Крепостное право в России. Фото из доступных источников.
Крепостное право существовало в России двести лет, и в течение всего этого времени практически не менялся распорядок жизни и быт дворни среднего помещичьего дома. Зашедший туда в середине XVIII или в середине XIX века заставал все одно и то же: "толпа дворовых людей наполняла переднюю: одни лежали на прилавке, другие, сидя или стоя, шумели, смеялись и зевали от нечего делать". Здесь же рядом мастерская, где "в одном углу на столе кроились платья, в другом - чинились господские сапоги... Ткацкий станок, за которым сидит испитой труженик, и ткет, поурочно, барские полотна. В стороне от него, в одном углу, сидит сапожник и точает господам обувь; если обуви самим господам не нужно, то он работает им на продажу. В другом углу... старик лет 70-ти шьет господам мужское и женское платье. Всем этим вечным труженикам работа давалась на урок, за которым они просиживали и дни и ночи, не зная себе праздника во всем году, разве только Святой Пасхи. Направо дверь в биллиардную. В конце корридора вход в залу. Рядом, об стенку с мастерской, - детская, в которую нужно проходить через девичью, с другого крыльца. В девичьей сидело девок 15-20 и постоянно, поурочно, плели кружево и вышивали. Эти тоже сидели и день и ночь, до просидней, с подбитыми глазами и синяками от щипков по всему телу".
Об этой части помещичьего дома и ее обитательницах М.Е. Салтыков-Щедрин сохранил впечатления из виденного в детстве в имении родителей: "Так называемая девичья положительно могла назваться убежищем скорби. По всему дому раздавался оттуда крик и гам, и неслись звуки, свидетельствовавшие о расходившейся барской руке. "Девка" была всегда на глазах, всегда под рукою и притом вполне безответна. Поэтому с ней окончательно не церемонились. Помимо барыни, ее теснили и барынины фаворитки. С утра до вечера она или неподвижно сидела наклоненная над пяльцами, или бегала сломя голову, исполняя барские приказания. Даже праздника у нее не было, потому что и в праздник требовалась услуга. И за всю эту муку она пользовалась названием дармоедки и была единственным существом, к которому, даже из расчета, ни в ком не пробуждалось сострадания.
-- У меня полон дом дармоедок, - говаривала матушка, - а что в них проку, только хлеб едят!
И, высказавши этот суровый приговор, она была вполне убеждена, что устами ее говорит сама правда... У женской прислуги был еще бич, от которого хоть отчасти избавлялась мужская прислуга. Я разумею душные и вонючие помещения, в которых скучивались сенные девушки на ночь. И девичья, и прилегавшие к ней темные закоулки представляли ночью в полном смысле слова клоаку. За недостатком ларей, большинство спало вповалку на полу, так что нельзя было пройти через комнату, не наступив на кого-нибудь. Кажется, и дом был просторный, и места для всех вдоволь, но так в этом доме все жестоко сложилось, что на каждом шагу говорило о какой-то преднамеренной системе изнурения..."
Порядки, существовавшие в дворянских поместьях, были действительно весьма жестокими, но направлены они были не столько на изнурение, сколько на максимальную эксплуатацию труда подневольных людей. Для достижения этого не останавливались ни перед чем. Орловская помещица Неклюдова, например, своих швей и вышивальщиц привязывала косами к стульям, чтобы те не могли вставать из-за пялец и работали без перерыва. То же было и в других имениях: где-то рогатки одевали на шею, чтобы невольники не могли прилечь, где-то привязывали к шее шпанских мух для бодрости. По естественной нужде нельзя было самовольно отлучиться из девичьей или людской. Требовалось обратиться к специальному надзирателю, который набирал партию "охотников" и строем отводил к отхожему месту.
Жизнь и труд дворовых в барской усадьбе, напоминающие собой быт заключенных в колонии строгого режима, приносили иногда замечательные результаты в произведенной продукции, но калечили самих крепостных производителей. Писатель Терпигорев навсегда запомнил ослепших от непосильной работы белошвеек в имении своей бабушки: "-- Вот... - проговорила бабушка.
