ГОГОЛЬ-200. Из абсурда в хаос

Jun 18, 2009 11:27

.
"Акакий Акакиевич прибежал домой в совершенном беспорядке: волосы, которые еще водились у него в небольшом количестве на висках и затылке, совершенно растрепались; бок и грудь и все панталоны были в снегу. Старуха, хозяйка квартиры его, услыша страшный стук в дверь, поспешно вскочила с постели и с башмаком на одной только ноге побежала отворять дверь, придерживая на груди своей, из скромности, рукою рубашку; но, отворив, отступила назад, увидя в таком виде Акакия Акакиевича. Когда же рассказал он, в чем дело, она всплеснула руками и сказала, что нужно идти прямо к частному, что квартальный надует, пообещается и станет водить; а лучше всего идти прямо к частному, что он даже ей знаком, потому что Анна, чухонка, служившая прежде у нее в кухарках, определилась теперь к частному в няньки, что она часто видит его самого, как он проезжает мимо их дома, и что он бывает также всякое воскресенье в церкви, молится, а в то же время весело смотрит на всех, и что, стало быть, по всему видно, должен быть добрый человек. Выслушав такое решение, Акакий Акакиевич печальный побрел в свою комнату, и как он провел там ночь, предоставляется судить тому, кто может сколько-нибудь представить себе положение другого. Поутру рано отправился он к частному; но сказали, что спит; он пришел в десять - сказали опять: спит; он пришел в одиннадцать часов - сказали: да нет частного дома; он в обеденное время - но писаря в прихожей никак не хотели пустить его и хотели непременно узнать, за каким делом и какая надобность привела и что такое случилось. Так что наконец Акакий Акакиевич раз в жизни захотел показать характер и сказал наотрез, что ему нужно лично видеть самого частного, что они не смеют его не допустить, что он пришел из департамента за казенным делом, а что вот как на них пожалуется, так вот тогда они увидят. Против этого писаря ничего не посмели сказать, и один из них пошел вызвать частного. Частный принял как-то чрезвычайно странно рассказ о грабительстве шинели. Вместо того чтобы обратить внимание на главный пункт дела, он стал расспрашивать Акакия Акакиевича: да почему он так поздно возвращался, да не заходил ли он и не был ли в каком непорядочном доме, так что Акакий Акакиевич сконфузился совершенно и вышел от него, сам не зная, возымеет ли надлежащий ход дело о шинели или нет. Весь этот день он не был в присутствии (единственный случай в его жизни). На другой день он явился весь бледный и в старом капоте своем, который сделался еще плачевнее. Повествование о грабеже шинели, несмотря на то что нашлись такие чиновники, которые не пропустили даже и тут посмеяться над Акакием Акакиевичем, однако же, многих тронуло. Решились тут же сделать для него складчину, но собрали самую безделицу, потому что чиновники и без того уже много истратились, подписавшись на директорский портрет и на одну какую-то книгу, но предложению начальника отделения, который был приятелем сочинителю, - итак, сумма оказалась самая бездельная. Один кто-то, движимый состраданием, решился, по крайней мере, помочь Акакию Акакиевичу добрым советом, сказавши, чтоб он поспел не к квартальному, потому что хоть и может случиться, что квартальный, желая заслужить одобрение начальства, отыщет каким-нибудь образом шинель, но шинель все-таки останется в полиции, если он не представит законных доказательств, что она принадлежит ему; а лучше всего, чтобы он обратился к одному значительному лицу, что значительное лицо, спишась и сносясь с кем следует, может заставить успешнее идти дело. Нечего делать, Акакий Акакиевич решился идти к значительному лицу. Какая именно и в чем состояла должность значительного лица, это осталось до сих пор неизвестным. Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Впрочем, место его и теперь не почиталось значительным в сравнении с другими, еще значительнейшими. Но всегда найдется такой круг людей, для которых незначительное в глазах прочих есть уже значительное. Впрочем, он старался усилить значительность многими другими средствами, именно: завел, чтобы низшие чиновники встречали его еще на лестнице, когда он приходил в должность; чтобы к нему являться прямо никто не смел, а чтоб шло все порядком строжайшим: коллежский регистратор докладывал бы губернскому секретарю, губернский секретарь - титулярному или какому приходилось другому, и чтобы уже, таким образом, доходило дело до него. Так уж на святой Руси все заражено подражанием, всякий дразнит и корчит своего начальника. Говорят даже, какой-то титулярный советник, когда сделали его правителем какой-то отдельной небольшой канцелярии, тотчас же отгородил себе особенную комнату, назвавши ее "комнатой присутствия", и поставил у дверей каких-то капельдинеров с красными воротниками, в галунах, которые брались за ручку дверей и отворяли ее всякому приходившему, хотя в "комнате присутствия" насилу мог уставиться обыкновенный письменный стол. Приемы и обычаи значительного лица были солидны и величественны, но не многосложны. Главным основанием его системы была строгость. "Строгость, строгость и - строгость", - говаривал он обыкновенно и при последнем слове обыкновенно смотрел очень значительно в лицо тому, которому говорил. Хотя, впрочем, этому и не было никакой причины, потому что десяток чиновников, составлявших весь правительственный механизм канцелярии, и без того был в надлежащем