.
В каком-то из рассказов Набокова, герой, наблюдая за магическими пассами арфистки, "мирно прядущей музыку", гениально посмеялся на женской грудью, "совершенно лишней в мире гармонии" (= искусства). Этот же автор смешно сравнил вечно всклокоченного Ремизова с шахматной ладьей, панически прибегнувшей к несвоевременной рокировке.
Такая беспощадная наблюдательность ранит невзыскательного читателя.
На это есть причины. Темный читатель не идет и не хочет идти дальше ощущений тела. Но высшим типом писательской наблюдательности следует признать не обычную зрительную (соматическую) наблюдательность, а ту, которая проникнута внутренним видением и мировоззрением художника и часто продиктована ими. Физическая наблюдательность банально сопряжена с чувственостью писателя и за рамки этой пятичленной чувственности как правило не выходит. Подобно черепахе, посредственный автор и читатель, при малейшем приближении трансцендентного, втягивают свои чувства под панцирь - вместе с головой. Тогда даже их чувственное зрение умолкает.
Метафизическая наблюдательность преодолевает чувственную, расширяя местную туманность чувств до беззвездной вселенной. Много примеров такой наблюдательности дают русские классики первого ряда: Толстой, Гоголь, Пушкин, Лесков, даже Тургенев и Бунин. Как ни странно, ее почти нет у Достоевского, что доказывает его поверхностный (религиозный) мистицизм. Мистика языка, проникания в божественную суть речи, вообще, приязнь к безбожному миру, миру, оставленному Богом, существующему до Бога, была чужда ему. Я связываю это с пренатальным страхом сознания, обусловленным страхом Второго. Страх второго и сам второй порождаются страхом распоясавшегося "эго", бесконтрольно раздвигающего границы в поисках "другого" и не находящего выхода из экзистенциального тупика.
Почти отсутствует проникновение в метафизику творческого зрения у советских и постсоветских писателей (Платонов скорее мистифицирует сам язык, и через него реальность, чем ощущает мистику бытия; Олеша не идет дальше сугубо филологического измерения метафоры; Мандельштам, возможно в одиночку, стихами, ответил за всю советскую прозу.)
"У старика были русские морщины" (Толстой) - так "советские", то есть, по определению "русскоязычные" писатели, никогда не скажут "Лошади тихо ржали, чутко вникая в корм" (Бунин) - наблюдение явно не "деревенское", не беловско-распутинское. "Какая ночь совершается в вышине!" (Гоголь) - нет, и это ощущение тоже не члена Массолита и тем более не астрофизика (цитаты по памяти).
Вот тюремный библиотекарь приносит Цинциннату в камеру стопку книг и, "ни с кем не поздоровавшись", сваливает их прямо на койку; над ними на миг "повисли стереометрические призраки этих книг, построенные из пыли" (и, я бы добавил, из их подневольного содержания).
Особенно много таких наблюдений, связанных с тончайшим аристократическим зрением и самым основанием личности писателя, темой свободы, у Владимира Набокова. Именно поэтому он так ненавистен для литературных верхоглядов.
"Темнота и тишина начали соединяться", "Часы пробили неизвестно к чему относившуюся половину", "Какая тоска, Цинциннат, сколько крошек в постели" - все это, кажется, не просто о тоске и тишине, не так ли? Каждую из этих метафор можно было бы развернуть в роман.
Вот Цинциннат в детстве, в невообразимом порыве свободы, сходит с подоконника какого-то этажа на "пухлый воздух", ничего особенного при этом не испытав, кроме "полуощущения босоты" - хотя был обут.
"Одиночество в камере с глазком подобно ладье, дающей течь", "Нищенский паек неба", "Мы шли и шли на этот зовущий свет, пока он не оказался светом в окошке тюремного надзирателя", механический паук, участвующий в заговоре против Цинцинната, на стороне палача, - такие откровения в стране, внутриутробно презирающей свободу и одиночество, не проходят даром.
"Мсье Пьер [палач, уже обласкавший взглядом топор и плаху] скинул куртку и оказался в нательной фуфайке без рукавов. Бирюзовая женщина была изображена на его белом бицепсе, а в одном из первых рядов толпы, теснившейся, несмотря на уговоры пожарных, у самого эшафота, стояла эта женщина во плоти".
Ужас. Иллюзорное удвоение комедии и муки создает непреодолимую реальность. Потные, цвета морской волны, тату с топором палача внизу и на эшафоте. Надо идти еще дальше, чтобы рассмотреть ее бицепс, на котором, вероятно, можно обнаружить изображение Цинцинната. И, наконец, интересно взглянуть на бицепс самого изображения и убедиться в самопожирании иллюзии.
Со стенами же тюрьмы дело обстояло так: "их было неизменно четыре".