Это нечто было удивительное! Это был пеньюар, весь вышитый гладью: дырочки, фестончики, городки, кружочки, цветочки - живого места, что называется, на нем не было - все вышито!.. Когда наконец восторги всех уже были выражены и бабушка приняла от всех дань одобрения, подобающую ей, матушка, наконец, спросила ее: - Ну а сколько же времени вышивали его? - Два года, мой друг... Двенадцать девок два года вышивали его... Три из них ослепли...
Горничные, державшие пеньюар, стояли и точно это до них нисколько ни малейше не касалось... Точно слепые были не из их рядов, не из них же набраны".
Одно из главных правил, определявших внутреннюю жизнь помещичьего хозяйства, звучало так: "Убыли ни в чем барском быть не должно!" Это значило, что все домашние слуги несли личную ответственность за все, что могло пропасть или испортиться вне зависимости от того, виновны они в произошедшем ущербе или нет. Околел баран или теленок - виноват пастух; издох цыпленок или украл хищник утку - значит, виновата птичница - плохо смотрели, плохо беспокоились о господском добре. Виновные должны были из своего хозяйства восполнить потерю.
Один очевидец вспоминал: "Случалось при нас, что кто-нибудь из прислуги уронит тарелку и она, конечно, разлетится в дребезги. Хлопнет тарелка, и все: ах! Повыскочат из-за стола, стоят кружком и смотрят на черепки. При таком страшном событии не удержится и сам Петр Иванович: пыхтя вылезет из кресла, станет над черепками и смотрит: "вот, шельма, разбила? Ну, теперь и покупай!" Долго толкуют господа над черепками, и потом, мало-помалу, усядутся снова и начнут трапезовать".
Иные помещики и помещицы заходили слишком далеко в беспокойстве о потерях в хозяйстве и о том, что дворовые их объедают и обкрадывают. В жандармском отчете упоминается о дворянке, которая зауздывала "девок", когда те доили господских коров, под тем предлогом, чтобы они "тайком не сосали молока".
В качестве характеристики действительного отношения русских дворян к своим дворовым может служить объективное свидетельство А. Болотова. Будучи сам рачительным хозяином и строгим помещиком, он писал, что некоторые господа поступают с крепостными слугами" хуже, нежели со скотами". Но важна и его количественная оценка: "Таких помещиков меньше, однако ж, должно к стыду признаться, нарочитое число есть". Из этого замечания следует, что, хотя таких жестоких дворян было "меньше", но все равно много - то большинство помещиков относилось к своим дворовым конечно не хуже, чем к скоту, но - наравне со скотом, или немногим лучше.
Но случались и исключения. Чаще всего привязанности господ удостаивались няни и кормилицы, находившиеся с барчуками с самого детства и растившие их вместо матерей, занятых светскими удовольствиями. Этих женщин отличали от остальной дворни, они обладали авторитетом и властью среди безликой и бесправной массы домашних рабов, имели возможность часто видеть господ и говорить с ними, позволяя себе откровенные и порой резкие высказывания. И господа сносили это терпеливо. По воспоминаниям барона Н.Е. Врангеля, его няня одна во всем доме "ничуть отца не боялась и не только ему не потворствовала, а при случае говорила матушку-правду без всяких обиняков".
Но примеры искренней преданности дворовых людей к господам, хотя и встречаются на страницах воспоминаний, все же относятся, как правило, ко времени не позднее второй половины XVIII столетия. Герцен писал об этом: "Встарь бывала... патриархальная, династическая любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит в свою власть, не думает, что он будет отвечать за своих людей на страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит в свою подчиненность и выносит насилие не как кару Божию, не как искус, - а просто оттого, что он беззащитен; сила солому ломит..."