страхе; завидя его издали, оставлял уже дело и ожидал стоя ввытяжку, пока начальник пройдет через комнату. Обыкновенный разговор его с низшими отзывался строгостью и состоял почти из трех фраз: "Как вы смеете? Знаете ли вы, с кем говорите? Понимаете ли, кто стоит перед вами?" Впрочем, он был в душе добрый человек, хорош с товарищами, услужлив, но генеральский чин совершенно сбил его с толку. Получивши генеральский чин, он как-то спутался, сбился с пути и совершенно не знал, как ему быть. Если ему случалось быть с ровными себе, он был еще человек как следует, человек очень порядочный, во многих отношениях даже не глупый человек; но как только случалось ему быть в обществе, где были люди хоть одним чином пониже его, там он был просто хоть из рук вон: молчал, и положение его возбуждало жалость, тем более что он сам даже чувствовал, что мог бы провести время несравненно лучше. В глазах его иногда видно было сильное желание присоединиться к какому-нибудь интересному разговору и кружку, но останавливала его мысль: не будет ли это уж очень много с его стороны, не будет ли фамильярно, и не уронит ли он чрез то своего значения? И вследствие таких рассуждений он оставался вечно в одном и том же молчаливом состоянии, произнося только изредка какие-то односложные звуки, и приобрел таким образом титул скучнейшего человека. К такому-то значительному лицу явился наш Акакий Акакиевич, и явился во время самое неблагоприятное, весьма некстати для себя, хотя, впрочем, кстати для значительного лица. Значительное лицо находился в своем кабинете и разговорился очень-очень весело с одним недавно приехавшим старинным знакомым и товарищем детства, с которым несколько лет не видался. В это время доложили ему, что пришел какой-то Башмачкин. Он спросил отрывисто: "Кто такой?" Ему отвечали: "Какой-то чиновник".- "А! может подождать, теперь не время", - сказал значительный человек. Здесь надобно сказать, что значительный человек совершенно прилгнул: ему было время, они давно уже с приятелем переговорили обо всем и уже давно перекладывали разговор весьма длинными молчаньями, слегка только потрепливая друг друга по ляжке и приговаривая: "Так-то, Иван Абрамович!" - "Этак-то, Степан Варламович!" Но при всем том, однако же, велел он чиновнику подождать, чтобы показать приятелю, человеку давно не служившему и зажившемуся дома в деревне, сколько времени чиновники дожидаются у него в передней. Наконец наговорившись, а еще более намолчавшись вдоволь и выкуривши сигарку в весьма покойных креслах с откидными спинками, он наконец как будто вдруг вспомнил и сказал секретарю, остановившемуся у дверей с бумагами для доклада: "Да, ведь там стоит, кажется, чиновник; скажите ему, что он может войти". Увидевши смиренный вид Акакия Акакиевича и его старенький вицмундир, он оборотился к нему вдруг и сказал: "Что вам угодно?" - голосом отрывистым и твердым, которому нарочно учился заране у себя в комнате, в уединении и перед зеркалом, еще за неделю до получения нынешнего своего места и генеральского чина. Акакий Акакиевич уже заблаговременно почувствовал надлежащую робость, несколько смутился и, как мог, сколько могла позволить ему свобода языка, изъяснил с прибавлением даже чаще, чем в другое время, частиц "того", что была-де шинель совершенно новая, и теперь ограблен бесчеловечным образом, и что он обращается к нему, чтоб он ходатайством своим как-нибудь того, списался бы с господином обер-полицмейстером или другим кем и отыскал шинель. Генералу, неизвестно почему, показалось такое обхождение фамильярным.
- Что вы, милостивый государь, - продолжал он отрывисто, - не знаете порядка? куда вы зашли? не знаете, как водятся дела? Об этом вы должны были прежде подать просьбу в канцелярию; она пошла бы к столоначальнику, к начальнику отделения, потом передана была бы секретарю, а секретарь доставил бы ее уже мне...
- Но, ваше превосходительство, - сказал Акакий Акакиевич, стараясь собрать всю небольшую горсть присутствия духа, какая только в нем была, и чувствуя в то же время, что он вспотел ужасным образом, - я ваше превосходительство осмелился утрудить потому, что секретари того... ненадежный народ...
- Что, что, что? - сказал значительное лицо.- Откуда вы набрались такого духу? откуда вы мыслей таких набрались? что за буйство такое распространилось между молодыми людьми против начальников и высших!
Значительное лицо, кажется, не заметил, что Акакию Акакиевичу забралось уже за пятьдесят лет. Стало быть, если бы он и мог назваться молодым человеком, то разве только относительно, то есть в отношении к тому, кому уже было за семьдесят лет.
- Знаете ли вы, кому это говорите? понимаете ли вы, кто стоит перед вами? понимаете ли вы это, понимаете ли это? я вас спрашиваю.
Тут он топнул ногою, возведя голос до такой сильной ноты, что даже и не Акакию Акакиевичу сделалось бы страшно. Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом и никак не мог стоять: если бы не подбежали тут же сторожа поддержать его, он бы шлепнулся на пол; его вынесли почти без движения. А значительное лицо, довольный тем, что эффект превзошел даже ожидание, и совершенно упоенный мыслью, что слово его может лишить даже чувств человека, искоса взглянул на приятеля, чтобы узнать, как он на это смотрит, и не без удовольствия увидел, что приятель его находился в самом неопределенном состоянии и начинал даже с своей стороны сам чувствовать страх.

