30 августа 1918-го

Aug 30, 2023 16:30

из дневников

Алексей Орешников, 62 года, сотрудник Исторического музея, Москва:
30 августа.
Вышел «по барометру» без галош и зонта и был вымочен насквозь. Рассказывают, что поражение немцев так значительно, что возможно скорое заключение мира. Скорее бы прекратить эту бойню!

Никита Окунев, 49 лет, служащий пароходства "Самолёт", Москва:
30 августа.
† Во время Ярославского бедствия погиб мой сослуживец, командир самолетского парохода «Добрыня Никитич», Дмитрий Дмитриевич Маматов, хороший человек и любимец той публики, которая любила «кататься» по Волге. В советских «Известиях» отмечают, что он погиб «геройски» на посту, т. е. на самом пароходе. Но чья пуля его сразила - кто знает про это: белогвардейская или советская? Во всяком случае, он был ближе к первым. Царство ему небесное!
В судоходной газете «Бурлак» напечатано, что сейчас в Нижнем скопилось без дела барж с тоннажем в 2 млн. пудов и товарно-пассажирских с тоннажем 1 млн. пудов, на 50 000 пассажиров. (И на всех, кажется, трехсменная вахта. Сколько нашего брата бездельника!)
Разрешено каждому «трудящемуся» свободно провозить полтора пуда продовольственных продуктов.
В Ростове н/Д немецкая комендатура официально сообщает, что Баку занят турками, а англичане уехали через Энзели в Персию.
По советским «Известиям» видно, что в Туркестане идет кровопролитная борьба и что «Мерв взят советскими войсками». Вообще, победных реляций немало: Армавир на Кавказе, Туапсе на Черном море и Уржум на Вятке возвращены советской власти.
Арестован генерал Брусилов «за принадлежность к контрреволюционному союзу белогвардейцев».
Скверная погода стоит. Дожди ежедневные, вероятно, уборка хлеба ополовинит урожай, получившийся чуть не повсеместно «выше среднего».

Александр Блок, 37 лет, Петроград:
30 августа.
Весной 1897 года я кончил гимназические экзамены и поехал за границу с тетей и мамой - сопровождать маму для леченья.
Из Берлина в Bad Nauheim поезд всегда раскачивается при полете (узкая колея и частые повороты). Маму тошнило в окно, а я придерживал ее за рукава кофточки.
После скучного житья в Bad Nauheim'e, слонянья и леченья здорового мальчика, каким я был, мы познакомились с m-me С<адовской>.
Альмединген, Таня, сестра m-me С<адовской>, доктор, ее комната, хоралы, Teich по вечерам, туманы под ольхой, мое полосканье рта vinaigre de toilette (!), ее платок с Peau d'Espagne.
Летом мы вернулись в Шахматово. На вокзале в Москве нас встретила О. Ю. Каминская, которая приготовила маму к тому, что с дядей случился удар.
Осенью я шил франтоватый сюртук, поступил на юридический факультет, ничего не понимал в юриспруденции (завидовал какому-то болтуну - кн. Тенишеву), пробовал зачем-то читать Туна (?), какое-то железнодорожное законодательство в Германии (?!). Виделся с m-me С<адовской>, вероятно, стал бывать у Качаловых (Н. Н. и О. Л.) (?). К сожалению, не помню, как кончился год.
Весной следующего года на выставке (кажется, передвижной) я встретился с Анной Ивановной Менделеевой, которая пригласила меня бывать у них и приехать к ним летом в Боблово по соседству.
С января уже начались стихи в изрядном количестве. В них - К. М. С<адовская>, мечты о страстях, дружба с Кокой Гуном (уже остывавшая), легкая влюбленность в m-me Левицкую - и болезнь. В Шахматове началось со скуки и тоски, насколько помню.
Меня почти спровадили в Боблово. Я приехал туда на белой моей лошади и в белом кителе со стэком. Меня занимали разговором в березовой роще mademoiselle и Любовь Дмитриевна, которая сразу произвела на меня сильное впечатление. Это было, кажется, в начале июня.
Я был франт, говорил изрядные пошлости. Приехали «Менделеевы». В Боблове жил Н. Э. Сум, вихрастый студент (к которому я ревновал). К осени жила Марья Ивановна. Часто бывали Смирновы и жители Стрелицы.
Мы разыграли в сарае «Горящие письма» (Гнедича?), «Букет» (Потапенки), сцены из «Горя от ума» и «Гамлета». Происходила декламация. Я сильно ломался, но был уже страшно влюблен.
