Федор Крюков. ОБВАЛ 1.

Mar 09, 2023 04:03







Андрей Чернов

Дамы и Господа!

Сегодня никакой не Женский день, а годовщина начала в Петрограде Февральской революции.

Но начали ее, конечно, петроградские бабы. Просто мужиков забрали на войну, а женщины встали к станкам. Хлеб в городе был, но хлебные лавки продолжали работать в режиме мирного времени. Утром, когда начиналась рабочая смена, лавки были еще закрыты, а вечером закрыты уже. Проблема с логистикой в авторитарной стране стала причиной крушения трехсотлетней монархии.

А "Женский день" ввели в СССР, чтобы украсть и похоронить тот день, день стремления страны к свободе.

Еще раз даю ссылку. Рука Крюкова - рука автора украденного у него "Тихого Дона".

Федор Крюков. ОБВАЛ

«Русские Записки». 1917, № 2-3. С. 195-222



По сущей правде и совести покажу здесь то, что видел и слышал я в эти единственные по своей диковинности дни, когда простое, обыденное, серое, примелькавшееся глазу фантастически сочеталось с трагическим и возвышенным героизмом; когда обыватель, искони трепетавший перед нагайкой, вдруг стал равнодушен к грому выстрелов и свисту пуль, к зрелищу смерти, и бестрепетно ложился на штык; когда сомнение сменялось восторгом, восторг - страхом за Россию, красота и безобразие, мужество, благородство, подлость и дикость, вера и отчаяние переплелись в темный клубок вопросов, на которые жизнь не скоро еще даст свой нелицеприятный ответ.

Не скрою своей обывательской тревоги и грусти, радости и страха - да простится мне мое малодушие… Как обыватель я не чужд гражданской тоски, гражданских мечтаний, чувства протеста против гнета, но мечты мои - не стыжусь сознаться в этом - рисовали мне восход свободы чуть-чуть иными красками, более мягкими, чем те, которые дала ему подлинная жизнь…
Итак, попросту передам то, что видел, слышал и чувствовал в эти дни.

I.

