продолжение записок о встречах с Анной Ахматовой в Комарово (начато 15 и 16 октября):
17 октября 63. Ровно в 12 часов я постучала в Будку. Идти было легко. Серый финский день, серое небо и под стать им благородная темная хвоя. На станции ни толкотни, ни огней, ни гудков. Переход простейший - и отчего это я так его боюсь? - а по Озерной между рядами рыжих стволов идти - одно удовольствие.
На стук мне отворила Ханна Вульфовна (я уже видела ее в прошлый раз, но забыла записать). Она осторожно постучала в дверь к Анне Андреевне, и та подала голос. Но не сразу. Я догадалась: разбудили! Вот беда, но ведь она сама назначила мне этот час. Анна Андреевна крикнула из своей комнаты, что сию минуту будет готова, и просила обождать в кухне. Скоро позвала меня. Она была уже одета, но еще не причесана: волосы до плеч. Ханна Вульфовна причесала ее и мгновенно подала ей завтрак, а мне чай. У нее доброе лицо, и я порадовалась, что возле Анны Андреевны добрая женщина. Но зачем же она ее разбудила? Лучше бы мне уйти и придти еще раз - позднее.
- Что вы, Лидия Корнеевна, я уже давно не сплю. Лежу и со сна все ставлю в стихах на место. Я это называю «творческий час».
- Еще хуже! Помешала я вашей работе!
- Вздор. Повторяю вам, что осталась здесь на неделю только для вас.
Такие, сказанные уже вторично, лестные слова, не означали, однако, покорности. Когда она окончила завтракать, я надеялась, мы сразу отправимся на прогулку. Ничуть не бывало! Сегодня она слаба, она не может, ей не хочется, ей нездоровится. В другой раз. Завтра! А сегодня она будет читать стихи. Напрасно я напоминала ей о врачах, соблазняла прекрасной погодой. Нет! Мы никуда не пойдем, она будет читать стихи.
Достала из чемоданчика ту же папку, а из папки - то же «начало пьесы». Прочла вслух и велела говорить. - Я знаю, как вы правдивы. Вы не можете не говорить правды.
(Опять хвала. И опять больно. Ташкент! Ташкент! Отчего же тогда она поверила кому-то, кто, в отличие от меня, прекрасно владеет умением говорить неправду?)
Я сказала, что, кажется мне, ключ ко всему отрывку из пьесы надо искать в том голосе, который слышится издали. Сначала голос героини:
И в дыхании твоих проклятий
Мне иные слышатся слова:
Те, что туже и хмельней объятий,
А нежны, как первая трава.
Герой произносит свои проклятия. А «Слышно издали» - это и есть те «иные слова», которые героине загробья слышатся сквозь проклятия:
Все наслаждением будет с тобой -
Даже разлука.
Или:
Но прозвучит как присяга тебе
Даже измена…
В прошлый раз такое объяснение не пришло мне на ум, потому что вещь, хоть и очень ахматовская, но и очень новая. Но и в этот раз я в подобранном ключике не уверена.
- Так? - спросила я у Анны Андреевны. - Хотя бы грубо, «по смыслу»? Так?
- Если перевести с лунного языка на человечий, - нехотя ответила Анна Андреевна, - то, пожалуй, так. - И, видимо, недовольная, спросила опять: нравятся ли мне стихи? который голос больше? который меньше? Я ответила: более всего - «Говорит она». Ощущение «загробности» так удивительно сочетается здесь с приметами земной жизни: с шорохом сосен, со скрипом колодца, с криками ворон. И еще очень нравится «Слышно издали».
- А «Песенка слепого»?
- «Песенка» тоже, она звучит народным заклинанием, но какова роль этого слепца в пьесе, я еще не догадываюсь.
- Я тоже, - сказала Анна Адреевна.
- Не нравится мне только «Говорит он», в особенности «невероятным стоном»… Вообще во всех его проклятиях - какая-то приподнятая выдуманность. В монологе же героини поражает слово «лютня».
Для тебя я словно голос лютни
Сквозь загробный призрачный рассвет. -
Лютня! Какое восхитительное слово! И почему-то, не знаю, почему, но сразу веришь, что если из загробного мира могут доноситься до нас какие-нибудь звуки, то разве что только лютни. Не рояля, конечно, не виолончели, не скрипки, а только лютни. Прелесть слова обновлена стихом, слышишь слово точно впервые.
Анна Андреевна ничего не ответила, взяла у меня из рук листы и небрежно сунула их в чемоданчик.
Помолчали.
Затем она рассказала о каком-то инженере, ее поклоннике, который знает все ее стихи наизусть и еженедельно, вместе с женой, приезжал за нею в ЗИМ’е и возил по всем местам, упомянутым в ее стихах. И внезапно исчез. Она не понимает почему и огорчается.
Я не решилась спросить, возил ли он ее в Царское? Помню давние слова: «Царское для меня такой источник слез».
Да, а вчерашняя черноокая спутница Бродского оказалась вовсе не его невестой, как я вообразила, а просто приятельницей, женою молодого поэта Евгения Рейна.
- Нет, нет, эта очень милая, умная, тонкая, но та совсем, совсем в другом роде. Не похожа. И никакой косметики… Одна холодная вода.
Мы заговорили о Солженицыне. Неприятный вышел разговор. Она спросила, читала ли я главы из романа - те, где говорится о свидании заключенных с женами. Я ответила: да, читала. В Москве, у его друзей.
- Почему же он мне не дал их, ни словечком о них не обмолвился? Он был у меня в Ленинграде. Я еще в самом начале нашего знакомства сразу прочла ему «Реквием». А он мне глав о том же самом не дал, и даже не упомянул о них. Я так им всегда восхищаюсь, так счастлива, что до него дожила. За что же он меня обидел? Скажите, разве это хорошо?