Граф Николай Толстой оставил в очерках, основанных на семейных преданиях, рассказ о подвиге крепостной кормилицы, спасшей грудного господского ребенка во время восстания Пугачева. Рискуя жизнью, она скрывалась в тесном пивном чане, пока казаки пировали в усадьбе, повесив бывшего владельца с женой и старшими детьми, а также и соседних помещиков вместе с их семьями. "Судорожно сжимала она ребенка, когда пьяные варвары подходили к котлу, и дитя внезапным криком могло выдать и себя и ее. Ужас дыбил на ней волосы... не раз слышала несчастная толки злодеев о приказе самозванца разыскать ее и пытать за укрывательствопсенка. Не раз долетали до нея предсмертныя мольбы истязаемых, и все это время, кормя ребецка, она выдерживала пытку и нравственную и физическую, томимая жаждой и голодом под раскалившимся от солнца котлом своим".
Затем женщина много недель пряталась в лесу, в дуплах деревьев, в заброшенных амбарах, ночевала под открытым небом, а когда случалось встретиться с разъездами пугачевцев, выдавала грудную "барышню" за собственного ребенка. Спустя шесть недель она добрела до имения родственников своих господ и предъявила им спасенного ребенка, как пишет Толстой, "с явными доказательствами его подлинности, известными близким родственникам, пировавшим на крестинах... Вымученный у собственной плоти ребенок сделался идолом кормилицы и был с ней неразлучен. К чести родных надо сказать, что и женщина эта получила почет и пользовалась всеобщим уважением, так что при замужестве богатой сироты, по общему присуждению всех родственников, кормилица и спасительница своей вскормленицы получила высокую для крепостной женщины честь благословить ее под венец вместо матери..."
Если оставить в стороне возвышенный тон автора записок, то здесь очевидно торжество все того же главного принципа помещичьего быта: "Убыли ни в чем барском быть не должно"! И даже спасительницу дворянского ребенка готовы окружить всевозможным почетом, тем более что это не стоит никаких затрат, но только не подписать ей вольной грамоты!
В этом смысле примечательно духовное завещание рязанской помещицы Мерчанской своему наследнику относительно кормилицы: "Прошу тебя, друг мой, любить всех наших добрых домашних и покоить старость кормилицы моей, Феклы Тимофеевой, не разлучая ее никогда с дочерью и зятем"... Таким образом, вся благодарность со стороны этой дворянки исчерпывается тем, что она просит только не продавать свою заботливую кормилицу отдельно от ее дочери, причем, к слову сказать, - своей молочной сестры!..
Неограниченная господская власть и воспринятые с детства сословные предрассудки оказывались выше человеческих привязанностей. Сергей Тимофеевич Аксаков передает воспоминание о своей родственнице, всегда "доброй" женщине, которая, тем не менее, в минуту барского гнева на излишнюю болтливость кормилицы грозит ей немедленной ссылкой в глухую деревню. Еще красноречивее отзыв писателя о судьбе собственной няни, впавшей в немилость к его матери: "Нянька наша... была очень к нам привязана, и мы с сестрой ее очень любили. Когда ее сослали в людскую и ей не позволено было даже входить в дом, она прокрадывалась к нам ночью, целовала нас сонных и плакала. Я это видел сам, потому что один раз ее ласки разбудили меня. Она ходила за нами очень усердно, но... не понимала требований моей матери и потихоньку делала ей все наперекор. Через год ее совсем отослали в деревню..."
Матери Аксакова, образованной на "европейский манер" барыне, не нравилось, что няня рассказывала барчатам о народных преданиях и поверьях, которые, возможно, и воспитали в будущем классике русской литературы чувство своеобразного стиля и привили ему духовную близость с национальной традицией.
Еще в самом конце XIX века в одной из некогда процветавших дворянских усадеб можно было увидеть грубо сделанный из домашнего производства кирпичей памятник. На нем уцелела скупая, потускневшая от времени подпись: "Трем моим слугам за верность". Этот старинный монумент был воздвигнут во второй половине XVIII столетия по приказу помещика, чья семья спаслась от нападения разбойников благодаря самоотверженной гибели троих дворовых людей. Память об этих преданных рабах в дворянском семействе оставалась живой на протяжении более чем столетия. Но одновременно с этим и в крестьянских семьях, принадлежавших этим же помещикам, не могли забыть о нескольких десятках своих братьев, мужей и отцов, сосланных тогда же в Сибирь и отданных в рекруты господами только за то, что они, в отличие от троих верных слуг, не захотели отдать свои жизни за господское добро и позволили грабителям проникнуть в усадьбу. А в целях воспитания большей преданности в тех, кого не сослали и кому не забрили лоб, их перепороли на конюшне, не разбирая старого или малого, ни "мужеска ни женска полу".
