19 июня. Лидия Чуковская

Jun 19, 2023 20:19

из дневника за 1960-й год

19 или 20 июня 60. Мне много раз случалось высказывать Деду, что Пастернак - единственный не трагический русский поэт. Да, да. «Посвящается Лермонтову», любил и хотел бы повторить Блока, но голос звучал всегда в мажоре.
Поэзии Пастернака присуща буйная радость по какому-либо поводу или даже без всякого повода. Даже «Разрыв» звучит у него не трагически, хотя и бурно. Не плакать хочется, а восхищаться: «какое буйство молодое». Изобилие, избыточность, не оскудение, не омертвение. «Уже написан Вертер», но сам он, Пастернак, Вертером стать решительно неспособен. Никакой смерти даже в словах о смерти, а «всюду жизнь».

Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.

Жизнь ему сестра. Каждый год он умудрялся заново удивляться четырем временам года. Четыре времени года - четыре образа счастья: весна, лето, осень, зима.
Но сестра его жизнь оказалась сказкою с дурным концом, и его, могучего, полного счастья, под конец пересилила. «Август», «Гамлет», «Я кончился, а ты жива», «Душа моя, печальница», весь евангельский цикл - тут уже вполне трагический звук.

Ну вот, а сегодня я выслушала монолог Анны Андреевны на ту же тему, но, кажется мне, несправедливый. Когда я побывала у нее впервые после похорон, она еще была полна скорбью. Для других чувств не было места. Теперь первое потрясение прошло, и она опять говорит о Борисе Леонидовиче хоть и с любовью, но и с раздражением, как все последние годы. Снова - не только соболезнует, но идет наперекор общему мнению, оспаривает, гневается.

- На днях я из-за Пастернака поссорилась с одним своим другом. Вообразите, он вздумал утверждать, будто Борис Леонидович был мученик, преследуемый, гонимый и прочее. Какой вздор! Борис Леонидович был человек необыкновенно счастливый. Во-первых, по натуре, от рождения счастливый; он так страстно любил природу, столько счастья в ней находил! Во-вторых, как же это его преследовали? Когда? Какие гонения? Все и всегда печатали, а если не здесь - то за границей. Если же что-нибудь не печаталось ни там, ни тут - он давал стихи двум-трем поклонникам и все мгновенно расходилось по рукам. Где же гонения? Деньги были всегда. Сыновья, слава Богу, благополучны. (Она перекрестилась.) Если сравнить с другими судьбами: Мандельштам, Квитко, Перец Маркиш, Цветаева - да кого ни возьми, судьба у Пастернака счастливейшая.

Да, если сравнивать с другими судьбами - счастливейшая. Но следует ли сравнивать? И чья страшнее: у Мандельштама или у Цветаевой? У Мити или у Квитко? Что мы знаем об их последних днях? А может, у Александра Блока, хотя он и умер в своей постели, - страшнейшая. Родившийся в рубашке, счастливый от природы, Пастернак с годами научился чувствовать чужую боль, уже неизлечимую веснами. Вот уж кто действительно был создан для счастья, как птица для полета. А написал под конец:

Душа моя, печальница
О всех в кругу моем,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем.

