литераторов Михаила Пришвина, Корнея Чуковского и актёра Олега Борисова.
Год 1945, Михаил Пришвин:
10 Января. Мороз усилился, и сильный ветер поземкой бежит по асфальту. На полях и в лесах везде снегу мало и сплошная гололедица, голый наст.
Узнал от Левы, что Фадеев читал в Союзе свой новый роман «Молодая гвардия» и с большим успехом. А между тем я думал, что ему ничего хорошего не написать. Скорее всего, это что-нибудь все-таки не настоящее, не верю!
Федин читал новый роман в Союзе и не позвал меня, и он вообще не обращает на мое бытие никакого внимания, то же как и Вс. Иванов. Бог с ними, не в них дело, а в каком-то совершенном отрыве от литературной среды, никакой связи с писателями - ни с одним человеком, хоть шаром покати.
Если хорошенько вспомнить, однако, когда же на всем моем литературном пути был у меня хоть один единомышленник, друг из писателей? Ремизов разве, но он любил меня, сколько мог, а единомыслия не было никакого. И везде во все времена мне казалось, будто это я, как рак-отшельник, живу в норе, а где-то у настоящих писателей есть общая жизнь, какие-то постоянные отношения...
А если хорошенько вспомнить себя, то так точно было и в гимназии и еще дальше. Даже чудесное дворянское гнездо, в котором я родился, мне казалось не настоящим, и все родные, самые близкие люди, казались не такие у меня, как у всех, и даже сама мама - разве у других настоящая мама такая?
Из этого ничего родилась моя вера в социализм (как новая жизнь после катастрофы), родилась Варвара Петровна (как Недоступная) - все как недоступное, как невозможное для бытия и в то же время истинное...
Из ничего, как стремление сделать далекое близким, из любви к Небывалому, к невозможному родилась моя литература.
Вокруг меня создавался мир, какого не было... И вот Ляля...
Корней Чуковский 10 января 1955 года записал в дневнике:
Умер Тарле - в больнице - от кровоизлияния в мозг. В последние три дня он твердил непрерывно одно слово - тысячу раз. Я посетил его вдову, Ольгу Григорьевну. Она вся в слезах, но говорит очень четко с обычной своей светской манерой. «Он вас так любил. Так любил ваш талант. Почему вы не приходили! Он так любил разговаривать с вами. Я была при нем в больнице до последней минуты. Лечили его лучшие врачи - отравители. Я настояла на том, чтобы были отравители. Это ведь лучшие медицинские светила: Вовси, Коган... Мы прожили с ним душа в душу 63 года. Он без меня дня не мог прожить. Я покажу вам письма, кот. он писал мне, когда я была невестой. «Без вас я разможжу себе голову!» - писал он, когда мне было 17 лет. Были мы с ним как-то у Кони. Кони жаловался на старость. «Что вы, А. Ф., сказал ему Евг. Викт.- грех вам жаловаться. Вон Бриан старше вас, а все еще охотится на тигров».- «Да,- ответил А. Ф.,- ему хорошо: Бриан охотился на тигров, а здесь тигры охотятся на нас». Несколько раз - без всякой связи - О. Г. заговаривала о Маяковском. «Ведь это вылитый Лебядкин».
Оказывается, в той же больнице, где умер Е. В., лежит его сестра Марья Викторовна. «Подумайте,- сказала Ольга Григорьевна,- он в одной палате, она в другой... вот так цирк!» - (и мне стало жутко от этого странного слова). М. В. не знает, что Е. В. скончался: каждый день спрашивает о его здоровьи и ей говорят: лучше».
Были у меня вчера Каверин, Леонов и Фадеев. Но нет времени - нужно писать - главу о сказке для «От двух до пяти».
Леонов рассказывал, будто на совещании о гонорарах в ЦК Фадеев выступил за сокращение гонораров: «Вот я, напр.,- говорил он,- прямо-таки не знаю, куда девать деньги. Дал одному просителю 7 тысяч рублей - а давать и не следовало. Зря дал, потому что лишние»... Против него выступил Смирнов: «Ал. Ал. оторвался от средних писателей».