Постоянные унижения от господ и в то же время часто враждебное отношение со стороны своих собратьев по неволе - крепостных крестьян, недолюбливавших "дворню", которую они вынуждены были кормить за свой счет, делало положение домашних слуг очень тяжелым. Немногие могли и смели бороться со своей участью - совершали побеги, приставали к разбойничьим отрядам и вместе с ними громили усадьбы прежних владельцев. Противоположностью таким бунтарям были люди другого склада, находившие в господской службе удовольствие и выгоду для себя. Они льстили хозяевам и одновременно обворовывали их, доносили на своих товарищей, выполняли любую прихоть господ, и более того - сами подвигали их совершать еще более низкие поступки.
Большинство просто мирилось со своей участью, не размышляя о том, справедлива она или нет. Но среди этих людей попадались те, кого можно назвать рабами по убеждению, а вернее - по христианскому смирению, проистекавшему из своеобразно понимаемой необходимости безропотно принимать ниспосланный ему свыше удел. Такова описанная Салтыковым-Щедриным крепостная Аннушка: "Христос-то для черняди с небеси сходил, - говорила Аннушка, - чтобы черный народ спасти, и для того благословил его рабством. Сказал: рабы, господам повинуйтеся, и за это сподобитесь венцов небесных".
Но о том, каких венцов сподобятся в будущей жизни господа, - она, конечно, умалчивала...
М.Е. Салтыков-Щедрин, вспоминая соседей-помещиков, среди которых прошло его детство, утверждал, что большинство из них были не только бедны, но и чрезвычайно плохо образованны. Основная масса землевладельцев состояла из дворянских недорослей, ничему не учившихся и нигде не служивших, или из отставных офицеров мелких чинов. Только один помещик окончил университет и двое, среди которых был и отец писателя, получили сносное домашнее воспитание. Салтыков писал: "В нашей местности исстари так повелось, что выйдет молодой человек из кадетского корпуса, прослужит годик-другой и приедет в деревню на хлеба к отцу с матерью. Там сошьет себе архалук, начнет по соседям ездить, девицу присмотрит, женится, а когда умрут старики, то и сам на хозяйство сядет. Нечего греха таить, не честолюбивый, смирный народ был, ни ввысь, ни вширь, ни по сторонам не заглядывался. Рылся около себя, как крот, причины причин не доискивался, ничем, что происходило за деревенской околицей, не интересовался, и ежели жилось тепло да сытно, то был доволен и собой, и своим жребием. Печатное дело успехом не пользовалось. Из газет их и всего-то на целую Россию было триполучались только "Московские ведомости", да и те не более как в трех или четырех домах. О книгах и речи не было..."
В одном доме заставляют дворового мальчика лизать языком жарко натопленную печь и искренне хохочут над тем, как несчастный с вылезающими из орбит глазами от боли с криком бежит прочь. В другом - напоят для потехи собственных детей. Мемуарист, имевший случай воспользоваться гостеприимством такого семейства, вспоминал, как родители потешались над пьяными барчатами, шатающимися из стороны в сторону, падающими или дерущимися друг с другом. Отец, мать и гости надрываются от хохота и подзадоривают: "А ну-ко, Аполлоша, повали Пашу! Эх, Мишка упал, много царя забрал в голову, вставай, братец, вставай!" Такие потехи были популярны и в глухих усадьбах, и в столице. Барон Н. Врангель вспоминал, как старший брат, в ту пору уже офицер-гвардеец, напоил его с маленькой сестрой шампанским и от души хохотал над чудачествами пьяных детей.