Вся последующая часть повести, кроме заключительного аккорда, - история блужданий Акакий Акакиевича (его психической матрицы, с трудом, но уже осознающей себя таковой) в мире земных теней и попытка вырваться из цепкого земного абсурда. Как и раньше, он имеет дело с недоразвитыми призраками, которым надлежит оставаться здесь до полного созревания, но теперь он осознает различие между ними и собой. Поэтому назревающий абсурдистский конфликт захватывает все большие и большие территории, по мере того, как сам Акакий Акакиевич обретает свою природную форму.

Он прибегает домой в совершенном ментальном беспорядке, в ореоле бреда, весь его "бок и грудь и все панталоны были в снегу" - окончательные обвинения насильникам. Старуха-хозяйка, услыша страшный гром в дверь, вскочила с постели и с башмаком на одной только ноге побежала отворять дверь. Ужасная картина ущерба и всего уродства человеческого - одноногая старуха в стоптанном башмаке: вторую ногу и башмак она потеряла в магии гениального гоголевского стиля. Придерживая на груди своей из скромности рубаху. И какого еще вам надобно ада, кроме этой скромничающей одноногой старухи в стоптанном башмаке? Явно сообразила всем женским низом, что квартирант опять холост, и ее капот будет согрет.

Несмотря на хищные происки пола, не вопреки им, хаос и абсурд бытия все нарастают. Узнав в чем дело, старуха всплеснула руками, обнаживши свое щенное вымя, и сказала, что нужно прямо идти к частному, что квартальный надует, пообещается и станет водить (явная отсылка к бесам), аучшевсегоидтипрямокчастномучтоондажеейзнакомпотомучтоанначухонкаслужившаяпреждеунеевкухаркахопределиласьтеперькчастномувнянькичтооначастовидитегосамогокаконпроезжаетмимоихдомаичтоонбываеттакжевсякоевоскресеньевцерквимолитсяавтожевремявеселосмотритнавсехичтосталобытьповсемувиднодолженбытьдобрыйчеловек Ну и где после всего этого, спрашивается, ваш хваленый Леопольд Блум? Ясно, что вместе с Анной чухонкой в очереди на прием к одноногой старухе по вопросу оптимизации потока своего сознания. Главное, частный по всему видно добрый человек: когда молится, смотрит весело на всех. Потому что Анна-чухонка определилась к нему в няньки.

