Могу начать с того, что долго здесь ничего не писала. Но я все посты так начинаю, так что - нет. Впрочем уже начала. Сегодня будет много словоблудного дыбра, поэтому если рефлексия чужих людей вам безразлична, пойдите и займитесь делом, или чем-нибудь - чем хочется...
Ксеня так великодушна, бггггг, даёт разрешения своим немногочисленным читателям. От себя рекомендую кинуть в неё чугунным тапком. Вот прямо сейчас она заслужила: вместо того чтобы работать, сидит бухает и думает про всякую не рабочую ересь! (Йохи, ты совсем опупел, десять вечера, балин, могу уже и не работать вапщето!) Ладно-ладно молчу - "скрипач не нужен" и критик сегодня тоже не у дел.
В юности - гы, как странно звучит, когда до сих пор насквозь инфантильная, но уже, мягко говоря, не йуная, тётка говорит про себя "в юности"... Очень странно. Так вот, в юности я страстно любила психологические тесты, проходила их пачками и всякий раз узнавала о себе какую-то неведомую противоречивую хуйню, страшно радовалась хуйнёвой противоречивости и неведомости. Особенно противоречивость вдохновляла меня, как всякую юную феялку - я же особенная, да-да-да. Ну и вот. Долбануло меня вспомнить прошлые забавы. Нарыла лицевой тест, чёрт возьми, не помню чей. Короче, там тебе показывают кучу стрёмных человеческих рож, и надо выбрать две симпатичные и две пиздец уродистые. Они там все страшные, как смертный грех, но если принять, что других не дано, выбрать можно. Выбрала. Не узнала о себе ничего нового: уёбище гендерно неопределённое, без идеалов и принципов, злобное, завистливое, готовое пнуть слабого, при всяком удобном случае переложить ответственность на сильного, чёрствое одиночко посвятившее себя работе, в общем слизь, а не хомо сапиенс, при этом ещё и клинический меланхолик, то есть любую мелочь слегка противную, переживает, как трындец вселенского масштаба - долго и мучительно - жить, как облизывать раскалённый утюг - по поводу и особенно без. Чаще без. И мой психотерапевт ещё удивляется, мол, ну за что вы так себя не любите, ха. Ха-ха.
Печальнее всего узнавать про неизживную инфантильность, вот по-идее уже стопитсот раз понятно, что всё, дитятко выросло, ну совсем всё - сам себя обеспечь, обогрей, успокой, подбодри - никто больше за тебя не отвечает и не ответит, даже если тебе очень сильно захочется. Поезд ушёл. Рельсы развели. Выросла трава. Блядь, деревья уже выросли на этих рельсах. Но нет, инфантильный еблан глух как пень - пожалейте убогого, тьфу!
Вот почему мне в больнице было так мирно и спокойно. Потому что в больнице ты вроде бы и не отвечаешь за себя, за свою никчёмную жизнь. Ты даже умираешь как бы не сам - тебя умирают. Не убивают, нет, как раз очень даже пытаются вылечить. Но твоя жизнь зависит от них, а не от тебя - как будто. Поэтому если пришёл пиздец, ты как бы не сам умираешь, ты не при чём - без ответственности - тебя умирают другие - сильные и смелые - люди со скальпелями, кюветами, иглами и капельницами - "плюй, не глотай!" - "плюй, тебе говорят, плюй!" Ты просыпаешься утром с окровавленной простынкой в руках и тебе не страшно, потому что добрая, большая и сильная тётя с димедролом уже тут, сейчас всадит укольчик и можно плеваться дальше, или без зазрения совести жрать котлету с хлебом, когда врач в ужосе ругается матерно, мол, итить тебя за ногу, стол номер 2, кто ей хлеб с котлетой дал, рррррр! Рисок протёртый, жидкий бульён, отдай, падла, корку, сдохнешь ведь, обдерёшь чуть поджившее горло и кровью захлебнёшься! А падле пофиг, она жрать хочет, а если начнёт подыхать, ну так вы же доктора рукастые, вы и спасёте, а если подохнет - ну, се ля ви, она на вас надеялась, если чо. Чмо бессовестное в общем. Не дай бог ни одному врачу такого пациента, да.
Так или иначе всё упирается в страх смерти. Можно сто раз говорить, что смерть для всех неизбежна, а бояться того, что не возможно обойти, победить, отвернуть, отвратить и часто даже отсрочить не возможно - глупо такого бояться. И тем не менее - всё в нём, в этом страхе. Он рядом. И смерть всегда рядом. Сильный, слабый - да, срать ей, она придёт и к тому и к другому. Они знают. Им обоим с этим жить. Пока жить. Не попишешь. Не пропьёшь. Объективная, сука, реальность.