Но если в богатых имениях для экзекуции существовал целый штат палачей или кучера на конюшне, то многие мелкопоместные были так бедны, что, владея всего одним или двумя рабами, не имели возможности вполне проявить свою господскую власть и даже как следует наказать их - не приказывать же единственному крепостному выпороть самого себя.
Одна почтенная вдова, жившая с дочерью-девицей, имела в своей собственности только двух крестьян - мужа и жену, и часто оказывалась перед подобным затруднением. Престарелая взбалмошная барыня выглядела очень комично, когда пыталась покарать свою рабу, дородную и невозмутимую Фишку. "Макрина была преисполнена дворянскою спесью, барством и гонором, столь свойственными мелкопоместным дворянам. При каждом своем слове, при каждом поступке она думала только об одном: как бы не уронить своего дворянского достоинства, как бы ее двое крепостных не посмели сказать что-нибудь ей или ее Женечке такое, что могло бы оскорбить их, как столбовых дворянок. Но ее крепостные, зная свое значение, не обращали на это ни малейшего внимания и ежедневно наносили чувствительные уколы ее самолюбию и гордости. Они совсем не боялись своей помещицы, ни в грош не ставили ее, за глаза называли ее "чертовой куклой", а при обращении с нею грубили ей на каждом шагу, иначе не разговаривая, как в грубовато-фамильярном тоне. Все это приводило в бешенство Макрину.
Фишка! - раздавался ее крик из окна комнаты. - Отыщи барышнин клубок!
Барышня! - было ей ответом, - ходи... ходи скорей коров доить, так я под твоим носом клубок тебе разыщу.
Этого Макрина не могла стерпеть и бежала на скотный, чтобы влепить пощечину грубиянке. Но та прекрасно знала все норовы, обычаи и подходы своей госпожи. Высокая, сильная и здоровая, она легко и спокойно отстраняла рукой свою помещицу, женщину толстенькую, кругленькую, крошечного роста, и говорила что-нибудь в таком роде: "Не... не... не трожь, зубы весь день сверлили, а ежли еще что, - завалюсь и не встану, усю работу сама справляй: небось насидишься не емши не пимши". Но у Макрины сердце расходилось: она бегала кругом Фишки, продолжая кричать на нее и топать ногами, осыпала ее ругательствами, а та в это время преспокойно продолжала начатое дело. Но вот Фишка нагнулась, чтобы поднять споткнувшегося цыпленка; барыня быстро подбежала к ней сзади и ударила ее кулаком в спину.
-- Ну, ладно... Сорвала сердце, и буде! - говорила Фишка, точно не она получила пинка. - Таперича, Христа ради, ходи ты у горницу... Чаво тут зря болтаешься, робить мешаешь?
Ее муж злил помещицу еще пуще. "Терешка! Иди сейчас в горницу, - стол завалился, надо чинить!.." - "Эва на! Конь взопрел... надо живой рукой отпрягать, а ты к ей за пустым делом сломя голову беги!.." И он не трогался с места, продолжая распрягать лошадь. "Как ты смеешь со мной рассуждать?" - "Я же дело справляю... кончу, ну, значит, и приду с пустяками возиться..."
Наблюдавшая эту сцену мемуаристка замечает, что если бы крепостные не стояли так твердо на своем, если бы, несмотря на ругань и угрозы, они не старались прежде всего покончить начатое дело по хозяйству, нелепая Макрина совсем бы погибла.
Однако Макрина не успокоилась и решила прибегнуть к помощи государственной власти. Она обратилась за помощью к становому приставу и просила его иногда заезжать к ней в усадебку, выпороть двух ее строптивых крепостных. Сам становой рассказывал об этом: "Служба моя была собачья, - пороть мне приходилось часто, но это не доставляло мне ни малейшего удовольствия. С чего мне, думаю, пороть людей madame Макрины? Ведь если вместо них ей дать другую пару крепостных, она бы давно по миру пошла. Вот я толкну, бывало, Терешку в сарай, припру дверь, только небольшую щелку оставлю, сам-то растянусь на сене, а Терешка рожу свою к щелке приложит и кричит благим матом: "Ой... ой... ой... ой-ей-ешеньки... смертушка моя пришла!.." А я, лежа-то на сене, кричу на него да ругательски ругаю, как полагается при подобных случаях... Вот и вся порка!"