Сириус и Вега.
Кажется, этой осенью мы с тетей ездили в Трубицыно, где тетя Соня подарила мне золотой; когда вернулись, бабушка дошивала костюм Гамлета.
К осени, по возвращении в Петербург, посещения Забалканского стали сравнительно реже (чем Боблова). Любовь Дмитриевна доучивалась у Шаффе, я увлекся декламацией и сценой (тут бывал у Качаловых) и играл в драматическом кружке, где были присяжный поверенный Троицкий, Тюменев (переводчик «Кольца»), В. В. Пушкарева, а премиером - Берников, он же - известный агент департамента полиции Ратаев, что мне сурово поставил однажды на вид мой либеральный однокурсник. Режиссером был - Горский Н. А., а суфлером - бедняга Зайцев, с которым Ратаев обращался хамски.
В декабре этого года я был с mademoiselle и Любовью Дмитриевной на вечере, устроенном в честь Л. Толстого в Петровском зале (на Конюшенной?). На одном из спектаклей в Зале Павловой, где я под фамилией: «Борский» (почему бы?) играл выходную роль банкира в «Горнозаводчике» (во фраке Л. Ф. Кублицкого), присутствовала Любовь Дмитриевна.
Все эти утехи в вихре света… кончились болезнью.
Я валялся в казармах, в квартире верхнего этажа, читая массу книг (тогда, между прочим, - всего Писемского) и томясь… Приходил Виша Грек (тогда юнкер?).
В это время происходило «политическое» - 8 февраля и мартовские события у Казанского собора (рассказ о Вяземском). Я был ему вполне чужд, что выразилось в стихах, а также в той нудности, с которой я слушал эти разговоры у дяди Николая Николаевича (Бекетова) и от старого студента Попова, который либеральничал с мамой и был весьма надменен со мной.
Эта «аполитичность» кончилась плачевно. Я стал держать экзамены (я сидел уже второй год на первом курсе?), когда «порядочные люди» их не держали. Любовь Дмитриевна, встретившая меня в Гостином дворе, обошлась со мной за это сурово. На экзамене политической экономии я сидел дрожа, потому что ничего не знал. Вошла группа студентов и, обратись к профессору Георгиевскому, предложила ему прекратить экзамен. Он отказался, за что получил какое-то (не знаю, какое) выражение, благодаря которому сидел в слезах, закрывшись платком. Какой-то студент спросил меня, собираюсь ли я экзаменоваться, и, когда я ответил, что собираюсь, сказал мне: «Вы подлец!» На это я довольно мягко и вяло сказал ему, что могу ответить ему то же самое. - Когда я, дрожа от страха, подошел к заплаканному Георгиевскому и вынул билет, Георгиевский спросил меня, что такое «рынок». Я ответил: «Сфера сбыта»; профессор вообще очень ценил такой ответ, не терпя, когда ему отвечали, что рынок есть «место сбыта». Я знал это твердо (или запомнил из лекции, или услышал от кого-то). За это Георгиевский сразу отпустил меня, поставив мне пять.
Не помню, однако, засел ли я на втором курсе на второй год (или сидел на первом два года). Во всяком случае, я остался до конца столь же чужд юридическим и экономическим наукам.
Приехали в Шахматове (лето 1899). Я стал ездить в Боблово как-то реже, и притом должен был ездить в телеге (верхом было не позволено после болезни).
Помню ночные возвращенья шагом, осыпанные светляками кусты, темень непроглядную и суровость ко мне Любови Дмитриевны. - «Менделеевы» опять были в Боблове, но спектакли были как-то менее одушевленны.
Были повторения, а из нового - «сцена у фонтана» с Сарой Менделеевой, которую повторили в Дедове с Марусей Ковалевской.
В Шахматове, напротив, жизнь была более оживленной. Приезжали Соловьевы и, кажется, А. М. Марконет. Мы с братьями представляли пьесу собственного сочинения и «Спор греческих философов об изящном» на лужайке, а с Сережей - служили обедню в березовом кругу. Сережа чувствовал ко мне род обожания, ибо я представлялся ему (и себе) неотразимым и много видевшим видов Дон-Жуаном.
Любовь Дмитриевна уезжала к Менделеевым (кажется). Я ездил в Дедово, где неприлично и парнисто ухаживал за Марусей, а потом - с Сережей в Трубицыно. Там был разговор с Покотиловым о Сормовских заводах (почему-то).
