Моя первая подборка стихов поэта
СЧИТАЛКА
Тазик с дыркой для гвоздя,
фотография вождя,
старый дворик, новый дом,
утром - солнце за окном,
звон резиновых мячей,
запах елочных свечей,
Левитана грозный бас,
«А у нас в квартире газ!»,
россыпь кашки по лугам,
«Ба-ка-ле-я» по слогам,
шум, гудки, курантов бой,
линза с пробкой и водой,
промокашка, пресс-папье,
Пушкин, «Сказка о попе»,
Михалков, Житков, Маршак,
школа, парта, красный флаг,
«Рио-рита», патефон…
Детство, детство, - выйди вон!
1979
СЕГОДНЯ
Руки у рыб кривы.
Рыбы - народ мирный.
Строем идут рыбы
лечь на песок жирный.
Рыбам гулять негде.
Рыбам теперь горе.
Рыбы живут в нефти,
ибо кругом - море.
Птицам весь день спится -
свет над землей слабый.
Словно слепцы, птицы
пробуют мир лапой.
Не говорит с ними
небо в ночных звездах.
Птицы живут в дыме,
ибо кругом - воздух.
Стойко плывут рыбы.
Птицы летят стойко.
Вот я и жив, ибо
люди кругом - только,
бедам чужим вторя,
душно порой, слепо…
То ли пора в море,
то ли пора в небо.
1979
* * *
Как начинался русский футуризм?
Вот Лиля Брик когда-то написала
о сестрах Синяковых. Пять сестер -
девицы эксцентричные - в хитонах,
с распущенными вечно волосами
гуляли по украинскому лесу,
пугая всю округу… Пастернак
влюблен был в Надю, а Давид Бурлюк -
в Марию, в каждую из пятерых -
поочередно - Хлебников, Асеев
женился на Оксане… Так возник,
как весело писала Лиля Брик,
в их доме футуризм.
Начало века,
приманивая, было втихомолку
греховно, и за ширмою течений,
литературных школ и живописных,
стояла обнаженная царица
и свой вершила легковесный суд.
Так распадался символизм.
Метался
ревнивый Белый. Шел к дуэли Брюсов.
И, губы сжав, пророчествовал Блок…
А где же наши женщины, дружок?
Кто будет музе верною сестрой
и оживит безвыходное слово -
безмолвная крестьянка на Сенной
иль карлица, ведущая слепого?
В искусстве сходство каверзное есть
с изысканной и милой одалиской,
что дарит нам высокую болезнь
смешав ее с постыдною и низкой.
1979
ЗАМОРОЗКИ
Коричневая, как плоть опенка,
от заморозков чистым-чиста,
прилипшая к столу для пинг-понга,
кленовая лоснится листва.
Рябиновые густые капли
в гортани кроны - что в горле ком,
и к дереву приткнутые грабли
проржавленным покрыты ледком.
Напитанные водой, осели
тугие комья - земля черна,
и жизнь, подобно гряде осенней,
разграблена и размельчена.
Опростанная, она до срока
ложится, словно под нож, под лед -
и этою нищетой высокой
кончается незабвенный год.
Вода поникла и поутихла,
над ряскою всё плотней припай.
О память, зыбкая паутинка,
к губам присохшая, - улетай!
1984
1951
…комната, где кресла
в чехлах, на босу ногу, словно дети
в ночных рубашках, шествуют из спальни
на кухню; где в пожухлые газеты
обернуты старинные гравюры
на стенах; где гардинным полотном
укрыт диван - все валики, подушки
и пуфик в изголовье; где на окнах
задернуты - сначала занавески,
за ними тюль, а после тяжкий бархат,
спустившийся на тоненьких веревках,
подобно парашюту; под стеклом
забытые невидимые книги
покрыты желтым крафтом, и рояль
стоит, как лошадь черная, в попоне,
и дверь в другую комнату закрыта
на внутренний замок и на висячий, -
так возвращались после долгих трех
огромных летних месяцев, и детство
вдыхало мятный запах нафталина,
и сердце замирало, будто знало,
что осень - лишь метафора беды.
1989
* * *
Мы выросли на лагерном жаргоне,
и куклам телеотроческих грез -
Телевичку, Гурвинеку, Жаконе
нас перевоспитать не удалось.
Уже с утра дворовые словечки
вздымали пыль, замешивали грязь,
и деревянный чижик на дощечке
взлетал, на всю округу матерясь.
Родная речь - чердачная воровка
пихала в сумку стибренную кладь.
Чернильная вросла татуировка
в измученную школьную тетрадь.
Мы, как слепцы, указкой в карту тыча,
шагали вдоль лесов, полей и рек,
и низкое, как старт, косноязычье
нас отправляло в праздничный забег.
Беги, беги под стук секундомера
по дантовым кругам родной страны,
где речи пионера и премьера
в своей беспечной скудости равны.
Беги, беги, рассчитано толково:
мы все такие - я и сам такой! -
чтоб от одышки не сказать ни слова,
лишь на бегу махнуть на все рукой.