Было это, кажется, в четверг, 23 февраля. И было совсем просто, обыденно.
- Извозчик, на Офицерскую!
- Семь рубликов!
- Только-то?
- Только. Ведь не сто рублей. Тпру, черт! Добрая какая! - сердито обратился старик к лошади, похожей на дромадера[1]. - Такая дьявол, когда не надо - дернет. Не любит возить, хочет порожнем ехать… Ну, желаете два с полтиной?
Я подумал и сказал:
- Рубль с четвертью!
- Без лишнего: полтора?
Сел.
Дромадер завилял задом, закачался, зашлепал копытами и, натыкаясь на кучи сколотого снега, повез нас тяжелым трюхом. Санки ныряли по ухабам, раскатывались в сторону на поворотах, прыгали боком.
- Да, с голоду народ разыгрался… погуливат… - сказал извозчик мягким басом.
Улица куталась в полутьму. Ходила густая, темная, праздная толпа - больше солдаты, деликатно обнимавшие за талии девиц. Сумрак, шуршащий говор, веселое оживление, как в пасхальную ночь, когда люди, отложив будничные заботы, бродят по улицам, любопытно приглядываясь, прислушиваясь, становятся как будто ближе, проще, доступнее, расположеннее к мимолетному знакомству, затевают разговор с чужими, - от всего веяло беззаботным, порой буйным, веселым и молодым беспокойством.
- Хлеба нет, а? До-жи-ли! - сказал извозчик.
Бас у него был с трещиной, и несло от него теплом, как от свежеиспеченного хлеба.
- Вильгельму как раз на руку… На Выборгской, говорят, били лавки…
Я немножко взыскательным тоном, обывательски пугаясь темы, соприкасающейся с «распространением ложных слухов», сказал:
- «Говорят»… Сам увидишь - тогда говори…
- Барыню я вез - говорила… И на Невском…
Он помолчал и мечтательным тоном добавил:
- Надо бы их, чертей купцов - всех под один итог! Да не купцов - и выше бы… По хвосту вот сколько ни бей ее, анафему, - он выразительно хлестнул своего задумавшегося дромадера - ничего ей не докажешь…
- Кормишь плохо, - сказал я, чтобы уйти от скользкой темы к менее опасному сюжету.
- Старая, черт!.. А кормим - хлебом…
- Как хлебом?
Правда, я и раньше слышал о том, что извозчичьи лошади перешли на хлебное довольствие, но все-таки удивился и упрекнул:
- Вот он куда идет, хлеб-то…
- Верно. Овес - пятьдесят целковых куль, восемь рублей пуд. К сену приступу нет. Вот моя - доест последнюю вязку, поеду домой. Только тем и дышишь: из деревни привезешь куля два, сверху пудов пять сена - больше в Красном не пропустят, пять - пропустят… Провозят которые и воза, - подумав, прибавил он и подвеселил дромадера кнутом. - Солдатам на чай дадут рублей двадцать пять - провезут. А тут даешь ему за пуд четыре с полтиной - он и не глядит. Четыре с полтиной!.. Ну, на хлебе и сидим…
- Да ведь хлеба-то нет, - возразил я.
- У нас хозяин все время солдатским хлебом шесть лошадей кормил. И квартирантам сколь хошь хлеба…
Он говорил спокойно, почти уважительно, во всяком случае - без тени возмущения хозяйской изобретательностью.
- Хлеб есть, как это не быть хлебу? Чего самая нужная вещь. Солдатский. Два сорок за пуд хозяин покупал. Придет солдат из Измайловского полка - кватенармист[2] ли, артельщик ли: «Есть, мол, хлеб, приезжай к такому-то часу…» Пудов по шестьдесят привозил. Без никаких…
- Но как? Ведь это не безопасно.
- О-очень просто. Едет без всякой опаски. Накладет воз - телега такая у него - ящиком, закрытая, назем вроде возить. Закроет газетами - везет…
Бас его звучал теплой, одобрительной усмешкой. И был он сам весь круглый, благодушно-темный и словно бы ржаной, как теплый солдатский хлеб.
- А масло? Опять у них же. Масло брал по двенадцать за пуд, а продавал - рупь двадцать. Озолотел! Тысяч десять в банок доложил за эти два года. Да… А народу не хватает…
Он слегка задумался. Помолчал.
- Как это чтобы хлеба не было? Чего самое главное. Вам к подъезду?..[3]
Это была, можно сказать, последняя мелкая деталь старого порядка, которую я слушал и тужил: ведь вздумай я рассказать об этом - а рассказать не вредно бы, - с первого слова заткнут рот…
Назад пришлось прогуляться пешочком. Все еще чувствовалась на улицах какая-то не улегшаяся зыбь. У хлебной лавочки, несмотря на позднее время, стоял «хвост». Мальчик лет четырнадцати мягким, застенчивым голосом рассказывал:
- Там как ворвались все - враз растрепали заведение! И хлеба сколько оказалось. Я один ухватил в окне и поскорей бежать!..
- Хватал бы шоколадку, глупой! - наставительно сказал женский голос.
- Да-а, какая ты ловкая! За шоколадкой полезешь - плетку схватишь… Бог с ней! Одна там женщина несла коробок пять - во-от каких! Кровь у ней льет - рука порезана, - она не обращает внимания… Бог с ней, с шоколадкой!..
Снились мне ночью худощавое, круглое личико этого мальца и его наивный голос, женщина с коробками шоколада. «Неужели этим закончится новый вал?» - рассуждал я в странном, тревожном, тяжелом полусне, загадывал и вздыхал…

II.