Полный абсурд, чистопородный, чистокровный, причем, в самом начале становления, самостановящийся хаос, выплескивающий из себя стоны, пепел, звуки то ли незавершенного, то ли исчезающего алфавита. Чем, собственно, ценен Гоголь-художник? Тем, что не пытается управлять хаосом, а, родившись из него, остается им, словно никогда и не знал никакого Гоголя-Яновского. Кажется, здесь можно ухватить природу его беспорядочного, но гармонического гения: хаос и невыхождение из хаоса, и полное забвение себя в этом хаосе, до полного растворенья в нем.

"Поутру рано отправился он к частному; но сказали, что спит; он пришел в десять - сказали опять: спит; он пришел в одиннадцать часов - сказали: да нет частного дома; он в обеденное время - но писаря в прихожей никак не хотели пустить его и хотели непременно узнать, за каким делом и какая надобность привела и что такое случилось. Так что наконец Акакий Акакиевич раз в жизни захотел показать характер и сказал наотрез, что ему нужно лично видеть самого частного, что они не смеют его не допустить, что он пришел из департамента за казенным делом, а что вот как на них пожалуется, так вот тогда они увидят. Против этого писаря ничего не посмели сказать, и один из них пошел вызвать частного".

Я не знаю, Институт Какого Языка не упал бы в обморок от такой расстановки таких знаков препинания; но я вижу здесь кульминацию творческой: да и человеческой свободы. Читайте их, эти знаки препинания отдельно, как песню, без смысла и слов. Как Песнь Песней царя Соломона, Екклизиаст и Евангелие от Иоанна.

Постепенно эти автономизированные знаки препинания, словно отделившийся голос Акакия Акакиевича, перетекают в смысл, чтобы тут же погрузить его в новый цикл абсурда. Кто спит - утро? Акакий Акакиевич? Петербург? департамент? перья? Только не чиновник, развивший бешеную энергию под прикрытием бредовой дремоты и гоголевских знаков препинания. Они как мгновенный ступор вселенского стоп-крана, вытряхивающего из сновидений пассажиров и Кондуктора.

"Частный принял как-то чрезвычайно странно рассказ о грабительстве шинели". Мне хочется расцеловать в щеки эту круглую как яичко фразу и проглотить ее разом, без кетчупа (ниже будет сказано уже не о "грабительстве", а о грабеже" шинели, словно бы автор внезапно спохватывается и повышает статус уголовного преступления и самой шинели). Роскошная, ювелирная неправильность, выстраданная всей личностью художника. Полнозвучие смысла, рождающееся из духа музыки. Мгновенное пересечение множественных смысловых и нравственных энергий в прозе Гоголя достигается именно этим - сочетанием поэзии и абсурда. Повседневность сначала возвышается до поэзии, потом смешивается с абсурдом, а затем все это обрушивается со всей страстью в хаос и там варится в собственном соку. Пока бог-художник организует новый гармонический беспорядок.

Весь этот день, первый раз в жизни, он не был в присутствии. (Оценим это революционное событие в биографии Акакия Акакиевича.) На следующий день он явился на службу весь бледный и в старом капоте своем, который сделался еще плачевнее. Весь бледный в капоте своем, который бледнеет и плачет вместе с горем Акакия Акакиевича. Лишь одно нужное слово в нужном падеже, и рыдает все вокруг, даже вещи, оплакивая не только свою, но и чужую судьбу. Я уже не говорю о всём бледном Акакии Акакиевиче и его веснушках, рассыпанных по всему телу над этой бледностью. Сказать "весь бледный", именно в таком порядке бледнеющих от самих себя слов, значит сказать больше, чем об одной только бледности: тут и растрепанные остатки потных волос, и слезящиеся подслепые глаза, тремор, мятый вицмундир, погибшая воля. Точно найденная деталь светит не сама собой, а светом тех вещей которые она освещает. Вопрос в том, как поставить ее свет.