Конечно, хорошего мало. Но как я могу объяснить, догадаться? Я сказала только, что главы эти, в сущности, никакого отношения к «Реквиему» не имеют. Время другое, и «обстоятельства места действия» - тоже другие, и внутренняя тема тоже другая. Ведь ЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ, исполняя одни и те же обязанности - палаческие, - в разные времена исполняли их по-разному. Солженицын в своем романе изображает конец сороковых, а «Реквием» - это «ежовщина» (то есть облава на горожан с осени 36-го по осень 38-го). Дальше стало не хуже и не лучше, но по-другому. «Поднимались, как к обедне ранней, / По столице одичалой шли» - всего этого уже не было, многосуточных и многотысячных очередей тоже. Да и заключенные у Солженицына в этих главах не рядовые (которых в лагерях миллионы), а особые, привилегированные: работают в особом, столичном заведении, на шарашке. Они из лагерей выбраны по принципу профессий.
- А главы-то каковы? - спросила Анна Андреевна.
- Замечательные. Если весь роман такой, то это великий роман. Солженицын пишет на основном русском языке, это такая редкость и радость.
- За что же он меня обидел?.. - повторила она.
- Не стоит обижаться, - сказала я. - Тем более, что ведь скоро, быть может, он и принесет свои главы вам.
- А я еще подумаю, прощать его или не прощать, - ответила Анна Андреевна, но уже без горечи и не без юмора.
И тут же рассказала, что вновь поссорилась с Гитовичем.
- Был у меня, пьянствовал с Ниной и Бродским. Когда Иосиф снял нагар со свечи, обозвал его холуем. Извинялся перед Бродским отдельно, передо мною отдельно, перед нами обоими вместе. Но я все равно не простила.
А меня начала одаривать. Сама добыла из бездонного чемоданчика новую какую-то папку и протянула машинописные листы со стихами под заглавием: «Еще пять».
На самом деле, их не пять, а шесть. Шестым оказалось стихотворение «Ты напрасно мне под ноги мечешь», очень страшное, о смерти, - то, которое она уже читала мне однажды в Москве. («Смерть стоит все равно у порога, / Ты гони ее или зови, / А за нею темнеет дорога, / По которой ползла я в крови».) Тогда я запомнила только эти четыре строки, а теперь попросила Анну Андреевну продиктовать мне все стихотворение целиком - среди машинописных его не было. И понятно: света ему не увидеть.
А за нею десятилетья
Скуки, страха и той пустоты,
О которой могла бы пропеть я,
Да боюсь, что расплачешься ты.
Когда Анна Андреевна кончила диктовать, а я писать (карандашом, небрежно, наспех) - она взяла перо и очень аккуратно проставила над всеми стихами эпиграфы: из Ахматовой, из Данте и, над последним, из Пушкина. «…Вижу я / Лебедь тешится моя». Я сразу вспомнила, как Анна Андреевна говорила в Москве: «И зачем этот господин так обо мне печется?», считая, что выдвижение на Нобелевскую премию и вообще слава на Западе - это дело рук Исайи Берлина. Значит, «Еще пять» - тоже обращены к нему… Ясно! Подзаголовок:
Еще пять
или
Стихотворения
из цикла
Сожженная тетрадь
(Шиповник цветет)
а эпиграф к первому: «Неска́занные речи / Я больше не твержу, / Ив память той невстречи / Шиповник посажу». Ведь «Сожженная тетрадь», «Шиповник» - это понятно, кому.
Анна Андреевна обозначила на моей небрежной записи «V», поставила «Москва» и подписала весь цикл(Три стихотворения из подаренных мне в тот день: «Как сияло там и пело…», «Не пугайся, я еще похожей…», «Ты стихи мои требуешь прямо…» вошли впоследствии в цикл «Шиповник цветет» (БВ, Седьмая книга); остальные, явно примыкающие к тому же циклу: «И увидел месяц лукавый», «Дорогою ценой и нежданной…» опубликованы посмертно - сначала в периодике (в журнале «Литературная Грузия», 1967, № 5 и в альманахе «День поэзии», М., 1973), а затем в ББП, с. 296-297).
Подарки на этом кончились, но стихи и допросы - нет. Анна Андреевна спросила у меня, поняла ли я, в конце концов, «Красотку» - то́ стихотворение, которое она читала мне и Володе среди других, - кажется, семи. Я сказала: нет, не поняла. Она дала мне прочесть все семь глазами. Я прочла - вникнуть толком мне мешало ее ожидание.
- Поняли, что это единый цикл?
- Да… И что-то общее с «Прологом».
- А поняли стихотворение, которое не понимали раньше?
- Нет. Я не понимаю, кто эта дама. «Красотка очень молода, / Но не из нашего столетья».
- Это не женщина, а то состояние, в котором они находятся, - терпеливо объяснила Анна Андреевна.
- И состоянию подвигают кресло? «Ты подвигаешь кресло ей…» Состоянию - кресло?
- Лидия Корнеевна, я не узнаю вас сегодня.
Мне было пора. Обедают в Доме Творчества с двух до трех. Но Анна Андреевна ласково и настойчиво удержала меня. Наверное, в утешение моей тупости.
- Подумайте, как я оскандалилась. Недавно, слушаю по радио «Гранатовый браслет» Куприна. Я не поклонница этого классика, а уж эта вещь из рук вон плохая, безвкусная. Но - помните? Мандельштам в одной рецензии про меня написал, что я прессую русскую психологическую прозу. Помните?.. И что же? Мои строки: «В которую-то из сонат / Тебя я спрячу осторожно» - это точное совпадение с «Гранатовым браслетом». Там герой перед своей смертью просит любимую женщину играть «Appassionata». Только не говорите никому! Срамотища!