ГОГОЛЬ-200. Черная молния

Jun 13, 2009 12:56

.
"Этот весь день был для Акакия Акакиевича точно самый большой торжественный праздник. Он возвратился домой в самом счастливом расположении духа, скинул шинель и повесил ее бережно на стене, налюбовавшись еще раз сукном и подкладкой, и потом нарочно вытащил, для сравненья, прежний капот свой, совершенно расползшийся. Он взглянул на него, и сам даже засмеялся: такая была далекая разница! И долго еще потом за обедом он все усмехался, как только приходило ему на ум положение, в котором находился капот. Пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели, пока не потемнело. Потом, не затягивая дела, оделся, надел на плеча шинель и вышел на улицу. Где именно жил пригласивший чиновник, к сожалению, не можем сказать: память начинает нам сильно изменять, и всё, что ни есть в Петербурге, все улицы и домы слились и смешались так в голове, что весьма трудно достать оттуда что-нибудь в порядочном виде. Как бы то ни было, но верно, по крайней мере, то, что чиновник жил в лучшей части города, - стало быть, очень не близко от Акакия Акакиевича. Сначала надо было Акакию Акакиевичу пройти кое-какие пустынные улицы с тощим освещением, но по мере приближения к квартире чиновника улицы становились живее, населенней и сильнее освещены. Пешеходы стали мелькать чаще, начали попадаться и дамы, красиво одетые, на мужчинах попадались бобровые воротники, реже встречались ваньки с деревянными решетчатыми своими санками, утыканными позолоченными гвоздочками, - напротив, все попадались лихачи в малиновых бархатных шапках, с лакированными санками, с медвежьими одеялами, и пролетали улицу, визжа колесами по снегу, кареты с убранными козлами. Акакий Акакиевич глядел на все это, как на новость. Он уже несколько лет не выходил по вечерам на улицу. Остановился с любопытством перед освещенным окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши, таким образом, всю ногу, очень недурную; а за спиной ее, из дверей другой комнаты, выставил голову какой-то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой под губой. Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся и потом пошел своею дорогою. Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе не знакомую, но о которой, однако же, все-таки у каждого сохраняется какое-то чутье, или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: "Ну, уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того..." А может быть, даже и этого не подумал - ведь нельзя же залезть в душу человека и узнать все, что он ни думает. Наконец достигнул он дома, в котором квартировал помощник столоначальника. Помощник столоначальника жил на большую ногу: на лестнице светил фонарь, квартира была во втором этаже. Вошедши в переднюю, Акакий Акакиевич увидел на полу целые ряды калош. Между ними, посреди комнаты, стоял самовар, шумя и испуская клубами пар. На стенах висели все шинели да плащи, между которыми некоторые были даже с бобровыми воротниками или с бархатными отворотами. За стеной был слышен шум и говор, которые вдруг сделались ясными и звонкими, когда отворилась дверь и вышел лакей с подносом, уставленным опорожненными стаканами, сливочником и корзиною сухарей. Видно, что уж чиновники давно собрались и выпили по первому стакану чаю. Акакий Акакиевич, повесивши сам шинель свою, вошел в комнату, и перед ним мелькнули в одно время свечи, чиновники, трубки, столы для карт, и смутно поразили слух его беглый, со всех сторон подымавшийся разговор и шум передвигаемых стульев. Он остановился весьма неловко среди комнаты, ища и стараясь придумать, что ему сделать. Но его уже заметили, приняли с криком, и все пошли тот же час в переднюю и вновь осмотрели его шинель. Акакий Акакиевич хотя было отчасти и сконфузился, но, будучи человеком чистосердечным, не мог не порадоваться, видя, как все похвалили шинель. Потом, разумеется, все бросили и его и шинель и обратились, как водится, к столам, назначенным для виста. Все это: шум, говор и толпа людей, - все это было как-то чудно Акакию Акакиевичу. Он просто не знал, как ему быть, куда деть руки, ноги и всю фигуру свою; наконец подсел он к игравшим, смотрел в карты, засматривал тому и другому в лица и чрез несколько времени начал зевать, чувствовать, что скучно, тем более что уж давно наступило то время, в которое он, по обыкновению, ложился спать. Он хотел проститься с хозяином, но его не пустили, говоря, что непременно надо выпить в честь обновки по бокалу шампанского. Через час подали ужин, состоявший из винегрета, холодной телятины, паштета, кондитерских пирожков и шампанского. Акакия Акакиевича заставили выпить два бокала, после которых он почувствовал, что в комнате сделалось веселее, однако ж никак не мог позабыть, что уже двенадцать часов и что давно пора домой. Чтобы как-нибудь не вздумал удерживать хозяин, он вышел потихоньку из комнаты, отыскал в передней шинель, которую не без сожаления увидел лежавшею на полу, стряхнул ее, снял с нее всякую пушинку, надел на плеча и опустился по лестнице на улицу. На улице все еще было светло. Кое-какие мелочные лавчонки, эти бессменные клубы дворовых и всяких людей, были отперты, другие же, которые были заперты, показывали, однако ж, длинную струю света во всю дверную щель, означавшую, что они не лишены еще общества и, вероятно, дворовые служанки или слуги еще доканчивают свои толки и разговоры, повергая своих господ в совершенное недоумение насчет своего местопребывания. Акакий Акакиевич шел в веселом расположении духа, даже подбежал было вдруг, неизвестно почему, за какою-то дамою, которая, как молния, прошла мимо и у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения. Но, однако ж, он тут же остановился и пошел опять по-прежнему очень тихо, подивясь даже сам неизвестно откуда взявшейся рыси. Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днем не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались еще глуше и уединеннее: фонари стали мелькать реже - масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею".