Все отшатнулись от его несчастья. Набрали какую-то бездельную сумму во вспомоществование ему, но ничего не покрыли. Кто-то даже посмеялся. Потратились на директорский портрет, который, как оказалось, каким-то чудовищным подпольем гоголевского подтекста, тоже участвовал в ночном ограблении. Портрет, не директор. Причем еще даже не существующий в голове живописца. Чудовищный произвол гоголевской фантазии таков, что в ней можно обвинить кого угодно в чем угодно. Прежде всего, самого автора. Заодно с портретом действует и какой-то сочинитель и его еще не написанный роман. К этой преступной группировке примыкает еще некто, движимый состраданием, который приводит за руку квартального, отыскавшего шинель, но не отдающего ее хозяину, потому что ничего нельзя доказать, даже того, что Акакий Акакиевич Акакий Акакиевич, и поэтому шинель остается в полиции. Налицо новая развивающаяся ветвь абсурда, которой управляют призраки, а сам пострадавший, как и подобает главному среди них, только созерцает происходящее.

Скорее всего, уже не грабителей, а его самого привлекут за какое-нибудь подозрение и упекут в тюрьму. Вместо того чтобы обратить внимание на главный пункт дела, квартальный начинает допрашивать Акакия Акакиевича: да почему он так поздно возвращался, да не заходил ли он в какой непорядочный дом, да все ли у него чисто с совестью, так что Акакий Акакиевич сконфузился совершенно и вышел от него, сам не зная, возымеет ли надлежащий ход дело о шинели или нет.

Лучше всего обратиться к одному значительному лицу (выделено Гоголем), потому что значительное лицо, спишась и сносясь с кем следует, может заставить успешнее идти дело. В движение приходит сразу вся мировая канцелярия, захватывает солнечную систему, галактику, Млечный Путь, изводит тонны бумаги, но так и не решает вопроса о грабительстве шинели. Ясно, что если шинель когда-нибудь и будет найдена, то никогда не будет возвращена потерпевшему, поскольку оставшаяся часть мирового времени будет потрачена на изыскание доказательств - а) что она действительно принадлежит Акакию Акакиевичу, б) что он действительно Акакий Акакиевич и никто другой.

Новая серия абсурдистских мотивов повести развивается под знаком Одного значительного лица. Гоголь, как видим, оставляет всякую условность и не находит этому лицу даже имени. Неизвестно даже, в чем состояла должность значительного лица, а известно только, что одно значительное лицо только недавно сделался (!) значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Возникает законный вопрос, где та невидимая грань, которое отделяет значительное лицо от незначительного? Что должно произойти в самом лице - как-то по особенному отрасти усы, нос, бакенбарды - или, может быть, произойти какое-нибудь значительное перемещение по службе, чтобы незначительное лицо превратилось в значительное лицо, или даже просто "значительное" в "одно значительное"? - Гоголь предусматривает и эту возможность. Детально описывается механизм прохождения докладов и бумаг по бюрократической лестнице, а в конце обнажается психология бюрократии: "Так уж на святой Руси все заражено подражанием, всякий дразнит и корчит своего начальника. Говорят даже, какой-то титулярный советник, когда сделали его правителем какой-то отдельной небольшой канцелярии, тотчас же отгородил себе особенную комнату, назвавши ее "комнатой присутствия", и поставил у дверей каких-то капельдинеров с красными воротниками, в галунах, которые брались за ручку дверей и отворяли ее всякому приходившему, хотя в "комнате присутствия" насилу мог уставиться обыкновенный письменный стол". "Все заражено подражанием, всякий дразнит и корчит своего начальника" - точнейший социально-психологический диагноз, которому может позавидовать современная социологическая служба.

Приемы и обычаи значительного лица тоже не устарели: строгость, строгость и еще раз строгость. Что, впрочем, и лишне: все, кому нужно и не нужно, с тех пор так и стоят ввытяжку, пока начальник пройдет через страну, эпоху или улицу. "Обыкновенный разговор его с низшими отзывался строгостью и состоял почти из трех фраз: "Как вы смеете? Знаете ли вы, с кем говорите? Понимаете ли, кто стоит перед вами?" Трепетаю. Вдруг понимаешь, что никогда бы бюрократическая машина не была так неотразимо убедительна, если бы не была так убедительно абсурдна.

