из дневников
Алексей Орешников, 62 года, сотрудник Исторического музея, Москва:
24 августа.
... В Музей привезли все портреты, царские и дворянские. Ночью была сильная гроза с дождем, от громовых ударов проснулся в 4 ч.
Юрий Готье, историк, академик, 45 лет, директор Румянцевского музея, на даче в Тверской губернии:
24 августа.
Письма из Москвы, из которых явствует: 1) что жизнь там возмутительно скверна, 2) что там неудержимо надеются на перемены к лучшему, 3) что инцидент с сахаром отнюдь не ликвидирован, а только отложен до моего возвращения. Советуют в Москву пока не ехать до каких-то перемен; до каких же это пор? Все это заставляет меня бесповоротно ехать в Москву и самому все это дело выяснить и ликвидировать. Здесь почти кончили жать и посеяли; вчера Нина нажала 2 груды, а я - !! - 7 снопов; и то рекорд для старого профессора
Софья Толстая, вдова Льва Толстого, 74 года, Ясная Поляна
24 августа.
Сережа ходит гулять, печальный, худой. Вечером он превосходно сыграл две сонаты Бетховена и другие вещи: и наслажденье, и какая-то печаль от музыки. Лучше стала ее понимать.
Вера Бунина, жена Ивана Бунина, 36 лет, Одесса:
24 августа.
Из Москвы приехала Толстая - жена А[лексея] Н[иколаевича]. - Вид сытый, она очень хорошенькая. Муж в поездке, зарабатывает на жизнь. О Москве рассказывает много ужасного. Нет молока, наступил голод. Что делают наши? Она рассказывала, что видела издали Юлия Алексеевича, сидящего на Тверском бульваре, и мне так сделалось жалко его, одинокого старика, напрасно мы не захватили его с собою, погибнет он там! Нет энергии уехать. Ведь он и здесь устроился бы. Нет отваги. Страх перед жизнью! [...] Вот разница - Толстой. Что за жизнеспособность - нужно пять тысяч в месяц, и будет пять.
Рюрик Ивнев, поэт, 27 лет:
24 августа. Вечером, сумерки, поселок Эльтон (Астрахан<ской> губ<ернии>). В аптеке, в ожидании керосина. Смотря на корзиночку между двух окон, напомнившую что-то очень «уютное», детское. А из раскрытого окна видна степь бесконечная и отсвет заката. Нет, нет, нельзя жить одному (одиноко), необходимо быть вдвоем и чтобы души друг в друге не чаять - иначе это не жизнь…
Михаил Меньшиков, писатель, фельетонист, консервативный публицист и общественный деятель, в сентябре 1918 будет расстрелян ВЧК, 58 лет, Валдай
24 августа.
После вчерашней бури (до нее я один плавал под парусами на острова и вернулся под веслами) ел вечером собранные грибы, после громов и молний с ливнем - бурное ненастье. И без него на сердце тяжелый камень. Писал письма Коке и Ольге, двум старым женщинам старого, нежного, тонкого, отжившего стиля. Разговор с ними теперь одна печаль...
Сейчас передают «Из советских кругов», как говорит д-р Матвеев, что чехословаками занят Нижний Новгород. Это - 400 верст от Москвы. Видимо, события идут своим естественным и даже ускоренным ходом. В виду осени обоим сторонам нужно спешить. Боюсь, что к зиме мы, Россия, окажемся в положении осажденной крепости. Впереди - ужасы голода...
Какая-то высшая справедливость за годы, долгие годы счастья, каким мы пользовались до войны, требует от нас пережить нечто трагическое. Ну, что же делать, предоставим себя судьбе. Вчера поймал себя на ощущении - правда мгновенном, - высшего блаженства умереть. Пугаюсь этого состояния, - оно ведет к самоубийству, а этим окончить мне почему-то не хочется. Милые мои детишки, как ангелы-хранители, оберегают меня от желанья смерти.