К осени я, по-видимому, перестал ездить в Боблово (суровость Любови Дмитриевны и телега). Тут я просматривал старый «Северный вестник», где нашел «Зеркала» 3. Гиппиус. И с начала петербургского житья у Менделеевых я не бывал, полагая, что это знакомство прекратилось.
Тут произошло знакомство с Катей Хрусталевой (осень в Петербурге). Юридический факультет, как и прежде, не памятен. (Должно быть, в ту осень профессор полицейского права Ведров говорил, грассируя: «В одну любовь, широкую, как море…» и т. д.)
В эту зиму (кажется, к весне 1900) произошло знакомство с А. В. Гиппиусом, который пришел ко мне за конспектом государственного права, услыхав от кого-то, что мой конспект хорош. Мы стали видеться, я бывал у него (комната, всегда закрытая, за которой - молчанье большой квартиры, точно вымершей: на дворе (Тарасовского дома) - запах тополей).
В эту зиму было, должно быть, последнее объяснение с К. М. С<адовской> (или в предыдущую?). Мыслью я однако продолжал возвращаться к ней, но непрестанно тосковал о Л. Д. М<енделеевой>.
В начале 1900 я взял место на балконе Малого театра: старый Сальвини играл Лира. Мы оказались рядом с Любовь Дмитриевной и с ее матерью. Любовь Дмитриевна тогда кончала курс в гимназии (Шаффе).
Все еще возвращались воспоминания о К. М. С. (стихи 14 апреля). Отъезд в Шахматове был какой-то грустный (стихи 16 мая). Первое шахматовское стихотворение («Прошедших дней…», 28 мая) показывает, как овеяла опять грусть воспоминаний о 1898 годе, о том, что казалось (и действительно было) утрачено.
Начинается чтение книг; история философии. Мистика начинается. Средневековый город Дубровской березовой рощи. Начинается покорность богу и Платон. В августе (?) решено окончательно, что я перейду на филологический факультет. «Паскаль» Зола (и др.). Как было в Боблове?
Осенью Любовь Дмитриевна поступила на курсы. Первое мое петербургское стихотворение - 14 сентября. Лекции Ернштедта, хождения в университет утром. В сентябре - опять возвращается воспоминание о К. М. С<адовской> (при взгляде на ее аметист 1897 года). Начало богоборчества. Она продолжает медленно принимать неземные черты. На мое восприятие влияет и филология, и болезнь, и мимолетные страсти (стихотворение 22 октября) с покаяниями после них.
Тут я хвастаюсь у Качаловых своим Платоном. У Петра Львовича Блока читаю «Три смерти» (Люция; Петр Львович - Лукана; И. И. Лапшин - Сенеку).
К концу 1900 года растет новое. Странное стихотворение 24 декабря («В полночь глухую…»), где признается, что Она победила морозом эллинское солнце во мне (которого не было).
В январе 1901 г. - концерт Панченки (не к главному для меня). 25 января - гулянье на Монетной к вечеру в совершенно особом состоянии. В конце января и начале февраля (еще - синие снега около полковой церкви, - тоже к вечеру) явно является Она. Живая же оказывается Душой Мира (как определилось впоследствии), разлученной, плененной и тоскующей (стихи 11 февраля, особенно - 26 февраля, где указано ясно Ее стремление отсюда для встречи «с началом близким и чужим» (?) - и Она уже в дне, т, е. за ночью, из которой я на нее гляжу. То есть Она предана какому-то стремлению и «на отлете», мне же дано только смотреть и благословлять отлет).
В таком состоянии я встретил Любовь Дмитриевну на Васильевском острове (куда я ходил покупать таксу, названную скоро Краббом). Она вышла из саней на Андреевской площади и шла на курсы по 6-й линии, Среднему проспекту - до 10-й линии, я же, не замеченный Ею, следовал позади (тут - витрина фотографии близко от Среднего проспекта). Отсюда появились «пять изгибов».
На следующее утро я опять увидал Ее издали, когда пошел за Краббом (и привез в башлыке, будучи в исключительном состоянии, которого не знала мама).
Я покорился неведенью и боли (психологически - всегдашней суровости Л. Д. Менделеевой).
Бывала Катя Хрусталева, с которой я кокетничал своим тайным знанием и мелодекламировал стихи Ал. Толстого, Апухтина и свои.
К весне началось хождение около островов и в поле за Старой Деревней, где произошло то, что я определял, как Видения (закаты). Все это было подкреплено стихами Вл. Соловьева, книгу которых подарила мне мама на Пасху этого года.
