из дневника 1913 года, запись повествует о трагедии ближайшего друга молодого композитора (Прокофьеву 22 года). Написано так, что не оторвёшься.
27 апреля. Едва я проснулся, как палкой по голове меня хватило письмо Макса: «Сообщаю тебе последнюю новость - я застрелился».
Я заметался по кровати, по комнате, подошёл к зеркалу, выскочил в соседнюю комнату. Моя первая полусознательная мысль была: зачем же, зачем ломать так счастливо сложившееся течение жизни?! Он говорил несколько раз, что застрелиться очень просто, что это даже «страшно шикарно», иной раз он обдумывал, как-бы это сделать... и я знал, что он ни в грош не ставит жизнь. Он мог так же просто застрелиться, как иной раз выпить залпом рюмку бенедектину и найти это «страшно шикарным». Ужас охватил меня от вероятности события - и в то же время хотелось думать, что что-нибудь да не так. В это время позвонила его тётка Софья Ивановна и перепуганным голосом спросила: что значит письмо, которое она только что получила. Макс писал ей, что, решив лишить себя жизни, он избирает укромный уголок, дабы избавить родных от возни с похоронами и полицией. Матери ничего не пишет, потому что не поднимается рука.
Какие причины?
Нет причин. «Причины не важны» - криво приписано в письме ко мне. Я вызвал мотор, быстро оделся и поехал к Софье Ивановне. После краткой, ни к чему не приведшей, попытки выяснить причины катастрофы, мы поехали заявить в участок, а оттуда в сыскную полицию, прося всюду сообщать результаты не матери, но Софье Ивановне. Затем мы отправились на Финляндский вокзал, чтобы выяснить штемпель на письме: он был финляндский, но совершенно непонятный, неизвестно откуда шла ужасная весть.
И вот по дороге раскрылись все причины. После смерти отца Макса семья осталась в бедности и всё время тянула с трудом существование. Макс презирал труд, Макс стыдился бедности, Максу надо было, чтобы всё было «страшно шикарно», чтобы пускать пыль в глаза, чтобы поражать всех. Даже материального благосостояния Максу было мало: ему надо было швырять деньги - в этом было его счастье. А между тем дома была бедность. Первый шаг к наклонной плоскости, по которой он скатился в бездну, было лето 1911 года, когда Софья Ивановна поручила ему дела своей театральной антрепризы в Пятигорске. Он повёл их отлично, доходы Софьи Ивановны увеличились, ему, безусловно, верили и кучи денег - все выручки из касс - потекли через его руки. Он швырял их как хотел, и был «страшно шикарен». На следующее лето, т.е. теперь, это повторилось, но сверх того он подружился со мною, и дружба эта погубила его. Он страшно привязался ко мне - и перед кем же блистать, как не передо мной? В Ессентуках у меня были деньги - рублей 350 на полтора месяца - и я, не имея других приятелей, кроме Макса, тратил их всегда в его присутствии и притом довольно свободно. Его пример швыряния был крайне заразителен, и я не раз под его влиянием швырял по двадцать пять рублей на ерунду - стало быть, был шикарен в его глазах. Настала осень и благосостояние Макса кончилось. У меня же, хотя биржа и упала, деньги всё же были в достаточном количестве. Но Макс не хотел сдаваться: он мне рассказывал о богатстве своих родных, о средствах матери, а если у него на руках и не было денег, так это потому, что мать решила его взять в ежовые рукавицы. Вообще я и не имел понятия об их бедности, считая всю семью богатой и привыкшей швырять деньги. Когда нам пришла фантазия поездки на Иматру - а Макс всегда бредил путешествиями - то он заявил, что у него не осталось ни капли денег. Я предложил ему. Он сначала ответил, что не хочет делать долгов.
- Какие же это долги? - возразил я, привыкший, что Макс бросает десятки рублей зря.