Утром 24-го знакомый голос по телефону говорит мне:
- Имей в виду: на Невском не пройдешь, не пускают. С Большого не сядешь. Я со Среднего кое-как сел. На Невском, говорят, творится нечто… Прими к сведению…
Сердце забилось радостной тревогой: что-то будет? Поспешил дописать письмо, побег на улицу - усидишь ли в такую минуту в четырех стенах?
Солдаты со штыками перебрасывались острыми, пряными шутками с бабами - был около хлебной лавки обычный «хвост». На Большом не было видно ни одного вагона. По панелям текли в разных направлениях темные струи людского потока. Стояли праздные, пестрые кучки на рельсах. Было солнечно, ярко, тепло. Капель мягко барабанила на пригреве. Не дымили трубы заводов, и далеко по широкой, прямой улице темнели неровным частоколом хлебные «хвосты». Около них веселые кучки девиц в пуховых косынках и молодые люди призывного возраста в картузах блинами, патрули солдат - пожилых, добродушных, деревенски неуклюжих, - совсем не страшные своими тускло поблескивающими на солнце воронеными штыками.
Тусклый, серый человек, с чалой бородкой, в сером пиджаке и серых валенках, говорил около них:
- На Выборгской казаки никак не стреляли. Фараонов секли нагайками - смеху было! Армия тоже не будет стрелять…
- Чай, и они голодные, - говорит беременная женщина в потертом плюшевом пальто.
- Полиция молчит! - довольным голосом восклицает серый человек. - Бьют их. Вчера на Выборгской с околоточного шашку сорвали, кобуру сорвали, всего оборвали!
- У нас рабочие кинжалы себе поделали - во-о! - восторженным тоном говорит курносый малец лет пятнадцати, - по аршину!.. Поотточили!..
- Вся суть в солдатах, - говорит патрульный с широкой светлой бородой, - кинжалом ничего не докажешь…
Зашевелился вдали, под солнцем, темный густой частокол. Как будто батальон матросов, идущих повзводно. Нет, не матросы. Смутно доносится пение, улавливает ухо знакомый мотив: значит, демонстрация - толпа, делающая революцию…
Тревожно раздвинулась улица - подались в сторону веселые кучки девиц, «хвосты» и патрули. Прижались к воротам, нырнули в калитки, в подъезды. У всех как будто гвоздем сидела одна мысль: вот-вот заиграет рожок, и из рядов солдат, стоящих вдали, грянет залп.
Но темной стеной движется частокол. Вот он близко. Не очень внушительна толпа, и скуден красный флажок. Все молодежь. Сливаются в мелькающую сеть лица, картузы, шапки, платочки. Сливаются жидкие голоса. Редким островком мелькнет заросшая угрюмая физиономия и тут же утонет в потоке безусых, беззаботно буйных, весело орущих лиц. Впереди, как саранча, ребятишки - та городская детвора в прорванных щиблетиках, в шапках с ушами, в разномастных пальтишках и кофтах, которая во всякую минуту готова на все: атаковать кучу дров, пустые сани ломовика, любой воз с любой клажей, - крикливая, необычайно предприимчивая, озорная публика. Ей весело. Румяные и бледные мордочки, чистенькие, тонкие и грубые, уже с печатью «дна», - как воробьи на току, отважно сыпались они впереди медленно и тесно идущей толпы и вносили в эту торжественную, ожидающую залпа процессию что-то юмористическое своей неудержимой отвагой, готовностью кричать, лечь под трамвай или повиснуть на нем и прокатиться - все равно!..
С флагом - жидким, полинялым и маленьким - идет белобрысый рабочий золотушного вида, с красными веками, с жидкой растительностью телесного цвета на подбородке. На утомленном интеллигентном лице у него - готовность обреченного тюрьме человека.
Сцепившись руками, широкой, изломанной шеренгой идут девицы в пуховых косынках. Закопченные ребята в пиджаках на вате и в шапках с ушами серьезны до мрачности. Но будто все лица знакомы,- каждый день, в обеденный час, я видел их, скуластые, широкие и тонкие, умные и тупые, с добродушным и желчным взглядом. Но что-то новое делает теперь их непохожими на прежнее - в тесной, слитной, однотонной и задорной массе.
- Пойдемте! Чего стоите? - раздается зов из толпы к кучкам, стоящим у ворот.
Но жмется толпа обывателей - все мелкота, служащий, порознь работающий люд, порознь живущий, смирный, трезво-практичный, бескрылый в желаниях своих и мыслях, - швеи, горничные, прачки, угловые обитатели, старики-дворники и еще какие-то мужики с бородами.
- Нынче не идете - завтра пойдете! Аль хлеба много набрали?
Курносая девица с круглым, молодым, облупленным лицом, в тесном саке, деревенски неуклюжая, с большими ногами, задорно говорит:
- У кого карманы толстые - будем выворачивать!
Но какое-то непобедимое благодушие все-таки жило в этой толпе, пугавшей мирного обывателя. Отставной адмирал, грузный, угрюмый, с седыми дугообразными усами, подошел к месту остановки вагонов, и молодежь, как зыбь половодья, окружила его. Удивленными, выпученными, стариковскими глазами адмирал оглядывался кругом, а толпа обходила его, текла дальше, не обращая на него внимания. Вдруг старик закрыл глаза рукой в перчатке и… чихнул - громко и коротко, как будто выстрелил.
- Будьте здоровы, ваше п-ство![4] - тотчас же приветствовал его высокий голос, в котором звенел смех.