В записи от 10 января 1975 года Олег Борисов вспоминает свои школьные годы:
Пишу и понимаю, что все не так с точки зрения синтаксиса. Может быть, потому, что роль Кистерева старался прочитать «неграмотно» - без точек, запятых. Расставлял их для себя, как бог на душу положит, против всех правил.
Правила всегда учил плохо. В школе по русскому была крепкая тройка, а иногда - редко - слабенькая четверка. Это уже считалось «прилично».
Сидеть за учебниками не было времени. Если бы на экзаменах нужно было сдавать столярное ремесло, паяльное, лудильное, парикмахерское - это были бы пятерки.
Физик по фамилии Заяц меня ненавидел. Люто. По его науке я был самым отстающим. Он влетал в класс как петарда. Мы еще не успевали встать, чтобы его поприветствовать, а он кричал с порога: «Борисов - два!» Я ему: «За что?» А он мне снова: «Два!» Да так, что чуть гланды не вылетали.
Я был безнадежным учеником, но все-таки определение свирели (то есть обыкновенной дудки с точки зрения физики) он заставил меня выдолбить. По сей день помню: «...при введении воздуха в какую-либо пустотелую трубку струя попадает в узкий канал в верхней части свирели и, ударяясь об острые края отверстия...» И так до бесконечности.
«Материализм и эмпириокритицизм» тоже не давался. Но тут педагог был настроен по-философски. Он размышлял: «Ты, Борисов, знаешь на «кол», остальной класс - на «два», твой сосед Степа (а он был отличник) знает на «три», я знаю на «четыре». На «пять» - только Господь Бог, и то - с минусом». Я пытался возразить, откуда, дескать, Господь что-нибудь знает об эмпириокритицизме? Педагог соглашался: «Тогда на «пять» знает только автор учебника».
Учительницей пения была немолодая женщина с усиками, которая за неимением помады мазала губы свекольным составом, а лицо - жировкой по своему же рецепту. Девочки видели, как она всеми этими притираниями торговала подальше от школы. Она пыталась развить в нас композиторские таланты. Твердила изо дня в день: «Музыку сочиняет народ, а композиторы ее только портят».
Хуже всего обстояло с математикой. Педагог глядел на меня и плакал. Однажды он увидел меня в школьной самодеятельности. На сцене дружно маршировали, я переодевался в бандита и нападал на своего одноклассника. Его гримировали «под Кирова». Киров был ранен, но оставался жить, а меня в упор расстреливало ЧК (По замыслу учительницы пения, которая ставила эту сцену, все должно было быть не так, как в жизни, а со счастливым концом.) Я скатывался со сцены, издавая душераздирающие крики, бился в конвульсиях. Учительница пения делала отмашку, когда нужно было заканчивать с конвульсиями и умирать в музыку.
После этой сцены ко мне подошел математик и предложил прогуляться. Говорил он сосредоточенно, ответственно: «Я не хочу, Алик, портить тебе жизнь. Из тебя может вырасти хороший комик. (Уже тогда было заметно!) Теперь слушай внимательно. Ты первый войдешь в аудиторию, занимай очередь хоть с утра, но первый. (А приближались выпускные экзамены.) Вытащишь билет, который я незаметно тебе подложу. То, что будет в этом билете, выучишь заранее, за две недели. Я поставлю тебе тройку. Но в тот же вечер на костре сожжешь все учебники по математике и дашь клятву, что больше никогда к точным наукам не прикоснешься. Ты слышал - клятву! Будешь пересчитывать зарплату - на это твоих знаний хватит».
Я исполнил все, как и обещал, - поклялся на коленях. А потом в костер полетели тригонометрия, алгебра, физика, химия и еще много кое-чего.
Интересно, что все это передалось и Юре. (Как? Гены?) Даже его учителя физики звали почти так же, как и моего: Зайцев Юрий Геннадьевич. Но Юра нашел к нему свой подход. Он встретил его в Филармонии, в Большом зале - оба любили Мравинского. Они решили в кабинете физики вместо урока по пятницам устраивать музыкальные лекции - просвещать учителей. Со специальным светом. Физик принес проигрыватель. Юра подготовил лекцию о Стравинском. Пришли двое: мой сын и учитель физики.
Надо будет еще поразмышлять о генах: что передается, а что нет. И проверить синтаксис.