Сыновья его выросли, не отведав каторги, это правда, а чужие сыновья? Деньги у него были благодаря необычайному переводческому трудолюбию, съедавшему собственные стихи и прозу; и деньгами своими он щедро делился со ссыльными и с тою же Анной Андреевной…
К чему затевать матч на первенство в горе? Материнские страдания Ахматовой ужасны, неоспоримы. И ждановщина. И нищета. И все-таки она, Анна Ахматова, счастливее тех матерей, к которым сыновья не вернулись. Пастернаку страданий оказалось достаточно, чтобы умереть. Выносливость у каждого разная. Пастернак был задуман на 100 лет, а умер в 70. И не умер, а загнан в гроб. В 60 лет он был подвижен, влюбчив и способен к труду, как юноша, а через 10 лет умер от рака, имя которому - Семичастный и К°. Думаю, смерть его - еще одно подтверждение той теории, которая связывает рак с потрясениями нервной системы.
Рожденному в рубашке Пастернаку было больнее, чем другим гражданам, когда рубашку сдирали вместе с кожей.
Все это я произнесла осторожно, а потому и неубедительно. Анна Андреевна слушала, не удостаивая меня возражениями. Только ноздри вздрагивали (как у графинь в плохих романах).
Жаль, что она не была на похоронах, подумала я. Дело не только в том, что собралось около полутора тысяч человек. Там сознание, что хоронят поэта, избравшего мученический венец, было явственным, громким, слышным. Слово не прозвучало, а звук мученичества и преклонения перед мученической судьбою был и в безмолвии слышен. Безмолвие там гремело не менее внятно, чем молчание толпы 9 января. Выстрелов не последовало, зато было слышно, что

…рвутся
Суставы
Династии данных
Присяг.

Внезапно Анна Андреевна оглушила меня.
- Пришел друг и принес мне вот это. - И протянула мне листок. - Видите? Все целиком.
Стихотворение Ахматовой Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом» - то, из которого я когда-то вспомнила всего лишь строку! теперь оно вернулось к ней все до последней строчки!

И снова осень валит Тамерланом,
В арбатских переулках тишина.
За полустанком или за туманом
Дорога непроезжая черна.

и т. д. до конца, до строки:

И тот горчайший гефсиманский вздох.

Как могла я это забыть? Да будет благословенна неведомая мне дружба, сохранившая, запомнившая.
«Но, - подумала я, - гефсиманский вздох - это вздох перед Голгофой. С чем же она сейчас спорит? Значит, она понимала его мученичество, и более чем понимала - предчувствовала».
И я рассказала Анне Андреевне о том, как Кривицкий при мне расправлялся со стихами Пастернака. Шел 47-й год. Конечно, Фадеев не Жданов, и выступления Фадеева против Пастернака (которые я слышала своими ушами) были не в пример легче ждановских против Ахматовой. Но вылазка Фадеева против Пастернака была следствием того же постановления 46 года. Фадеев с трибуны объяснял: «Пастернак идейно чужд», он «не наш», Пастернака недаром ценят за границей - он недаром по душе нашим врагам; он не только в собственные стихи, а и в переводы вносит вредный идейный сумбур. Фадеев, конечно, был исполнителем высшей воли, а приказ был ясен - расправиться. И расправа со стихами Пастернака шла полным ходом. Я наблюдала ее вблизи. В 1947 году я работала в «Новом мире», в отделе поэзии. Главным редактором журнала считался Симонов, но фактическим всевластным хозяином был его заместитель, Кривицкий. Ну вот. Однажды, в январе 47 года, Симонов поручил мне просить у Бориса Леонидовича стихи для журнала. Пастернак дал несколько стихотворений, в том числе «Март» и «Бабье лето».
- Возмутительно! - закричал Кривицкий, едва пробежав глазами «Март».
Признаюсь, я опешила. Я была совершенно уверена в полной политической безвинности весенних стихов.
- Нет, это невозможно! - надрывался Кривицкий. - Это издевательство! Это прямой вызов!
- Да в чем дело-то, где?
- Вы что же, читать не умеете?
И Кривицкий огласил крамольные строки:

Настежь все - конюшня и коровник.
Голуби в снегу клюют овес,
И всего живитель и виновник, -
Пахнет свежим воздухом навоз.

- Всего живитель и виновник - навоз! Тут целая антисоветская философия. Это значит, что все в нашей стране, в том числе и советская власть, стоит на навозе.
Я продолжала пребывать в столбняке. Расправившись с «Мартом», Кривицкий накинулся на «Бабье лето». Быстрой, победоносной скороговоркой он прочитал:

Здесь дорога спускается в балку,
Здесь и высохших старых коряг,
И лоскутницы осени жалко,
Все сметающей в этот овраг.

