День Победы приходится в этом году на пол дня памяти и пол дня независимости, что впрочем, таки суммируется в один день победы. В этом году почему-то особенно мало флагов на автомобильных дверях. То ли китайский завод закрылся, то ли сказалось общенациональное модное разочарование в политике освобождения Гилада Шалита, как бы там ни было, белоголубизна предпраздничных дней была жидка.
В детстве майские праздники для меня были не столько достоянием республики, сколько личным праздником дня рождения, и я могла с гордостью говорить, что меня назвали в честь дня победы, и всем было понятно. А потом наступила пора длительных объяснений про победу Советской Армии над фашистской Германией, и разве это не американская армия была, и при чем тут май и Вики.
Меня назвали Викторией. А могли назвать Гитой, в честь прабабушки. Молодцы, что вовремя одумались.
Только Викторией меня никто не называет, разве что чиновники и врачи. У человека никогда не бывает одного имени, это всем известно. Дома меня называли по всякому. Мама - Витой, что напоминалo ей о любимой подруге. Дедушка Саша - Винтиком. Папа - Викусей. Дедушка Володя называл Буленькой, от цибули, так он объяснял.
Когда я уже была подростком, и начинала самостоятельно гулять, он спрашивал: "Буленька, к обеду будешь?". Однажды я опоздала к обеду, и он обозвал меня сволочью. Я злилась страшно, долго, но потом поняла, как он за меня переживал.
Я вроде собиралась писать о Дне Победы. Но разве может быть какой-то абстрактный деньпобеды, о котором можно говорить?
И в детстве личное и общее было взимосвязано, потому что на парад дедушка Володя всегда надевал свой праздничный пиджак с бренчащими медалями. Я помню про артиллеристский полк, помню про снаряд и длинный шрам на бедре, помню фотографии из госпиталя, на которых я единственный раз видела закуривающего дедушку, но не помню где, когда и при каких обстоятельствах. Надо спросить у папы, может он помнит лучше.
Дед был красив. Плечи у него были широки и всегда развернуты. Мы играли в игру "где моя внучка". Я восседала на его плечах и дед крутился по квартире в поисках меня. Дети любят, когда их ищут. Потом он находил зеркало, и в нем узнавал свое большое отражение и сверху, на самой вершине мира - отражение маленькой девочки. На солдата дед был похож даже когда работал на тепло-чего-то-там цехе. Еще раньше он был морским механником одесского флота и уходил в дальние плавания, но бросил это дело, когда бабушке стало слишком тяжко его ждать.
Каждый день дед водил меня на Приморский бульвар, который мы называли солнечной долиной. Солнце под Дюком было особенно ярким. Оно отливало золотом на барельефе, заманчиво высвечивая монеты, текущие из мешка Гермеса. Дед сидел на скамейке в компании ветеранов, а я рисовала голубыми мелками кошек на тротуаре. Ветераны - это пожилые люди в пиджаках с разноцветными вафлями у лацкана. Завораживающие полоски, говорящие на незнакомой сжатой армейской геральдике, в которой преобладал красный. Они умели узнавать друг друга по этим полоскам, как я потом научилась узнавать своих по рисункам на бэджах, свисающих с левого плеча. Дуб на желтом- голани, красный лис обвивающей меч- гивати, многоэтажный дом с голубым треугльником на оранжевом - тыловое командование, лев на черном поле - центральное. Лакеи, оруженосцы, рыцари, графы, герцоги благородных домов израильской армии. Я почти позабыла этот язык.
Никто не думал, что дед проживет еще восемь лет после того, как у него обнаружился рак. Ему не рассказали, что это рак. В нашей семье не принято говорить о плохом, как не принято называть вещи своими именами. Это были страшные и удивительные два года.
Мама была беременна, она носила жуткий клетчатый сарафан, и дети во дворе спрашивали, почему у нее такой большой живот. Разговоров только и было, что об отъезде. Отъезде? Что это такое? Я боялась спросить. Уезжали все. Но и приезжали. Люди, о которых известны были только имена. Когда-то от них приходили письма с восхитительными марками, которые пахли далью, пальмами и островами. И еще цветные фотографии, на которых были изображены шикарные дома, зеленые лужайки, невиданные деревья и счастливые дети. Израиль. Австралия. Америка. Бесконечно далекие места на непостижимо огромных картах обретали лица.
Деду сделали операцию. Беременная мама была с ним когда он впервые встал с постели, прогуляться по коридору. Она потом долго корила себя за то, что не смогла его удержать, когда он упал. Она не виновата, это был всего-лишь инсульт, или что-то в этом роде, кто его знает. С ним случилось что-то странное. Советские врачи не находили подходящего диагноза. Дед перестал различать лица и предметы, хоть зрение оставалось идеальным, и он по-прежнему мог прочесть любую вывеску с растояния. Мне было смешно. "Деда, что там написано?" тестировала я его. "Булочная". "А что тут на витрине?", я показывала на бублик. "Батон?" неуверенно отвечал он, и я думала, что он играет в увлекательную игру.
