Мой остров был стихиями влеком,
он, как корабль, вспарывал пучину.
А я на нем служил истопником
и в печь бросал шипящую лучину.
Мой остров плыл неведомо куда.
Вне времени.
Ничтожный и великий.
А я - топил.
И со стены скита
глядели в печь задымленные лики.
Я был один.
До времени. До дней
великого пришествия людского.
Но, хворост собирая меж камней,
я знал уже, что все начнется снова.
Я знал, что эти лики оживут,
продолжат род
и сотворят молитвы,
костры зажгут,
и весело заржут
гнедые кони у истока битвы.
***
Виолончель,
читающая книгу
под звуки нескончаемых дождей,
дрожала
и была подобна крику,
живущему отдельно от людей.
Влюбленный бюст,
стоящий истуканом,
пенсионер, жующий чебурек,
пустой башмак,
оплаканный фонтаном,
и постовой,
живущий в кобуре,
и мост,
напоминающий качели,
и сытые ночные поезда -
все протекло меж струн виолончели
и унеслось неведомо куда.
Поскольку в этом скопище живых,
где больше не до живу - быть бы жиру,
она одна
была угодна миру,
висящему на нитях дождевых.
***
Мне холодно в этом вертепе
среди недоверчивых лиц,
где женщины ваши и дети
с губами телят и ослиц
уже улыбаются жутко,
уже никого не спасут
и выведут без промежутка
на площадь, на чернь и на суд.
И медленно капают с елки
шары, словно с крыши - вода.
И звезды - всего лишь осколки
большого вселенского льда.
И где-то, отбившись от стада,
замерзли мои пастухи.
Тропой Гефсиманского сада,
слепой собиратель стихий,
бегу воскресенья и славы,
и небу, и людям чужой, -
такой одинокий и слабый,
с такой непосильной душой.
Крещенье
Нам далеко до Иордана,
где струи, вязкие, как сок,
сочатся столь же первозданно,
как солнце, воздух и песок,
где к северу от Бет-Шеана,
что солнцем выкрашен, как хной,
толпа смиренно не дышала
в немыслимый крещенский зной.
Слепцы, погонщики верблюдов,
менялы и поводыри
и множество другого люда
стояли молча до зари.
Они искали место Богу,
и суть, и формулу. И вот
спокойно обрели свободу
в купели иорданских вод.
Нам - далеко.
В снегу - осины.
Из сруба выперла скоба.
И весть о Человечьем Сыне
доносит хриплый лай собак.
Зато соседка на Крещенье
всех разом соберет к столу
и, наспех вымолив прощенье
у складня в вышитом углу,
достанет из печи просфоры -
вся распаленная, в золе.
И тем решит проблему формы
и места Бога на земле.
* * *
И крещенская сырость
сожрет недокрашенный крест.
И в белесом тумане
чужие заблудятся гости.
И сожмется ручей.
И куда ни посмотришь окрест -
все леса да погосты в округе.
Леса да погосты.
И томится меж ними
сырой остывающий наст,
как наколка на теле,
как злая острожная участь.
Что ж вы думали там -
недостанет острогов у нас,
чтобы жизнь пережить,
переменчивым счастьем не мучась?
Что ж вы думали там -
недостанет у нас дураков,
чтобы мордой - в трясину,
а всем животом - на кинжалы?
Что ж вы думали там -
у России не хватит врагов,
чтобы всех дураков
навсегда занести на скрижали?
Это - высшая русская мера во все времена,
это - высшая русская доблесть,
с которой нет сладу,
это - высшая русская доля -
тюрьма да война,
да крутые овраги,
да поздняя горькая слава.
Вам бы распри одни.
Вам бы белую скатерть залить
недопитым вином
да уйти под чужие знамена.
Что ж вы думали там -
у России не хватит земли?
Чтобы всех примирить.
Чтобы всех позабыть.
Поименно.
***
Россия.
Дождь.
Начало сентября.
Безденежье.
Москва несется мимо.
На смерть уходят в небо тополя
горящим Храмом Иерусалима.
Пустыня.
Иудея.
Жжет хамсин.
Пришествие мессии.
Смерть идеи.
Свержение мессии.
Стынет синь
российская
под небом Иудеи.
И - в клочья имена и времена.
Горят костры.
И брат идет на брата.
Гуляет Иудейская война
по переулкам старого Арбата.
Рыдают окна в Гефсиманский сад.
Москва исходит нищими и псами.
И странники теснятся у оград,
взрезая мрак библейскими глазами.
От Боровицких до Шхемских ворот
все - от блудницы и до пилигрима -
взирают молча, как брусчатку рвет
предсмертный хрип поверженного Рима,
как забулдыгу, вора и вруна,
уже почти лишенного рассудка,
сажает на кол странная страна,
а после воет, как дурная сука.
И забывает.
И теряет счет
юродивым
успокоенья ради.
Так забывает,
как слезу со щек,
стирая,
забывают об утрате.
И я забуду
и московский смог,
и жаркие объятия хамсина.
Ни Родины, ни Храма - только Бог!
И женщина, рожающая сына.
И женщина,
как ангел во крови,
бредущая к презрению и плети
затем, чтоб ветхим рубищем любви
соединить дыхание столетий.
По русским,
по заблеванным снегам
иду один на Масличную гору.
О, Боже, как тепло моим ногам!
Как холодно расплавленному горлу!
Как дружно иудей и славянин,
погромщики, погрязшие в пороке,
властитель дум
и тот, кто был гоним,
и тот, кто сам готовится в пророки,
и праведник на медленном осле,
и стражник из садов архиерея
уже сошлись в едином ремесле,
готовя крест заблудшему еврею.
Ефим Бершин