Мож. быть, и Бог создал ангелов и всех тварей только для того, чтобы иметь основание жить: отрешенная от творчества, недействующая сила обращется в томленье, при котором небытие подпочтительнее бытия... Если «все к лучшему», то тяжелый конец моей жизни мне полагается как dopping для подбодрения угасающих сил. Кто знает, если бы я со своим капиталом уехал в Америку и оставался там в полном обеспечении, - возможно, что я от уныния, тоски по родине и бездействия обленился бы, опустился, разжирел, растолстел, втянулся бы в пьянство и расстроил бы без того плохое свое сердце. Теперь я вынужден вести молодую, деятельную жизнь, служить конторщиком, писать статьи (когда же они увидят свет!). Пожалуй, это интереснее и достойней, нежели дожить остаток дней жирной свиньей. Если беречь себя, как рабочий инструмент, меня, м. б., хватит еще лет на 5, на 10. А затем, - вечность. Расстаюсь с этой жизнью, если это сейчас, с сердцем переполненным благодарностью и восторга жизни.
Сергей Прокофьев, композитор, 27 лет, США, Сан-Франциско (первый день после прохождения фильтрации):
24 августа.
Утром мы несколько волновались: если сегодня во время двухчасового присутствия нас не допросят, то на два дня остров замирал и наш арест затягивался на неопределённое время, а пребывание на этом, хотя и красивом, острове, среди многих пленённых немцев и венгров, державших себя нахально, было неприятно, не говоря уж о неопределенности положения. Единственное утешение - темы для «белого» квартета, которые приходили в голову.
Но в десять меня вызвали и подвергли часовому допросу. Спрашивали массу нужных и ненужных вещей, но некоторые вопросы были прямо шедевры:
- Сочувствуете ли вы в войне союзникам?
- Сочувствую.
- Сочувствуете ли вы большевикам?
- Нет.
- Почему?
- Потому что они взяли мои деньги.
- Бывали ли вы на их митингах?
- Бывал.
- Хорошо ли они говорят?
- Хорошо, но не логично.
- Где ваш отец?
- В могиле.
- Был ли он на войне?
- Нет.
- Почему?
- Потому что умер.
- Состоите ли вы членом какого-нибудь общества?
- Петроградского Шахматного общества.
- Политической партии?
- Нет.
- Почему?
- Потому что я считаю, что артист должен быть вне политики.
- Признаёте ли вы многоженство?
- Я не имею ни одной.
- Сидели ли вы в тюрьме?
- В вашей. Etc.
Конечно, эти вопросы были разбросаны среди кучи других на протяжении целого часа. Долго придирались насчёт того, почему у меня только сто долларов и наконец отпустили на волю.
Вернеттов допросили вослед и в двенадцать часов мы отплыли в Сан-Франциско. На этом же пароходе возвращались чиновники, полчаса назад допрашивавшие меня. Теперь они были милы и предлагали папиросу, но мне были так противны их рожи, что я ушёл на палубу. Уф! И как приятно было, с возвращённой нам свободой, сесть в мягкий автомобиль и отправиться в Plaza Hotel. У самого входа нас ожидал Николай Титович Кучерявый, который хлопотал за нас у русского и итальянского консулов и знал, что нас отпустят сегодня в двенадцать. Русский консул, оказывается, знал моё имя и принял большое участие в моей деливрации.
Затем мы выбрились, переоделись и, сангвинически рассказывая о происшедшем, пошли обедать. Хотя Сан-Франциско не Нью-Йорк и не Чикаго, но всё же он поражал своим оживлением, благоустройством и, главное, удивительным богатством: магазины ломятся от превосходных вещей и, очевидно, доллары текут рекой. Когда вечером мы ужинали в кафе, то посреди кафе посетители танцевали уанстеп - масса изящных барышень и вполне благовидных джентльменов, - а ведь всё это были продавщицы, приказчики, мастеровые. И средний класс живёт здесь в довольстве.