1989
ДВЕНАДЦАТЬ
1.
Бросил писать. Не хватило таланта или
работоспособности. Всё оказалось в силе
духа, в жизненной силе и в ежедневном труде.
Запил. Оброс бородой. В бороде,
как в старинном английском лимерике,
поселились птицы. Потом появились мымрики
и стали клянчить на выпивку. Он бороду окунал
в водку, в широкий бокал,
чтобы всем хватало. Мымрики расплодились.
Когда мы его хватились,
он был уже выбрит, сидел на Пряжке
и птицам, как крошки, бросал из окон бумажки.
2.
Бросил писать, потому что понял нелепость
этих защитных стен. Как ни строил крепость,
она уже не спасала от передряг.
Тут-то и объявился незримый враг:
предательство. Долго не мог понять, кто предал, - он ли, его ли?
Вдруг очутился в бескрайнем поле.
Трижды пытался - бороться, смириться, забыться,
но страница
оставалась нетронутой. Комкал ее. И ком
в горле стоял колом.
3.
Бросил писать, потому что влюбился. Стало
совершенно понятно, что прежде писал от накала
комплексов, одиночества, лицедейства.
Превратился в отца семейства
и разве что утешался экспромтами к датам.
Стал общительным, в меру богатым,
чтобы жить нараспашку. Однако,
когда он умер от рака,
нашелся его дневник: он так себе и не смог
простить, что бросил писать. И этим себя обрек.
4.
Бросил писать. Избавился от геморроя
и принялся за строительство. Роя,
копая, стругая, таская камни, доски, фанеру,
наконец-то обрел - пожалуй, не веру, но меру
и вкус: не к стихам, так к фанере, доскам, камням.
Так уставал, что порой напивался в хлам.
Но думал, все время думал: не о судьбе, об оснастке.
Дом постепенно строился и что-то росло на участке.
Ездил туда через день, через два, через три. Через четыре года
жена ушла. Наконец-то пришла свобода
ездить туда ежедневно, что ни день упиваться в дым.
Что-то мы редко видимся с ним.
5.
Бросил писать, потому что старость подкралась.
Оставалась какая-то малость,
чтобы все устроить, понять, но не вышло. Отказывала голова
и не срабатывал организм. Едва
просыпался, как начинал себя сомненьями мучить,
а плоть начинала сперва досаждать, а потом канючить
и требовала покоя. Он засыпал
в кресле и засыпал
пеплом старенький плед, залатанный кем-то из прежних
жен. А из впечатлений вовсе не стало внешних,
только те, что внутри. Но уже
было неясно, где: вне души? за душой? в душе?..
6.
Бросил писать, потому что схватился сдуру
за халтуру: редактуру и корректуру.
Было уже не до славы, но хотя бы побыть на плаву.
Ринулся в прозу. Месяц за месяцем мучил главу
повести, так и застрявшей на первых страницах.
Вскоре халтуры прибавилось. Разве что ночью приснится
зыбкое нечто, влекущее нечто, - казалось, вот-вот…
Сон исчезал. И манили аванс и расчет.
Правил. Писал на полях. Относился с душой.
Но поля были собственностью. Чужой.
7.
Бросил писать, потому что дышал на ладан.
Вера спасла. Предпочел греховным балладам
пенье в церковном хоре. Светлел душой.
Стал называть стихотворство паршой.
Приходил и склонял, и доводы были вески,
но чем-то напоминали повестки
в военкомат: было столь же тоскливо и неотвратимо,
и пахло, словно от детского карантина.
Слава богу, исчез, превратился в забытое фото, в горсточку праха.
Только что выпустил книжку «Звезда монаха».
8.
Бросил писать, но сначала рванул на Запад.
Быстро вписался. Прятал глаза под
широкополой шляпой, на шее носил платок.
Быстро влился в общий поток.
Стал издаваться, поскольку его успели
на родине поприжать. Но, в общем, не было цели
и смысла, смысла и цели не было, хоть убей.
И вышло само собой, что он никто, и ничей,
и никому, и никак, и нигде на свете.
Быстро осел в заштатном университете
и разъезжает по конференциям с темой: «О
прилагательных цвета в романах Ивлина Во».
9.
Бросил писать, потому что кругом евреи.
После первой же стопки дурея,
садился спиной к стене и смотрел в окошко, набычась,
что-то пытаясь в уме разделить и вычесть.
Сумма никак не сходилась, и все получалось так,
что жизнь у него украли. А он-то, чудак, простак,
думал, что все как по маслу. Теперь ни масла, ни хлеба,
и небо, если вглядеться, чужое небо.
Даже та, что в стакане, хотя и звалась «Московской»,
явно была отравой жидовской.
Вылил к чертовой матери! Кто-то его надоумил
купить по дешевке спирту. Наутро умер.
10.
Бросил писать, потому что не смог совладать
с языком. Он хотел овладеть, со-владеть, а пришлось соблюдать
правила, от которых тошнило, но иных сотворить не смог
и следил за другими, плюясь от несносных строк.
Верность принципам превратилась в цепную ревность.