В последний раз Акакий Акакиевич бескорыстный романтик и любуется невестой просто так, эстетически. Не плотски. Ну, может самую малость как собственник. В последний раз он сравнивает свою старуху-процентщицу, хозяйку квартиры, с новой женой. "Налюбовавшись сукном и подкладкой" он вытащил вдруг на свет для сравненья "прежний капот свой, совершенно расползшийся".

Смотрите как плотно, без шва, здесь пригнаны Гоголем слова, буква букве, фонема к фонеме. Иногда так мог только Набоков. В чем тайна? Ясно, что не в самих словах. Иронический "капот", ироническая инверсия, насмешливо-драматическое "совершенно" плюс трагическое пополам со всем предыдущим - "расползшийся". И все это начинает жить только вместе. В одном порыве крови Гоголь смешивает слова с улыбкой, любовью и состраданием и превращает их в искусство. Секрет в том, что ко всякому предмету настоящий художник подходит не со словами, а с совестью, именно с эстетической или художественной совестью: все прочие - разновидности этой последней. Совестливый художник боится голых слов, то есть букв, не обеспеченных прямым знанием. Он боится одиноких слов, то есть слов, стоящих раздельно, как в словаре или в безликом тексте. Он действует художественно, то есть сразу всей массой языка, отбирая не из слов, а из ощущений слов, из материнского чрева первозвука. Он употребляет слова не до, а после внутреннего события, и находит их не с помощью других слов и даже не среди слов. В местах, где не бывает неправды. Слова ему являются потом - как завершение сокровенного процесса, а не предваряют его. Это я называю эстетическим пространством художника; оно соподчинено его религиозному или нравственному чувству. В нем все совершенно, все правда. В нем и для него существует мыслитель, писатель, человек, бог.

"Он взглянул на него, и сам даже засмеялся: такая была далекая разница! И долго еще потом за обедом он все усмехался, как только приходило ему на ум положение, в котором находился капот". Не буду даже доказывать, что на один этот космический оборот затрачено художественных усилий и мастерства больше, чем на всю последующую "реалистическую" литературу. Такая далекая разница!