- Бла-а-дарю! - мрачно буркнул адмирал.
- Будь здоров на сто годов! - тяжеловесно, но благодушно прибавил другой, погуще.
- Спасибо, братец…
- А что прожил - не в почет! - вплелся смеющийся девичий голос и фыркнул в толпе.
И Бог весть почему испуганно бросилась в сторону от толпы нарядная толстая дама в каракулевом пальто. Перебегая улицу, она рысила неловкою рысью в своих лакированных туфельках на высоких каблучках. Каблуки виляли, и вся она качалась, как на жердочке, толстая, смешная в ажурных, прозрачных своих чулочках, с трясущимися бедрами, и очень напоминала породистую беркширку[5], вставшую на задние ноги.
Черный усатый человек в треухе и бурковых[6] сапогах поглядел ей вслед и сказал своему соседу, мужику с желтой бородой, в огромных серо-желтых валенках, странных на фоне городской революции:
- Эка тесто-то всхожее!
Оба рассмеялись. Желтый безучастно высморкался и прибавил:
- Тельная барыня… корпусная… Да и вот тетка не отощала…
Толстая старуха со сложенными на животе руками сердито оглянулась на него.
- Без хлеба-то вот прогуляйся, - сказала она, ироническим взором провожая желтого мужика. - Погода теплая… Поигрывай песенки…
Человек в бурковых сапогах сердито бросил ей в ответ:
- Заиграешь поневоле! Я вот одинокий человек. Зарабатываю - Бога нечего гневить - не плохо. А вот два дня не обедал: надо на работу иттить, надо и в «хвосте» стоять. Все равно - издыхать: иду!..
- Да куда идешь-то?
- Иду? Гулять - на Невский… За хлебом…
Белобрысая женщина с бойкими глазами, с веселыми морщинками на несвежем лице, говорит заветренной, отрепанной бабе в холщовом переднике:
- Вот все ругают солдаток: зачем б…т? А как тут? Солдату дашь - он хоть хлеба казенного кусок принесет…
- Верно! - подхватывает весело парень ухарского вида. - И у тебя не купленное, и у него… Пойдем на Невский, там солдат много.
- Ну, на Невском и без нас «хвосты» перед солдатами… Туда иттить - надо штукатурки на целковый купить, а где его возьмешь - целковый?..
И так шли они весело, празднично, посмеиваясь, перебрасываясь шутками, старательно выводя на верхах: «Вставай, подымайся, рабочий народ!»
В одном месте остановились перед воротами - у обойной фабрики. Ворота были заперты. Налегли. Подставили плечи. Какие-то проворные ребята мигом взобрались на высокий забор, перемахнули через него, отодвинули засов. Влилась часть толпы во двор фабрики, другая осталась ждать.
Приземистый, квадратный мужичонко в пиджаке по колени, убеленном известью, тяжело трюхая, подбежал ко мне и испуганно спросил:
- Как же я теперь пройду?
- Куда?
- Да во двор.
- В ворота и иди, - дельно указал мой сосед, лавочник с румяным лицом, - отперты.
- Да у меня там лошадь!
- Ну, иди скорей, а то и лошадь уведут…
Веселая готовность к приключениям особенно вспыхнула, когда показался вагон трамвая. Ребятишки с гиком устремились ему навстречу - вожатый затормозил. Выскочил вперед крепкий, приземистый малый в черном пиджаке, в картузе блином, поднял руку, закричал:
- Ребята! стой! стой! снимай ручку!
Вожатый дал задний ход. Весело закричала, заулюлюкала, загоготала толпа. Ребятишки пустились вдогонку, хватались за ручки, за подножки, повисали и с блаженными лицами прокатывались, сколько хотели.
Остановили и повернули назад мотор.
И, весело перекликаясь, толкаясь, мешаясь, пошли дальше, пели, выкрикивая: «Вставай, подымайся…»
Против участка, по 21-й линии, вышел из манежа взвод молодых солдат, перерезал поперек проспект, стал - «ружья наперевес». Молодой офицер крикнул что-то. Толпа сразу колыхнулась, отхлынула в стороны. Словно листья, гонимые ветром, промчались назад ребятишки. Но красный флаг и кучка возле него остались около солдат.
- Товарищи! - кричал надорванный голос.
Солдаты держали ружья «наизготовку». Молоденький офицер в полушубке, с револьвером у пояса, мрачно ходил позади шеренги, изредка покрикивал на любопытных, напиравших сбоку. Через несколько минут толпа освоилась со зрелищем солдатиков, окаменевших в заученной позе «ружья наперевес», вытекла из-за углов, придвинулась и стала перед ними темным, беспокойным озером. Мелкой зыбью перебегали детские голоса, сливались, и вырастал пенистым валом разноголосый крик:
- Ура-а-а… а-а… а-а-а…
Городовые пробовали работать руками - «осаживать». Толстый пристав кричал на панели:
- Не давайте останавливаться!
- Проходите, кому надо! Проходи ты… куда лезешь?..
Но все гуще и шире становилось темное людское озеро. Вдруг крик испуганный:
- Казаки!
Вдали маячил взвод всадников в серых шапках набекрень. И опять как будто вихрь погнал кучу опавших листьев - затопотали тысячи ног, хлынули прочь, и вместо темного озера осталась скудная лужица. Казаки проехали шагом по улице, плавно покачиваясь в седлах, оглядываясь с любопытством дикарей. Чубы их торчали лихо с левой стороны, но лица были наивно-добродушные. И за то, что они были не страшны, ребятишки закричали им «ура».
- Ура-а… а-а-а… а-а-а… - покатились голоса по улице, и стало весело всем, и снова в темное озеро слились разбросанные людские брызги…

