице. Они испуганы, голодны, и плачут просто так, по малости лет.
Видимо, это сбивает мамину решительность. Наверное, ее сын -- просто плакса, хотя раньше этого за ним не замечалось. Она досадует на меня. Я порчу ей праздник - начало моей школьной жизни.

Дома меня ждет свежесваренный обед - пахнущий на всю квартиру всеми пряностями мира замечательный мамин борщ и кисло-сладкие тефтели с подливой. Такой обед бывает у нас не часто. Время послевоенное, с продуктами трудно. Но мама знает мои любимые блюда. 
Сначала я отказываюсь есть. По-прежнему молчу. Ложусь животом на разогретый за день ускользающим летним солнцем подоконник и, насупившись, невидящим взглядом, смотрю на покрытый сизыми базальтовыми плитами двор. Накрапывает мелкий дождик. Кошка Мурка перебегает из одного парадного подъезда в другой. Во дворе бродит, как всегда, опустив голову на грудь, в поисках монеток, сын нашей дворничихи Боська. Я так ждал начало школы, но теперь мне горько, и я раздумываю о том, как бы сделать так, чтоб мне туда больше не ходить. Может быть, заболеть какой-нибудь долгой болезнью? Но как? 
- А ну, садись обедать! - стукнув ложкой по столу, говорит мама. - Все стынет! Брось свои фокусы!
Маму я побаиваюсь, особенно когда она говорит таким тоном. Пока я нехотя ем, она сидит рядом, смотрит на меня в раздумье. Затем говорит:
- Плакса-вакса на мою голову! Тебе б только сидеть под маминой юбкой. Ты уже большой мальчик! В первый класс идут с семи лет. А тебе уже на целых восемь с половиной месяцев больше. Ты должен уже маленьким пример подавать, а ты …
Я плохо сплю ночью. Пытаюсь понять, что произошло в школе, отчего меня обсмеяли впервые в моей долгой - почти восьмилетней - жизни. Но, как ни силюсь, ничего придумать не могу.

На следующий день дело не становится лучше. Надо знакомиться с соседями, называть свое имя. Я слышу со всех сторон нормальные имена - Коля, Петя, Сережа… Доходит очередь до меня.
Я молчу. Сосед с челкой до переносицы толкает меня в бок. Как зовут? 
Я молчу.
- Эй, ты! Ты что, глухой? Зовут тебя как? - челка шмыгает носом в нетерпении.
Я молчу. 
- А чего его спрашивать? - доносится с задней парты веселый голос. - Раз еврей, значит -- Абраша.
Я не успеваю понять, отчего вчера меня обозвали жидом, а сегодня другим, наверно как-то связанным с первым, ругательством, как класс приходит в движение. Все начинают скакать на месте, тарабанить по парте кулаками, хлопать ладонями, выбивая такт песенки, которую я уже слышал на улице, но прежде не понимал и потому не обращал на нее внимание. (Мало ли что поют на улицах!) Класс улюлюкает, гнусно картавит, издевательски тянет гласные, «а» превращая в криворотое «э»:
Стэр-р-рушкэ не спешэ
Да-р-рожку перешлэ,
Ее остановил милицaнер:
«А ну-ка, бабушка, 
Вы тут нарушили,
Закон нарушили -
Платите штраф.»
«Ой, боже мой,
Oтпусти меня домой,
Сегодня мой Эбрр-р-эша выходной..
Несу я булочку,
Кусочек кур-р-рочки,
Кусочек кур-р-рочки
И пир-р-ожок!»
Смешна старушка, смешно само слово «Абраша». Нельзя говорить это слово без смеха. Ясно, что это имя произносить полагается только так -- с насмешкой и презрением. Оказывается, мое отчество не краше имени и фамилии. Я - Абрамович. Папу моего зовут Абраша. Обеих моих дядь, маминого брата и мужа маминой сестры, тоже зовут Абрамами. Выходит, у меня со всех сторон - сплошные Абрамы. И гнусная песенка, которая доставляет всем так много радости, стало быть, про всех них… Я немею от этого открытия.
- Эй, чего молчишь!- не унимается челка и толкает меня в плечо.- Ну, так как же тебя зовут?
Я раздумываю, что сказать. Дома меня, сколько себя помню, все зовут Милей. Мама говорит, что меня так и стали называть потому, что ребенком я был очень ласковым и милым. Я от ее объяснений не в восторге. Что я девчонка, чтоб быть ласковым и милым? Миля - слишком нежное для мальчика имя. Вот и сейчас я опасаюсь, что оно классу тоже не понравится.
Я продолжаю молчать.
Учительница замечает мое нежелание называть свое имя. Она склоняется над классным журналом, где все про каждого из нас прописано.
Я вдруг вспоминаю, что, когда я ходил с мамой в школу подавать документы, я высмотрел из-под маминой руки в моей метрике, что мое полное имя какое-то необычное и ужасно некрасивое. Я пытаюсь предотвратить худшее. Поспешно говорю:
- Миля…
Сосед с челкой задумывается. Что за имя такое?
Галина Ивановна в который раз одергивает лиф платья на обширной груди и с паршивой улыбкой на лице говорит: 
- Нехорошо обманывать классных товарищей. Миля… Тебя что, так дома зовут?
Я молчу.
Она снова раскрывает журнал.
- Что ты хочешь сказать, что здесь ошибка, да? 
Я чувствую, что краснею.
- Ну, отвечай же!
Я молчу. Слезы начинают сами собой наворачиваться на глаза. 
- Андрей, - обращаясь к моему соседу, говорит Галина Ивановна громко, так чтобы услышали в самом дальнем углу класса, - этого мальчика зовут Сааа-мууу-ииил. 
- Муля… - протягивает сосед по парте в веселом изумлении. - Муля, не нервируй меня!
Класс разражается смехом.
Я вспоминаю. Так зовут смешного дядечку в фильме «Подкидыш.» Но я не подкидыш. У меня есть отец и мать.
- Муля, Муля! 
Сосед даже пускается в пляс, начинает щипать меня. Почему я молчу? Почему не смею двинуть по морде насмешника? 
- Саму-ил? - говорит Андрей радостно и в то же время с воинственным презрением. - Что, значит, ты все-таки жид?
По его округлившимся глазам видно, что хоть он слово знает, но никогда живого «жида» в глаза не видел. А, может, и видел, но тот был взрослый, и его дразнить - чего доброго, по шее можно схлопотать. 
- Нехорошо так говорить, - поправляет Галина Ивановна. - Надо говорить - «еврей», а не «жид.» Ребята, у нас в стране, согласно сталинской конституции, все национальности равны. И русские, и украинцы, и белорусы, и грузины, и евреи…
Она говорит, но я кожей чувствую, что она сама не верит в то, что говорит.
Класс гудит. Шепчутся задние парты, совещаются передние.
- Да, да, - добавляет Галина Ивановна, - вот даже член нашего правительства - Лазарь Моисеевич Каганович, боевой помощник товарища Сталина - тоже еврей. 
- Не может быть! - выпаливает чей-то голос на задней парте. - Все евреи трусы. Во время войны в Ташкенте попрятались.
Я чувствую, что кончики моих ушей загораются еще пуще. Все правда. Я трус и последний предатель родины. Они правы! Они во всем правы! 
Ведь я тоже в войну был в Ташкенте…