Лицом к лицу с настоящей смертью я встречалась один раз. Отруб во время операции не считается, чужие смерти не считаются. Одна считается - смерть своего - очень близкого человека, самого близкого, наверное. Смерть бабушки - маминой мамы. Смерть её буквально съела на моих глазах. По частям. Страшные чёрно-коричневые пятна на теле, ужасно вздувшиеся лимфоузлы, показанные в минуту отчаяния, когда дурная, наивная, ничего ещё не осознавшая Ксеня пыталась убедить, что нет-нет, тебя обязательно вылечат, ещё не всё потеряно, держись, борись! Бороться было уже не чему. Волосы за месяц побелевшие, тело убывшее как море перед цунами - почти до суха, чёрные глаза ставшие нездешними жёлто-кошачьми. Цвет, плоть, сила - всё ушло - быстрым шагом. А потом и жизнь ушла и дух. Пустой сморщенный футляр, заскорузлый, продублённый бесполезными лекарствами. Блёклые пузырьки на серо-коричневых будто картонных губах - мама вытирает украдкой - назойливая муха, так и норовит сесть на сцепленные руки мумии. И запах - спёртый, тяжёлый, влажный, запах прокисших тряпок. Ещё не тот наглый, мощный, едкий, бурный запах разложения - запах кольчатого торжества, пиршества новой, могучей и примитивной жизни, не слезоточиво сладкий и ядовитый, а натужный и тихий, исподвольный, исподпольный запах замешкавшейся болезни - Жизнь ушла, а Смерть протискивается в узкий проём, где застряла пыльным кулём тупая болезнь - слюнявая, вонючая дура - раздавила человека, как таракана - с хрустом, со смаком, и вытирает перемазанные пальцы-сосиски об сальный подол, пялится червоточинами глаз в пустоту, мычит и не понимает, что уже всё - в землю, в Землю, сейчас, немедленно! Непристойно квасить покойника у всех на виду - яма готова, черви голодны. Отсутствие. Полное и абсолютное отсутствие того, что люди иногда называют душой. Ещё не вещь, но уже не человек.
...Больше двадцати лет прошло, а я до сих пор помню и запахи и звуки и цвета и смущение чувств - как же так, как же так, да что же это, где же бабушка, что это за штука такая над которой все плачут, бабушка-то моя где?! С тех пор я её не помню - мою бабушку - помню тушу пахнущую гнилыми тряпками и бабушкины фотографии помню. На фотографиях она живая и веселая, но где-то в другом измерении, к которому у меня больше никогда не будет доступа. У меня только чёрно-белое двухмерие и осталось, как будто трёхмерного общего, живого настоящего и не было никогда. Встреча со Смертью украла у меня всю долгую жизнь, которая была до. Она не была счастливой, но она была настоящей. Теперь нет её. И уже никогда не будет. Не развидеть. Не разубедить.
Когда умер дедушка. Я сказала - нет. Плевать! На похороны я не пойду! Не хочу видеть синюшный манекен с чёрными губами, спасибо, я в курсе, как выглядит труп человека, умершего от перитонита. Пускай кто угодно умирает от перитонита, но не мой дед! На хуй! Не отдам! Воспоминаний и так слишком мало, они и так потускневшие, полинявшие, снулые - нет - нет - нет!
Мёртвого деда я не видела. Поэтому в моей памяти остался дед живой - во всех оттенках арктического льда - прекрасный, как скандинавский бог - прозрачные глазищи цвета ноябрьского неба, серо-белая густая чёлка, вечный янтарный мундштук в зубах, кружевные клубы сизого табачного дыма, серо-голубой льняной костюм-тройка и белые парусиновые туфли - дед был франт. Дед страсть как любил элегантые шмотки, умел подчеркнуть свою не яркую, но мраморную красоту. Мать рассказывала, что для похорон купила ему новый костюм и новые туфли. Он, как все старые люди, давно отложил вещи на похороны, но мать купила всё совсем новое - чтоб сияло. Она говорила, что мёртвый дед в новом тёмно-сером костюме улыбался. Она так утешалась. У матери хороший вкус, я уверена, что деду понравился бы и костюм и новые туфли, если бы он мог себя в этом увидеть, - и правда остался бы доволен. Я не видела его в этом новом костюме. И костюма нового не видела. Но зато могу представить, вообразить - живого деда в тёмно-сером шерстяном костюме, в чёрных атласно лоснящихся туфлях - живого, тонко улыбающегося с неизменным янтарным мундштуком в зубах, в облаках сизого самосадного дыма. Деда я помню живого. Даже молодой дед с фотографий оживает. Болезнь и Смерть не украли моих воспоминаний.
На похороны брата я тоже не поехала. У меня был отличный повод - врачи запретили мне участвовать в таком безобразии. О брате у меня мало воспоминаний - в основном из детства - но они только мои - тоже живые. Он сам выбрал смерть. Может быть, спонтанно, в минуту слабости... даже по-глупости, но это было его решение, и я его уважаю. Мне хочется чтобы он был жив, ему было зачем, с ним мир был бы немножко лучше. Мой брат был добрым - просто добрым. Добрых мало. Они нужны. Но не всегда могут, не всем хватает сил. Укорять тех, кому не хватило легко. Легко, просто потому что ты другой человек, ты никогда не поймёшь, как это не-хватает-сил, потому что тебе хватает. Мне дороги воспоминания о нём.
Сегодня мама рассказала, что умер ещё один мой дядька. Папа уехал к своей маме, моей второй бабушке, которая сейчас тяжело больна и, видимо, уже не встанет. А я никуда не поеду, и никому ничего не скажу. Во-первых, потому что понятия не имею, какие слова будут правильными и не банальными, даже не правильные и банальные не скажу - не могу, а во-вторых, потому что Смерть и Болезнь близких людей теперь всегда в стороне - отворачиваюсь, потому что хочу сохранить для себя память о живых и здоровых. Я ещё жива и хочу быть с живыми. Инфантильная и беспринципная, ага. Одной мухи и серых пузырьков на мёртвых губах мне более чем достаточно, уж простите.
Ксеня не совсем злобный сухарь, ей, по крайней мере, стыдно, что она не может плакать, сочувствовать и соболезновать, прощаться и прочее - только сбегать, пока есть возможность, перекладывать горечь потери на других - сильных, способных - к слезам и слову.