Снисходительность станового пристава в данном случае объяснялась добрыми душевными качествами, с одной стороны, а также и тем, что именно Фишка угощала его закуской во время пребывания у Макрины и частенько, по его признанию, вместо молока ставила ему сливки.
Но эта курьезная сцена из крепостного быта, к сожалению, заслонена неисчислимым количеством других случаев подобного рода, оканчивавшихся трагически. Например, мелкопоместная дворянка Смоленской губернии Лосевская собственноручно наказывала свою крепостную девочку за то, что та по болезни не могла выполнять возложенную на нее помещицей работу. Лосевская заперла девочку в холодном погребе и не давала ей пищи, отчего та умерла. Другая барыня, напротив, решила "подогреть" свою невольницу - штабс-капитанша Баранова, подозревая крепостную "девку" в краже, добивалась от нее признания, посадив несчастную на раскаленную плиту...
Понятие гарема, традиционное для восточного менталитета, как-то не ассоциируется со славянской культурой. Хотя в пользу того, что в помещичьих усадьбах создавались подобия восточных гаремов, свидетельствует немало фактов. Право первой ночи, распространенное в феодальной Европе, в России не имело под собой юридических оснований - закон запрещал сексуальную эксплуатацию крепостных крестьянок. Но случаи его нарушения все-таки были очень частыми - помещики не привлекались за это к судебной ответственности. Об этом идет речь в исследовании Б. Тарасова «Россия крепостная. История народного рабства».
Крестьянские девушки и женщины были совершенно беззащитны перед произволом помещиков. А.П. Заблоцкий-Десятовский, собиравший подробные сведения о положении крепостных крестьян, отмечал в своём отчёте: «Вообще предосудительные связи помещиков со своими крестьянками вовсе не редкость. Сущность всех этих дел одинакова: разврат, соединённый с большим или меньшим насилием. Иной помещик заставляет удовлетворять свои скотские побуждения просто силой власти и, не видя предела, доходит до неистовства, насилуя малолетних детей… другой приезжает в деревню временно повеселиться с приятелями и предварительно поит крестьянок и потом заставляет удовлетворять и собственные скотские страсти, и своих приятелей».
Принцип, который оправдывал господское насилие над крепостными женщинами, звучал так: «Должна идти, коли раба!» Принуждение к разврату было столь распространено в помещичьих усадьбах, что некоторые исследователи были склонны выделять из прочих крестьянских обязанностей отдельную повинность - своеобразную «барщину для женщин».
В. И. Семевский писал, что нередко всё женское население какой-нибудь усадьбы насильно растлевалось для удовлетворения господской похоти. Некоторые помещики, не жившие у себя в имениях, а проводившие жизнь за границей или в столице, специально приезжали в свои владения только на короткое время для гнусных целей. В день приезда управляющий должен был предоставить помещику полный список всех подросших за время отсутствия господина крестьянских девушек, и тот забирал себе каждую из них на несколько дней: «…когда список истощался, он уезжал в другие деревни и вновь приезжал на следующий год».
Гарем из крепостных «девок» в дворянской усадьбе XVIII-XIX столетий - это такая же неотъемлемая примета «благородного» быта, как псовая охота или клуб. Нравственное одичание русских помещиков доходило до крайней степени. В усадебном доме среди дворовых людей, ничем не отличаясь от слуг, жили внебрачные дети хозяина или его гостей и родственников. Дворяне не находили ничего странного в том, что их собственные, хотя и незаконнорожденные, племянники и племянницы, двоюродные братья и сёстры находятся на положении рабов, выполняют самую чёрную работу, подвергаются жестоким наказаниям, а при случае их и продавали на сторону.