Он "весело" пообедал. Опять обрушение всего ползучего густопопсового "реализма" и уныние "натуральной" школы. Уныние потому, что они даже не заметят этой высеченной алмазом детали. Тепло, животворно, вкусно. И тоже хочется посибаритствовать на кровати и помечтать о беззаконности законной женитьбы. Но уже какое-то предчувствие конца жизнерадостного литературного пищеварения. Словно между этой невинной фразой и другой, циничнейшей, - "он поет по утрам в клозете" ушла в клоаку вся изможденная позднейшей бездарностью русская литература.

Акакий Акакиевич на пике бытия, глаза блестят, кровь искрится, творчество, в какой-то единственный миг жизни, уступает место любви (он не переписывал в этот вечер бумаг, отдавшись другим грезам) и так, немножко посибаритствовал, пока не потемнело, любуясь шинелью в сумерках. Интересно бы заглянуть в его супружеские мечты.

Акакий Акакиевич совершает последний выход в свет с невестой и готовится к первой брачной ночи. Но что-то уже словно бы предчувствует нехорошее. Темно на душе и на дворе. Позднейшей электрификации всего искусства и литературы еще нет. Зато "тощий" свет улиц ярко освещает тусклое настроение Акакия Акакиевича, и это заменяет электричество. Читателю и Акакию Акакиевичу становится теплее с этим худосочным светом Гоголя. В нем почти заканчивается превращение обновы в привычку. Да, новая шинель ему уже привычна, как редкие пешеходы. А это опасный признак для супружества. Уже он по-холостому оглядывается и на другие шинели и чужие бобровые воротники. Ваньки, утыканные позолоченными гвоздями, встречаются все реже, а малиновые бархатные шапки с медвежьими одеялами, напротив, то и дело проносятся мимо, визжа санями. Сексопатология обыденной жизни цветов, звуков, образов, морозной бодрости либидо вряд ли взбодрит практикующих гоголеведов и даже не будет замечена ими вовсе, зато террористическая радикальность фразы *медвежьи одеяла" смутит как консерватора, так и либерала, потому что их художественные вкусы, как и политические, на самом деле совпадают. Это выяснилось только что, под парным теплом медвежьей полсти Гоголя. Зря они придают такое уж большое значение своим политическим программам.

И вдруг нежданно-негаданно (но не ни с того, ни с сего), Акакий Акакиевич превращается в майора Ковалева и даже более того - в его подтекающий на промозглом балтийском ветру Нос. Прямо на ветру, при живой и неудовлетворенной супруге, чиновник шмыгает носом, останавливается перед витриной, где совершенно безнравственная дама показывает всей распущенной петербургской публике стриптиз. Причем на виду у какого-то эксгибициониста, по-видимому, сутенера, выставившего из-за двери напомаженную голову с бакенбардами и красивой эспаньолкой под губой. Эта миграция носов, гормонов, бакенбардов и половых желез из повести в повесть, из пола в пол, из предмета в предмет, у Гоголя не прекращается ни на мгновение. Органы сверхзвуковой и сверхсмысловой внутренней секреции Гоголя-художника работают безотказно. Он словно ни на секунду не может очнуться от транссексуального кошмара своей брызжущей из-под каждого слога соками прозы. Судите сами:

"Тогда умы всех именно настроены были к чрезвычайному: недавно только что занимали публику опыты действия магнетизма. Притом история о танцующих стульях в Конюшенной улице была еще свежа, и потому нечего удивляться, что скоро начали говорить, будто нос коллежского асессора Ковалева ровно в три часа прогуливается по Невскому проспекту. Любопытных стекалось каждый день множество. Сказал кто-то, что нос будто бы находился в магазине Юнкера - и возле Юнкера такая сделалась толпа и давка, что должна была даже полиция вступиться. Один спекулятор почтенной наружности, с бакенбардами, продававший при входе в театр разные сухие кондитерские пирожки, нарочно поделал прекрасные деревянные прочные скамьи, на которые приглашал любопытных становиться за восемьдесят копеек от каждого посетителя. Один заслуженный полковник нарочно для этого вышел раньше из дому и с большим трудом пробрался сквозь толпу; но, к большому негодованию своему, увидел в окне магазина вместо носа обыкновенную шерстяную фуфайку и литографированную картинку с изображением девушки, поправлявшей чулок, и глядевшего на нее из-за дерева франта с откидным жилетом и небольшою бородкою, - картинку, уже более десяти лет висящую все на одном месте. Отошед, он сказал с досадою: "Как можно этакими глупыми и неправдоподобными слухами смущать народ?" ("Нос", гл. 2)