И того, что вселенная проще,
Чем иной полагает хитрец,
Что как в воду опущена роща,
Что приходит всему свой конец.

Он грозно поглядел на меня.

Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда все пред тобой сожжено,
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.

- Приходит всему свой конец! - кричал Кривицкий. - Чему всему? Советской власти? «Лоскутница осень»! Это значит, наши люди ходят в лохмотьях… «Как в воду опущена роща»! Ходят понурые, как в воду опущенные! А «все пред тобой сожжено»? Как вам это понравится? Опять - «все»! Строй! Власть!
- Да ведь не о Красной же площади или Кремле идет речь! - ответила я, выйдя наконец из состояния столбняка и впадая в противоположное: в бешенство. Я чувствовала, что совершаю кощунство, но остановиться не могла. - Не Дворцовую площадь, не кремлевские башни предлагает поджечь Пастернак, как вы нарочно вчитываете в его стихи! Он говорит об осени! О красных осенних листьях! Осень сжигает лес! Это - лирическое стихотворение, а не призыв к бунту, который вам хочется во что бы то ни стало у Пастернака найти!
…Нашпигованный Кривицким, Симонов некоторое время колебался - между мною и им, а через несколько дней вдруг, в присутствии Кривицкого, вскользь объявил мне, что Пастернака мы печатать не будем. И попросил передать это Борису Леонидовичу. Передавать отказ я отказалась: так или иначе, а придется ведь мотивировать - не могла же я передавать Пастернаку кривицкие мотивировки! Я настаивала, чтобы Симонов сам позвонил Пастернаку. Симонов понял меня и согласился. Но Кривицкий - снова в крик:
- Незачем тебе ему звонить! Я не ожидал от него! Крупный поэт! Что за стихи он подсунул нам! Если это всего лишь о временах года, как в своей политической слепоте полагает Лидия Корнеевна, то это тоже безобразно! Ни слова о войне, о всенародных победах! И это в его-то положении, когда мы, желая его выручить, предоставили ему трибуну для покаяния!
- Мне жаль, - сказала я, - что мы вообще просили у Пастернака стихи.
- Нисколько не жаль! Просили, он дал, а мы прочли и печатать не станем. Так ему и надо. Нечего стоять перед ним на задних лапках!
- Разве не обращаться к Пастернаку - значит стоять перед ним на задних лапках? - спросила я.
Я замолчала. Анна Андреевна ждала. Я видела и слышала весь тогдашний разговор с совершенной ясностью, как будто это было не 13 лет назад, не вчера, а сегодня утром. Зимний свет от больших окон в большом кабинете. Квадратные кресла, франтовской галстук Кривицкого, заграничный портфель Симонова. (Симонов тогда был первый человек из мне знакомых, который, что ни год, ездил за границу.)
- И долго еще вы после этих плодотворных бесед работали в «Новом мире»? - спросила Анна Андреевна.
- Нет, очень недолго. Я быстро ушла оттуда не только из чувства брезгливости, но и из чувства самосохранения.
- А что же Симонов - позвонил Борису?
Я рассказала. Разговор между Симоновым и Пастернаком был не без юмора. Утром, часов в 9, меня поднял с постели телефонный звонок. Симонов. Обиженным голосом он сообщил мне, что накануне, не глядя на поздний час и большую усталость, позвонил Борису Леонидовичу сам, объяснил ему ситуацию «сердечно, мягко». Пастернак же, как обнаружил Симонов, человек неблагодарный: забыв все попытки Константина Михайловича облегчить его участь, устроить его денежные дела и даже напечатать стихи - Борис Леонидович ему, ни в чем не повинному, наговорил грубостей… Не успел Симонов повесить трубку, а я - снова кинуться в постель, как позвонил Пастернак. Он торопился сообщить, что ночью ему звонил Симонов. «Говорит: мне ваши стихи нравятся, но ситуация сейчас сложная, не удается мне сделать то, что мне хотелось бы. Он, видите ли, и рад был бы напечатать мои стихи, да, видите ли, не может. А я ему: “Кто же это вам мешает работать, Константин Михайлович? Назовите этих людей, изобличите публично! Ведь вы - не какой-нибудь я, ведь вы - Симонов, один из виднейших, влиятельнейших общественных деятелей нашей страны! И вдруг - вам, публицисту первого ранга - мешают! Вы обязаны немедленно выступить в печати и изобличить отдельных вредителей или те вредительские организации, которые вам, Симонову, смеют чинить препятствия в издании журнала”».
Я умолкла. Анна Андреевна смеялась.
- Борисик, - вдруг с нежностью сказала Анна Андреевна. (Я впервые услышала из ее уст такое прозвание. Эта очередная схватка Пастернака с фарисейством - его правота, его сила - и его беспомощность! «Борисик»…)
- А к Зинаиде Николаевне с визитом я решила не ехать, - помолчав, уже ворчливо сказала Анна Андреевна. - Послала телеграмму, и хватит с нее. Она всегда меня терпеть не могла. Мне рассказывал один приятель со слов докторши, что, когда мы с вами тогда шли по двору, - помните? Зинаида Николаевна увидела нас из окна и ей предложила: «Хотите взглянуть? Вот Ахматова». Но навстречу к нам не вышла и в дом не пустила.
Я спросила у нее, как поживает книга.
- Марусенька звонила, визит Козьмина, наконец, состоялся и все будто бы в порядке. Сейчас она приедет сюда. А пока что - вот…
Анна Андреевна открыла чемоданчик и протянула мне подарок. «Поэма»! Новый, окончательный экземпляр! И даже с надписью. Обычно она ставит только дату, а тут и дата и надпись. На первой странице: «Л. К. Ч. дружески Ахм.», на последней: «18 июня 1960. Москва. Ахм.»