А. В. Гиппиус показывал мне в эту весну только что вышедшие первые «Северные цветы» «Скорпиона», которые я купил, и Брюсов (особенно) окрасился для меня в тот же цвет, так что в следующее за тем «мистическое лето» эта книга играла также особую роль.
В том же мае я впервые попробовал «внутреннюю броню» - ограждать себя «тайным ведением» от Ее суровости («Все бытие и сущее…»). Это, по-видимому, было преддверием будущего «колдовства», так же как необычайное слияние с природой.
Началось то, что «влюбленность» стала меньше призвания более высокого, но объектом того и другого было одно и то же лицо. В первом стихотворении шахматовском это лицо приняло странный образ «Российской Венеры». Потом следуют необыкновенно важные «ворожбы» и «предчувствие изменения облика».
Тут же получают смысл и высшее значение подробности незначительные с виду и явления природы (болотные огни, зубчатый лес, свечение гнилушек на деревенской улице ночью…).
Любовь Дмитриевна проявляла иногда род внимания ко мне. Вероятно, это было потому, что я сильно светился. Она дала мне понять, что мне не надо ездить в Барнаул, куда меня звали погостить уезжавшие туда Кублицкие. Я был так преисполнен высоким, что перестал жалеть о прошедшем.
Тут я ездил в Дедово, где уже не ухаживал за Марусей, но вел серьезные разговоры с Соловьевыми. Дядя Миша подарил мне на прощанье сигару и только что вышедший (им выпущенный) I том Вл. Соловьева.
Осенью Сережа приезжал в Шахматове. Осень была преисполнена напряженным ожиданием. История с венком и подушкой произошла, кажется, в это лето (или - в предыдущее?). На фабрике я читал «Хирургию» Чехова. Спектаклей, кажется, не было. Были блуждания на лошади вокруг Боблова (с исканием места свершений) - Ивлево, Церковный лес. Прощание я помню: Любовь Дмитриевна вышла в гостиную (холодная яркая осень) с напудренным лицом.
Возвращение в Петербург было с мамой 6 сентября в одном поезде с М. С. Соловьевым, который рассказывал, что в Москве есть Боря Бугаев, что там обращено внимание на мои стихи. Рано утром он, сутулясь, вышел в Саблине, чтобы ехать в Пустыньку за бумагами, касающимися брата.
Сентябрь прошел сравнительно с внутренним замедлением (легкая догматизация). Любовь Дмитриевна уже опять как бы ничего не проявляла. В октябре начались новые приступы отчаянья (Она уходит, передо мной - «грань богопознанья»). Я испытывал сильную ревность (без причины видимой). Знаменательна была встреча 17 октября.
К ноябрю началось явное мое колдовство, ибо я вызвал двойников («Зарево белое…», «Ты - другая, немая…»).
Любовь Дмитриевна ходила на уроки к М. М. Читау, я же ждал ее выхода, следил за ней и иногда провожал ее до Забалканского с Гагаринской - Литейной (конец ноября, начало декабря). Чаще, чем со мной, она встречалась с кем-то, кого не видела и о котором я знал.
Появился мороз, «мятель», «неотвязный» и царица, звенящая дверь, два старца, «отрава» (непосланных цветов), свершающий и пользующийся плодами свершений («другое я»), кто-то «смеющийся и нежный». Так кончился 1901 год. Тут - Боткинский период.
Новогодний визит. Гаданье m-me Ленц и восторг (демонический: «Я шел…»).

Михаил Меньшиков, писатель, фельетонист, консервативный публицист и общественный деятель, в начале сентября 1918 будет расстрелян ВЧК, 58 лет, Валдай:
1/2 6 (8) утра. Как условлено, 1/2 ч. тому назад бедная М. Вл. с Иришей пустились в путешествие по озеру. Я затворял за ними двери в кухню. Я еще раз предложил поехать самому, но М. Вл. настаивала, чтобы предоставить ей: я уеду, она должна знать, где искать хлеба. А у бедной смертельно рука болит - в заплечье не то растяжение жил, не то ревматизм, не то расширение вен. Господи, неужели мы доживем до будущего 1/2 августа? Вскрываю дневник свой за прошлый год: хлеб стоил 16 к. фунт, теперь 5-10 р. фунт! Настолько резко изменились условия к худшему, что приходится и реагировать на них иначе, приходится думать о переброске на юг. Но ужас берет при мысли, как мы поедем трое суток с пересадками. И себя, и главное, детей совершенно замучим. Довезем ли? И затем, мне нужно возвращаться в Москву, если возмет Бажанов, - служить, наколачивать необходимые деньги.