Он видел все, и не понимал, что видит. Со временем он научился узнавать людей по походке, по контуру волос, по манере движения, еду - по запахам, вещи по текстуре, но никогда не сумел полностью овладеть этой наукой. Он приходил забирать меня со школы, и не узнавал в толпе детей. Я подходила ближе, он смотрел на меня пристально и тут же отворачивался, рассматривая следующую девочку. "Где моя внучка?" спрашивал его потерянный взгляд. Мне было весело и странно.
Из Израиля приехали разноцветные жвачки-шарики, колотящиеся о пластиковую банку с погремушечным стуком. Мое персональное сокровище, которое я выносила во двор, и все смотрели на меня, как на настоящую колдунью. К жвачкам прилагалась тетя Сара и ее дочь Аува. Тетя Сара была родной сестрой дедушки Володи. Они не виделись с начала войны. Дед ушел на фронт. Сразу после войны тетя Сара удрала в Польшу, вышла замуж за еврея, чья семья погибла в лагерях и они уехали в Израиль. С тех пор прошло почти пятьдесят лет. Что такое пятьдесят лет? Что значит всю жизнь прожить, и не видеть свою сестру? Что значит не увидеть ее и пятьдесят лет спустя, когда она стоит перед тобой, маленькая улыбчивая старушка с фирменным ароновическим носом, так что и в жизни не спутаешь, что она наша? Я не помню, как они встретились, не знаю, упали ли друг другу в объятия, вспомнили ли маму, дядю Абрашу, сиониста, пропавшего без вести, с тем же носом на фотографиях. Понятия не имею, о чем они говорили, рассказывал ли дед об Одессе, о сыне, о войне, или же они предавались ностальгии по Очакову, по дому их детства, по бабушке Ривке, зажигавшей субботние свечи. Меня это мало интересовало, ведь у меня были гремящие жвачки и две новых тети, которые водили меня на бульвар и покупали столько кооперативного абрикосового мороженного за 52 копейки, сколько моей душе было угодно.
Они говорили по-русски со странным акцентом, с картавой "р". Они жили у нас несколько недель, дома появлялись толпы народу на ежедневные званные ужины, и все гости пялились на заграничное чудо, и в один голос расспрашивали: "Ну как там? Стоит ли туда ехать?". Какого ответа они ожидали? Неужели хотели услышать, что там в этом Израиле, истекают настоящими золотыми монетами бронзовые статуи Гермесов? Мне, по-крайней мере, именно так и казалось.
Я смотрела на взрослых, потерявших ориентацию во времени и пространстве, на взрослых с обезумевшими от надежды и перспектив глазами, и мне казалось, что вечернюю одесскую квартиру наполняет ветер жульверновских дальних странствий, расшитых парусов, песчанных берегов на островах сокровищ. Казалось, что дул ветер свободы, стихийный ветер перемен к лучшему, неизведанных и прекрасных приключений, ветер будущего. Но это всего-лишь черноморский портовый бриз теребил тюль занавесок, осторожно прокравшись в наш двор через площадь Потемкинцев. Не кондоры кричали за окном, а обычные серые одесские голуби. В порту пришвартовалась не "Санта Мария", а лишь "Дмитрий Шостакович".
И дедушка не был болен тайной и мистической болезнью, у него всего лишь была недиагностированная агнозия с просопагнозией как последствие кровоизлияния в мозг, поразившая процеccуальные зрительные участки затылочной доли.
Но я этого не знала тогда, и не должна была знать.
Иногда, вспоминая фильм "Жизнь прекрасна", я думаю, что мои родители правильно сделали, не объяснив мне, что значит "отъезд", что значит расставание, что такое "Израиль", и что означает канцеляризм "эммиграция". С Купером и Свифтом в душе всех их пережить проще, во всяком случае в детстве.
Дедушка умер, прожив в Израиле счастливые пять лет. Я точно знаю, что они были для него счастливыми. У него были друзья, пусть и не ветераны, но тоже с историей. У него дома была залитая солнцем терраса с раскладушкой, где он в полдень читал газеты. Море было совсем рядом. Пусть не так близко, как от площади Потемкинцев, но на машине за десять минут доехать запросто. Да и с бабушкой у него была такая любовь, о которой только мечтать можно, единственная на всю жизнь, несмотря ни на что. Я знаю, за то, что я умею любить, я должна благодарить их.
Мы гуляем с ним по безлюдным улицам Кириат Биалика, проженным солнцепеком, и он напевает мне свою любимую песню из его детства:
- Ойфен припечек брент а файерел,
Ун ин штуб из эйс.
Ун дер ребе лернт клейне киндерлех
Дем олеф-бейс.
- Алеф-бет, деда.