Если ему случалось быть с ровными себе, он был еще человек как следует, а в остальное время был просто скучнейшим человеком. Ему докладывают, что пришел какой-то Башмачкин. Ему, докладывают, пришел, какой-то, Башмачкин. Полное обезличивание ситуации, подчеркнутое самой фамилией Акакия Акакиевича. В "докладывании" "какого-то Башмачкина" уже растворяется сам абсурд. Полное обезличивание уже обезличенного взрывается вдруг какой-то внезапной человечностью для читателя. Значительное лицо спросил отрывисто: "Кто такой?" Ему отвечали: "Какой-то чиновник". - "А! может подождать, теперь не время", - сказал значительный человек, да и соврал. Принимающий у себя в кабинете приятеля, он уже давно не знал, в какую бы еще вступить тему, они переговорили уже обо всем на свете и уже давно перекладывали разговор весьма длинными молчаниями, слегка только потрепливая друг друга по ляжке и приговаривая: "Так-то, Иван Абрамович!"- "Этак-то, Степан Варламович!"

Нет, это слишком уже даже для Гоголя. Перекладывать длинными молчаньями разговор - кто еще отважится на такое, кроме законопослушного языку и государю чиновника, подстрекаемого автором? Обнаруживается вдруг, что значительное лицо все же имеет имя собственное, но то ли он Иван Абрамович, то ли Степан Варламович по происшествии стольких слов уже не разобрать. Словом, и тут Гоголь опять все запутывает, смешивая чины и прозвания; да хоть бы и Иван Абрамыч или Степан Варламыч - один черт, ничего не разобрать в потемках. Умеет Николай Васильевич при всяческой определенности и выразительности слога напустить дыму и оставить читателя в дураках. Потрепливая его по ляжке.

"Что вам угодно?" - голосом отрывистым и твердым, которому нарочно учился заране у себя в комнате, в уединении и перед зеркалом, еще за неделю до получения нынешнего своего места и генеральского чина. Акакий Акакиевич уже заблаговременно почувствовал надлежащую робость, несколько смутился и, как мог, сколько могла позволить ему свобода языка", изъяснил просьбу. Генералу, неизвестно почему, показалось такое обхождение фамильярным. Что вы, милостивый государь, - продолжал он отрывисто, - не знаете порядка? куда вы зашли? - Но, ваше превосходительство, - сказал Акакий Акакиевич, стараясь собрать всю небольшую горсть присутствия духа, какая только в нем была, и чувствуя в то же время, что он вспотел ужасным образом, - я ваше превосходительство осмелился утрудить потому, что секретари того... ненадежный народ... - Что это, что? - сказал значительное лицо. -Откуда вы набрались такого духу? откуда вы мыслей таких набрались? что за буйство такое распространилось между молодыми людьми против начальников и высших!

В этом небольшом пассаже одни перлы. Акакий Акакиевич уже заблаговременно почувствовал надлежащую робость. Опять одни синонимы, вплоть до отсутствующих запятых. При тотальном доминировании имени. Нет, неспроста такое приготавливающее само себя к чему-то великому унижение. Целое столпотворение смирения и кротости, в которых созревает гордыня. Сквозь такое растворяющееся само в себе безличие прорастает громада мщения.

"Значительное лицо, кажется, не заметил, что Акакию Акакиевичу забралось уже за пятьдесят лет".

"Тут он топнул ногою, возведя голос до такой сильной ноты, что даже и не Акакию Акакиевичу сделалось бы страшно".

"… Стараясь собрать всю небольшую горсть присутствия духа". Заметьте, не духа, а присутствия духа. Красивше, чем у Бунина. Нет, "Введение в языкознание" и "полифонию Достоевского" Гоголь определенно игнорировал.

Эта принципиальная несвертываемость гоголевского стиля, несмотря на огромное количество разнородных ферментов, заставляет его перечитывать вновь и вновь и откладывать стилистически выдержанных писателей. Удивительнее всего у него то, как ему удается сохранить мелодию своей прозы при таком натиске абсурдной стихии.

Гоголь

Previous post Next post
Up