Скоро приехала Мария Сергеевна со списком стихов, отобранных для книги Козьминым. Анна Андреевна глянула мельком, одним глазом, и вдруг аккуратно согнула листок, провела ногтем по сгибу, оторвала конец и с каким-то спокойным бешенством принялась рвать бумагу в клочки.
- Нет, этого не будет. Этих стихов я вставлять не дам.
И рвала, и рвала оторванную бумагу в мелкие клочья.
- Анна Андреевна, не надо… Анна Андреевна, вам достаточно зачеркнуть… Ведь это только предлагают… Вам достаточно им сказать…
Но Анна Андреевна не успокоилась, пока не кончила расправу.
- Я все время боялась, что мне это вставят, - сказала она. Потом собрала клочья комом, сжала их в кулаке, вышла на кухню и бросила в помойное ведро.

Это были стихи «Слава миру», которые она ненавидит. ( См. «Огонек», 1950, №№ 14, 36, 42. Впоследствии, в 1965 г., когда Г. П. Струве подготовлял к печати первый том «Сочинений» Анны Ахматовой - А. А., встретившись с ним в Лондоне, лично заявила ему, что цикл этот она публиковать запрещает. При жизни Ахматовой (в томе первом) Г. П. Струве «Славу миру» не напечатал, а в томе втором, когда Анны Андреевны уже не было в живых, опубликовал, да еще в основном тексте, наравне с другими стихами. На мой взгляд, это то же самое, что на суде использовать наравне с достоверными свидетельствами - показания, данные под пыткой. Цикл «Слава миру» (фактически - «Слава Сталину») написан Ахматовой как «прошение на высочайшее имя». Это поступок отчаяния: Лев Николаевич был снова арестован в 1949 году)

После этой операции она повела нас в столовую чай пить, веселая и благостная.

июнь, 19, 20 век, 19 июня, Анна Ахматова, Александр Кривицкий, Борис Пастернак, 1960, Константин Симонов, Лидия Чуковская, дневники

Previous post Next post
Up