Какими тайнами связаны между собой эти обнажающиеся девушки и оба франта? Почему нос находится или должен находиться в витрине? Акакий Акакиевич, в такт полковнику, лишь покачнул своей головой и усмехнулся на допущенное в мыслях неприличие, да и пошел своей дорогой. Да и невеста уже давно влекла его от собственного греха подальше. "Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе не знакомую, но о которой, однако же, все-таки у каждого сохраняется какое-то чутье, или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: "Ну, уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того..." А может быть, даже и этого не подумал. Ведь нельзя же залезть человеку в душу и узнать все, что он ни думает. Залезть точно нельзя, подтверждаю. Но чутье у нас все еще сохраняется, даже на невском ветру. И никакие французы нам в том не помеха. Но что-то подозрительно альтерна… адюльтерное заключено в самом слове "бакенбарды", заметили? Почему Гоголь словно помешан на них? Ведь у него они знак совсем другой стихии. Один мой знакомый говорил, что бакенбарды так же неприличны, как пейсы. Подразумевая исключительно первичные, а не вторичные признаки.

Акакий Акакиевич приближается к эмоциональной развязке. Ряды калош, а между ними надутый как индюк самовар, испускающий клубы пара. Дантовская картина! Гоголь по своей хохлацкой хитрости не уточняет, где именно стоял самовар, не на полу же, но нам и так понятно, что не на столе. Акакий Акакиевичу становится зябко. От авторского перемигивания за его спиной с читателем, от злобствующего самовара. Подразделение вышколенных, как в солдатской казарме шинелей, а под ними кирзовые калоши. Слух Акакия Акакиевича был смутно поражен праздным говором сослуживцев и шумом передвигаемых стульев. Обычный мастерский прием Гоголя: среди всей словесной сумятицы и белиберды спрятать на виду одно драгоценное слово, которое засияет вдруг умытыми красками из-под спуда. "Смутно поразили" - какие слова, че. Смутно поражают сначала собою, а затем и тем, что вокруг. Акакий Акакиевич все еще в прострации приглашения и вновь обновленной обновы, своего невозможного положения в городе и мире. Спиритически танцующие стулья "Носа" вдруг захватывают в свою магию стулья "Шинели" и начинают плясать вместе. И ты начинаешь подозревать вдруг, а уж не пропал ли Нос с лица майора Ковалева для того, чтобы сделать гнусное предложение акакийакакиевичевой Шинели? Пока сам Ковалев гомозился со своей подпоручицей Чехтаревой.

Смотрите, из чего собран этот простецкий натюрморт: ряды калош и меж ними пышущий солдатским здоровьем самовар; входящий лакей с опростанными стаканами (один наверняка недопитый) и корзиною сухарей - именно с "корзиною", чтобы задержать внимание читателя и настроить его ленивое воображение; сливочником, смягчающим живописную, фонетическую и моральную жесткость конструкции - а также сдобность сахарных сухарей; и на все это - распахивающаяся, подобно анфиладе позолоченных дверей, череда потусторонних для Акакия Акакиевича звуков, шум и говор небожителей под звон дребезжащих в спину стаканов. "Акакий Акакиевич, повесивши сам шинель свою" (торжественное замедление темпа повествования инверсией под учащенное дыхание протагониста), в ауре собственного обаяния, входит в залу, где его разом обдает светом и треском свечей, зеленым сукном карточных столов и безмятежной небрежностью передвигаемых стульев. Неужели в этом раю тоже сидят, играют в карты, бывают стулья - и неужели они могут быть передвигаемы? Непостижимо! Он остановился весьма неловко посреди комнаты, чтобы уяснить для себя, рай это или сон. И опять замечательно гулко, но темно и подводно, рифмуется тот заслуженный полковник, который, "отошед", что-то буркнул под нос с досадою, с Акакием Акакиевичем, который заходит в свет своей приближающейся гибели, "повесивши" шинель. Словно это одно лицо, один герой, один звук, один всеобоняющий нос и одна всеобогревающая шинель. Гоголь, в отличие от других писателей, не выстраивает в каждом новом произведении новый сюжет, интонацию, стиль, но как будто бесконечно воспроизводит один и тот же звук, ритм, дыхание. Его проза - это прежде всего поток несознаваемых движений голосовых связок, передающихся читателю ритмов горловых спазмов поэзии. Для этого не надо подниматься выше гортани.