III.

Я благополучно прошел по панели мимо городового и мимо солдат, державших ружья «на руку». Решил попытаться пройти на Невский.
Из хлебной лавки, возле которой «хвоста» уже не было, вышел поджарый человек в пальто с барашковым воротником. Догнал меня и, показывая краюху хлеба, словно желая поделиться своей удачей, пожаловался:
- Вот добыл два фунта, а у меня дети… Ну, как тут жить? Бунтовать не могу - дети, жаль: пропадешь ни за грош. Я - рабочий человек. Вчера в девять утра поел, и вот до сего время ничего во рту не было, ни маковой росинки. А как работать не евши - вы подумайте!
Я ничего не мог сказать ему в утешение. Я и сам недоумевал, как мы живем в этом диковинном своеобразии наших отечественных условий, - и не верил в успех бунта…
На Невский удалось пройти беспрепятственно. Шел я, посматривал на стекла магазинов - все цело, никаких признаков разрушения. Обычным порядком шла торговля. Более обычного были запружены народом панели - живописно и оригинально перемешалась нарядная публика и демократические ватные пиджаки и треухи. От нарядных женщин пахло дорогими духами. Около банков стояли вереницы блестящих автомобилей.
На улице Гоголя[7] наехал на меня рысак.
- Брги-ись! - крикнул кучер, словно напилком по железу резнул. Испугал.
Две миловидные, слегка подкрашенные, очень красивые дамы сидели в санках. Чумазый парень в финской шапке с хохлом на темени, переходивший улицу позади меня, крикнул одной над самым ухом - резким голосом, очень похожим на голос кучера:
- Брги-и-сь!
Тоже испугал. Хорошенькое личико сердито оглянулось, строгим, изучающим взглядом посмотрело на озорника. И мне почему-то в эту минуту подумалось: неужели они могут встретиться когда-нибудь лицом к лицу на тесном пути жизни?..
Казанская площадь была похожа на шумную сельскую ярмарку. Море голов глухо плескалось, кружилось, жужжало, двигалось в тихой коловерти. Над ним уныло возвышались неподвижные вагоны трамвая. Стояли в нескольких пунктах серые солдатские ряды. Казаки, плавно покачиваясь в седлах, шагом продвигались сквозь толпу. Офицер с малиновым лицом и седыми усами иногда развертывал свою сотню:
- Смена налево ма-арш! Налево сомкнись - марш!
Качались тонкие пики, колыхались серые шапки набекрень. Черный людской омут раздавался, дробился, растекался по цветнику, всплескивался на гранит к Барклаю, прятался в колоннаде. И, когда сотня отъезжала, опять надвигался на панель, к вагонам, - сплошь заливал улицу.
- Сомкнись, ребята! - кричали голоса.
Порой вспыхивал вдруг бурный крик - приветственный ли или враждебный, не разобрать было:
- Ура-а… а-а-а… а-а-а…
И было весело по-молодому, по-праздничному, по-ярмарочному. Забавная была революция: не стреляют, не секут, не бьют, не давят лошадьми. Не верилось глазам. И даже пристав, изящный брюнет, не очень как будто всерьез просит:
- Семенюк! Нечего мух ловить, надо дело делать!
- Проходите, господа! - отсыревшим голосом басит Семенюк, растопыривая руки.
- Не задерживайтесь, я вас прошу! Русским языком вам говорят! - кричит за ним толстый околоточный, старик.
- А вы не толкайтесь!
- Я толкаюсь? Воображаете!..
- Опричники!.. Какие вы странные… ослы, ей-богу!..