Речь спала в словаре, напоказ выставляя царевность,
но каким поцелуем какой новоявленный Даль
оживил бы ее? О, проклятый словраль!
Так тянуло войти в пословицу - но входил постепенно в раж.
Вышел в люди сухим из воды на дорогу в тираж.
11.
Бросил писать, потому что невыносимо
стало писать, потому что судьба скосила
близких друзей, потому что учителя
умерли, потому что не стало для
легких воздуха, а для души не стало
дружества, потому что перелистала
книгу судьбы мгновенная жизнь, и в ней
не обнаружилось ни высоких идей,
ни, как ни странно, тьмы этих низких истин,
кроме того, что мир во всем ненавистен
тем, кто хочет писать, но в помыслах чист -
и потому оставляет девственным лист.
12.
Бросил писать. Ночью вскочил: не спится.
К утру на руках и ногах отросли копытца.
Глянул в зеркало и увидел ослиные уши.
Бросился вон из дома. К вечеру стало хуже.
Ветер носил его по земле. Потом подошел человечек
и нацепил ему на уши белый венчик
из роз, а другой на него уселся верхом
и поехал в столичный город. С грехом
пополам он повез седока, под его угловатою плотью качаясь.
Я остался один.
Больше мы не встречались.
1999
* * *
Андрею Чернову
«Я слепну и глохну», - сказал мне поэт,
смешных, по сравнению с вечностью лет.
Я выглядел рядом мальчишкой -
но другу ответил одышкой.
На улице было светло и грешно,
и музы порхали неслышно,
и прошлое в нас незаметно вошло,
и тут же грядущее вышло, -
как будто двоих не приветит Господь
под ветхою крышей по имени плоть.
Мы пили, как то повелось на веку,
а выпивши, в кои-то веки
мы кинули нищему по медяку
под песню о вечном калеке,
и вновь пировали в кругу доходяг,
втроем пропивая последний медяк.
Крутилась монетка, нам судьбы кроя,
пока мы сидели, сутулясь.
И время вернулось на круги своя,
а может быть, круги вернулись,
когда мы сбирались в неведомый путь
в заветную щелку на волю взглянуть.
Мы вновь оказались в былом забытьи
надежной, проверенной пробы:
здесь левой рукою сошьют нам статьи,
а правой - тюремные робы.
В застенке, где разве что нюх не отбит,
лишь пес выживает - и тот инвалид.
Все громче звенит молодая броня
в предчувствии скорого гона.
И некто, похожий на череп коня,
сверкнув чешуею погона,
нас свяжет узлом, как последнюю кладь.
Не видим. Не слышим. И нечем дышать.
2004
ИЗ ПОСЛЕДНИХ. ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
* * *
Свернулась улитка на зябком пне,
дороги мокры и топки.
Деревья потрескивают во сне
в предчувствии скорой топки.
Прощай, моя радость, до вешних дней,
до первых теней заката.
Здесь каждая зимняя ночь длинней
окружности циферблата.
2007
* * *
Я странный мир увидел наяву -
здесь ничему звучащему не выжить,
здесь если я кого и позову,
то станет звук похожим на канву,
но отзвука по ней уже не вышить.
Здесь если что порой и шелестит,
то струйка дыма вдоль по черепице,
здесь даже птица шепотом свистит,
а ветер листья палые шерстит
беззвучно, будто им всё это снится.
Здесь камнем в основании стены
который век не шелохнется время.
Здесь между нами столько тишины,
что до сих пор друг другу не слышны
слова, давно услышанные всеми.
2009
* * *
Голос ломкий, как тонко заточенный грифель,
чертит плавную речь, избегая нажима,
на откосе ли вдруг замерев, на обрыве ль,
зацепившись за слово, застыв недвижимо.
Вниз осыплются призвуки, выпадут слоги,
и окажется почва чужой, бесполезной,
и застынет вопрос, ожидая подмоги,
над внезапно открывшейся райскою бездной.
2009
А завешу я подборку детскими стихами Михаила Давидовича Яснова:
Я ПРИДУМЫВАЮ ФАМИЛИИ
Утёнок - УТОЧКИН!
Цыплёнок - КУРОЧКИН!
Щенок - СОБАЧКИН!
Жеребёнок - КЛЯЧКИН!
Барашек - ОВЕЧКИН!
А я?
- ЧЕЛОВЕЧКИН
ИГРА
Ёрш - ершится,
Петух - петушится,
Лайка - лает,
Змея - змеится…
Что ж получается:
Лягушка -
лягается?
Я ПОМОГАЮ НА КУХНЕ
- Ну ка, мясо, в мясорубку!
Ну ка, мясо, в мясорубку!
Ну ка, мясо, в мясорубку
Шагом… марш!
Стой! Кто идёт?
Фарш!
ВКУСНАЯ СЧИТАЛКА
Жил на свете человек,
По прозванью Чебурек,
С дочкой и сынишкой -
Пончиком и Пышкой.
А жена его Оладья
Шила всем соседкам платья:
Со сметаною - худым,
Толстым - с кремом заварным