Служба. Вся независимая печать закрыта, правительственная перестала давать какие-либо извещения. Никаких! Лишь из случайного приказа революционного военного совета восточного фронта узнаешь, что главнокомандующим восточного фронта состоит некто Вацетис и начальником штаба некто Майгур, и что главной квартирой выбран Арзамас. Из этого же приказа No 1-й ясно, что обнаглевший враг угрожает всем завоеваниям великой революции рабочих и бедняков, что наступил «грозный час», «будет победа - будут праздники, а пока этой победы нет».
Из этого можно догадываться, что Нижний Новгород или уже захвачен чехословаками, или ему угрожает опасность. Арзамас от Нижнего в значительном расстоянии. Из того, что приказ жалуется на «праздники» (два дня подряд местные учреждения не могли дать сведений), видно, что одушевления в защите родины нет никакого. Если есть главнокомандующий восточным фронтом, стало быть еще не одна, а несколько армий, но велики ли эти армии - вот вопрос. Сам Вацетис, по словам Рониса, латыш («Вацетис» - немец), бывший командир латышского полка (полковник генерального штаба). Из русских генералов не нашлось после Муравьева ни одного надежного и столь важный пост пришлось вручить латышу. Но почему латыш станет защищать интересы Германии против чехословаков? М. б., он герой, как и вообще латыши-храбрецы, но ведь их горсть, и может ли на них опираться оборона против целой коалиции великих держав, надвигающейся с Востока? Ясно, нет. Стало быть, вся стратегия нынешнего правительства - сколь возможно долее продержаться в ожидании общей, всесветной революции.
Она очень допустима, - ее можно бы назвать неизбежной, если бы не возможность, что тяжкая война раздавит самые элементы революции. Если восставать, то народам следовало восставать на 2-й, на 3-й год войны. Теперь немножко поздно: вся молодежь народная в буржуазных странах перебита, армия держится мальчишками да калеками. Старые поколения даже социалистов настолько обуржуазились, настолько утомлены, что вряд ли способны на смертельный бой с буржуазией, которая не везде же столь безоружна, как у нас. Возможно, что и в Германии, и во всех культурных странах правительства уже сорганизовались для борьбы с бунтом, и попытки его будут подавлены, как предсказывает Джек Лондон («Железная пята»). Но тебе-то что? Ты уже решил быть вне политики. Тебе, старику, задавленному большой семьей, одна забота - спасать ее.
Будь хлеб в Валдае - никуда бы я не тронулся из этого угла, где Бог послал мне свою крышу, свой огород или место для хорошего огорода. Вот беда: надо служить, чтобы питать семью (нужно минимум 5 ф. хлеба в день). Служба - пока еще маячит надежда - в Москве, на заводе, где выделываются нужные для крестьянства вещи - подковы. При всех режимах это нужно, стало быть, это то идеальное, что и нужно взять.
3 ч. дня. Дождь льет, как из ведра. Почты нет. Работы нет. Полная неизвестность. Единственная радость, бедной М. Вл., удалось продать деревянный ларь за пуд хлеба. Стало быть, в общем мы обеспечены почти на месяц. Сейчас иду домой - кровать, книга и по всей вероятности своя же.
7 ч., дома. Вместо долго и до страсти ожидаемых писем из Москвы - пустое письмо от Спасовского. Полная апатия, прострация, нежеланье дате думать о чем-нибудь, нежеланье барахтаться. Завтра приедет из Москвы Ник. Банин и если там тихо, то и я еду, насильно выталкиваю себя, хотя бы просто на разведку. Надо выяснить положение с Баженовым, Сытиным и попытаться достать занятия у Балтийского. Если остаться здесь - о чем мечтает М. В. и что, вероятно, будет вынуждено, нужно зарабатывать много, ибо расходы на стол растут невероятно. Читаю некоторые старые свои статьи и убеждаюсь, что во мне заживо похоронен был своеобразный мыслитель. Не судьба была выйти на иную, великую дорогу. Сам я, очевидно, не успею издать лучшее, что мной написано, но завещаю это моим детям - если они действительно мои дети и будут иметь хоть немного идеализма в душе. Глубоко жалею, что не выполнил этой работы тогда же, когда задумал - в 1912 г.

30 августа, Любовь Менделеева, Михаил Меньшиков, 20 век, Александр Блок, 1918, Алексей Орешников, классика, 30, август, Никита Окунев, дневники

Previous post Next post
Up