- Воображение у вас… как у итальянца… позвольте заметить…
С некоторым риском подвергнуться воздействию «русского языка» пробираюсь я к колоннаде собора. Здесь просторно, удобно, безопасно, и отсюда прекрасно видна вся бурлящая, зыблющаяся народом площадь и кусочек Невского.
Где-то садится солнце - алые отсветы на окнах вверху, горит стеклянный глобус на доме Зингера, вечерние краски на небе. Чуть-чуть морозит, ясно небо, звонок воздух. Ниже меня малиновеют погоны стрелков, стоящих развернутым фронтом. Простые, добродушные лица с выражением веселого, беззаботного любопытства, и никакой трагически-грозной черты, никаких намеков на то, что они пошлют смерть в это темное, смутно плещущее море своего народа.
- Не угодно ли?
Человек в барашковой шапке вареником и в очень хороших сапогах бутылками, солидный, с брюшком, предлагает коробку с папиросами унтер-офицеру. Для знакомства.
- Нет, благодарю, - говорит унтер-офицер.
- Бери без стеснения!
- Нельзя. Чудак-человек: у нас и свои папиросы есть, но… сейчас нельзя…
Мальчик в перепачканном холщовом переднике взбирается ко мне, на выступ плиты, - нам двоим и тесновато здесь, но жмемся: очень уж хорошо видна отсюда площадь и все ее диковинки. Из-под старенькой шапчонки выбились на лоб льняные волосы. Личико худенькое, треугольное, нежное, все озаренное восторженным упоением. Огромные, тяжелые сапоги, и у пиджака на спине живописные прорехи.
- Вчерась в Гавани лавку хлебную растрепали, - радостно говорит он. - Конный городовой влетел было, его как сгребли-и!..
Он сияет глазами и почти поет в радостном возбуждении.
- Он уж просит: «Да, ребя-я-та! Да я не бу-уду вас бить! Разве я сам есть не хочу?»
Многоголосый пестрый крик вспыхивает над улицей, рыхлой лавиной перекатывается по площади, падает, поднимается вновь, бурно веселый, подмывающий и невыразимо волнующий. Кричит и мой сосед «ура». И, оглядываясь на меня, восторженно уверяет:
- Казаки полицию всю перебили!..
Усталый, нагруженный впечатлениями, очень кружным путем вышел я на Неву, возвращаясь домой. За Островом[8] еще румянела заря. Над стройными, прямыми улицами-линиями плавала бирюзовая пыль. Каменные громады домов, всегда угрюмые, холодные, серые, как будто умылись и повеселели, мягкие краски их казались теперь ласковыми и теплыми. Белая, снежная Нева с застывшими во льду судами и в зимней немоте своей была величественна и прекрасна. Черной гривой маячили пешеходы на Николаевском мосту, и чуть горел еще вдали шпиц Петропавловского собора.
Была странная, чуждая моей душе, но покоряющая красота в этом великом, загадочном каменном городе, мудро замкнутом и сурово-холодном. Чувствовалась величественная симфония жизни, - к ней прислушивалось, но не постигало, лишь угадывало - робкое сердце…

Продолжение следует




Федор Крюков. ОБВАЛ


«Русские Записки». 1917, № 2-3. С. 195-222 По сущей правде и совести покажу здесь то, что видел и слышал я в эти единственные по своей диковинности дни, когда простое, обыденное, серое, примелькавш…

nestoriana.wordpress.com

Совок, СССР, 1917, история, Россия, революция, разоблачая ложь, history, Санкт-Петербург

Previous post Next post
Up