Божества его приняли как своего. И тотчас же пошли снова смотреть и хвалить его новую жену, которая ему опять нравилась пуще прежнего. Будучи чистосердечным, он больше радовался их радости, а не своей. Потом, разумеется, его и шинель забыли и обратились к висту. Это была как-то чудно Акакию Акакиевичу. Он просто не знал, как ему быть, куда деть руки и ноги, и всю фигуру свою, и самую неостановимую мысль о шинели. Он, значит, здесь, в высшем свете, за чужим праздником и вистом, а она там одна, стискиваемая одиночеством в чужом доме. Он смотрел на туман карт, засматривал в потусторонние от игры лица, и думал о своей избраннице. Уйти не удалось, и пришлось выпить за жену два бокала шампанского. Холодная телятина, паштет, винегрет, кондитерские пирожки и шампанское, именно в таком меню следования - что еще надо, чтобы вызвать ощущение вселенского одиночества? От них веет межзвездным холодом.

Как Сатурн, в тумане ледяных колец, он прокрадывается в переднюю и долго озирается вокруг. Он не мог найти своей шинели. Самовар остыл, не согрев и бокала шампанского. Уже потусторонний, он нашел шинель поруганной на полу, среди калош, с жаром поднял ее, приблизил к лицу, снял с нее всякую пушинку и прибрал в своем сердце. В нем был ледяной хаос обиды. С этой минуты он начнет постигать свое одиночество как единственное убежище, в котором есть место только для двоих - его и его шинели. Он еще раз с тоской подумал о безжалостности чужого любопытства и вышел в Петербург.

Обживая неприкосновенность своего нравственного убежища, он даже повеселел в ознобе. "Он шел в веселом расположении духа". Как хотите, меня эта фраза (веселье на ходу) повергает в дрожь. Живая мистика движения крови. "Расположение духа", несомненно, подразумевает статику и инертность, но никак не ходьбу и даже "рысь", о которой будет сказано в следующей фразе. И тем не менее этому безоговорочно веришь, потому что Акакий Акакиевич не идет, а летит на крыльях судьбы. Особенно поразительна дама, прошедшая мимо, как молния. Чуть было ни написал "шаровая", но вовремя отменил, чтобы не снижать внезапности ее появления. Потому что внезапность можно затормозить самым молниеносным, но лишним словом.

Что за молния, откуда свет? На расстоянии вытянутой руки, всегда слева. Это мелькнуло опасной тенью ментальное тело его неприкаянного либидо. Всякая часть этого тела была исполнена необыкновенного движения. Оно в точности повторяло изгибы его темного желания, как самого себя. Акакий Акакиевич хлынул было за ним, подивившись его пластическому насилию, но сразу же устыдился себя. Женщина скрылась.

Опять разверзающийся холод пространств: деревянные домы, заборы; сверкал только один снег по улицам. Чернели с закрытыми настежь ставнями лачуги. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась бесконечною площадью улица, которая глядела страшною пустынею. Черная молния пропавшей женщины указывала ему путь.

Гоголь, Писательство, Мастерство писателя, Творчество, Понимание

Previous post Next post
Up