Тогда, осенью сорок пятого, я не знал, что война еще дымилась в сердцах детей, подраставших в ней. На задних партах сидели переростки. Некоторым из них было уже за девять, а они еще не умели ни читать, ни писать. В войну было не до грамоты. Многие из моих одноклассников были из семей, которые остались в Одессе, в эвакуацию не торопились. Были среди них и дети, рожденные от оккупантов, румынских и немецких солдат. В течение двух с половиной лет пребывания в городе поощрялась антисемитская пропаганда. Писали борзо, стараясь перещеголять друг друга, газеты. Изощрялись ораторы, профессора одесских вузов. Подзуживали расклеенные на афишных тумбах прокламации. Нехитрое еврейское имущество, оставленное при бегстве, грабили все, кому охота. Занимали квартиры. Легко, как корью или ветрянкой, юдофобией заражались и дети. Когда война закончилась, вдалеке от взрослых--в тихих уголках одесских улиц, в глухих аллеях парков, в укромных местах среди развалин домов-лишенные семьи, обездоленные и ожесточенные войной группки сирот и полусирот охотились за пережившими войну и катастрофу, вернувшимися из эвакуации еврейскими детьми. Моему двоюродному брату Яне Тенцеру было семь, когда он с мамой вернулся в Одессу из Ташкента. Два подростка с криком «Жиденок!» стали бросать в него куски ссохшейся глины, когда он стоял у своего дома в конце улицы Карла Маркса. Один из комков попал в ухо. Яня упал, потерял сознание. Из уха шла кровь. Он лишился части слуха на всю жизнь.

В тот день, когда нам с мамой в спину сказали «Гады возвратились», я заметил на воротах многих домов начерченные мелом огромные кресты.
- Зачем это? - спросил я маму. 
- Это знак, что дом прошел дезинфекцию,- сказала она, зная, что от меня лучше сразу отвязаться, иначе замучаю вопросами. Я был в возрасте почемучки. Слово «дезинфекция» я уже знал. Оно означало, что пропаривают одежду, чтобы уничтожить личинки вшей-разносчиков тифа. Но мама сказала это глухим голосом и как-то странно. Мне показалось, что она горько усмехнулась.
Много лет спустя я узнал причину той горькой маминой усмешки. Меловой крест на воротах одесских домов ставили по распоряжению румынских оккупационных властей. Как угол каждого квартала еще долго после окончания войны украшала рамка с надписью саперов - «Проверено. Мин нет», так памятью о войне маячил и жирный крест на одесских воротах. 
Он означал - дом очищен от евреев.

--------------------------------------------------------------------------------

детство, память, школа, одесса, рассказы, литература, евреи

Previous post Next post
Up