На Рождество ему ужасно хотелось в Симферополь. Какие-то деньги у него были, но не хватало. Я дал ему сто рублей и он, очень довольный, уехал. В конце января мы ездили вместе, причём я опять давал ему. Он сочинял басни, что получит к лету от матери пятьсот, да ко дню совершеннолетия от Софьи Ивановны полторы тысячи. Далее последовала сказка об умирающем дедушке с наследством в сто тысяч для Макса и прочее. Я ему, безусловно, верил и считал его если не богачом, то, во всяком случае, человеком очень обеспеченным. Дома и у Софьи Ивановны удивлялись его тратам, его деньгам, пошибам, моторам, ресторанам... Он же и там рассказывал сказки. Выходило, что Прокофьев имеет до двадцати пяти тысяч годового дохода, сыплет деньгами и даёт ему, не считая. И вот Макс, выросший без средств, презирающий работу, всей душой рвущийся к блеску летящего золота, к праздности и шику, попадает в заколдованное царство. Он околдован и остановиться не может: мне он говорит про сотни тысяч родственников; родственникам - про миллионы Прокофьева. Он сам настолько втягивается в созданный им мир богатства, что вернуться в мир реальной бедности у него не хватает сил. Он идёт к краху, к моменту, где у него откроется вся ложь, вся несостоятельность, где чудесный замок рухнет. Но он не ценит жизнь, он не дорожит ею, бедность до того ужасна, что жить в ней не стоит, а за чудесный звон злата можно отдать эту дешёвую жизнь. И Макс беспечно даёт себя унести потоку, созданному им самим, верит в собственную ложь, наслаждается воздушным замком, весел, доволен и знает, что он уж больше не вкусит от бедности, смерть спасёт его от этого несчастья. А что такое смерть сравнительно с нищетой - ерунда! И Макс со спокойной душой веселится в неожиданно создавшемся золотом замке.
Крах пришёл вместе с летом. Приближалось время отъезда в путешествие по Волге, Кавказу, Чёрному морю и Крыму, путешествие, о котором мы толковали всю зиму. Начиналась летняя обмундировка, пора было делать дорогие костюмные покупки, а затем и брать билеты. Макс толковал о полутора тысячах от тётки; своим родным - о том, что Прокофьев везёт его за свой счёт. Дело шло к развязке, денег не было, портной ждал образчика для костюма и уже шил мой, а я торопил Макса с покупкой летних ботинок и шляпы. Макс был прижат к стене. Взять денег негде, а объявить свою несостоятельность - какой скандал, какой позор, какое падение. Он будет уже не тем Максом, шикарным и беспечным, а жалким упавшим фанфароном, который смирно должен переносить насмешки, жить в бедности и трудиться презренным трудом. Это ужасно, это выше сил... А избавиться от этого так просто, так легко, всего лишь застрелиться. А если обставить смерть таинственностью, если просмаковать дикую красоту этого акта, Боже, как «страшно шикарно» закончит он свою поэму!!...
Накануне Макс был весел и беспечен. Встав рано утром, оделся с иголочки: лучший костюм, лакированные туфли, фрачная рубашка, одинаковый со мною галстук, вероятно, закурил сигару и сел в мотор. Чувствуя себя с ног до головы шикарным джентльменом, он сел в купе первого класса и написал пару шикарных писем, другу и тётке: «сообщаю тебе самую свежую новость - я застрелился», «чтобы не было хлопот с полицией, я найду такой уголок, где никто меня не сыщет...».
На глухой финляндской станции он вышел из вагона и углубился в лес. Ушёл на десятки вёрст, в глушь и дебри. И на берегу глубокого озера - или среди топкого болота застрелился, сгинув в пучине бесследно, загадочно и красиво. Я уверен, когда он вставил в рот дуло револьвера и положил палец на собачку, готовую спустить заряд, он с необычайной остротой почувствовал на своих ногах лакированные ботинки, вокруг себя дремучий лес, а под собой бездонную пропасть - и с мыслью «страшно шикарно» оборвал жизнь.
Не лучше ли это, чем скончаться в измятой постели, корчась от спазм, обливаясь потом и беспомощно шевеля глазами?!
Итак, мы с Софьей Ивановной приехали на вокзал. Мне стоило больших хлопот установить, что за штемпель на письме, и только разыскав одного почтового чиновника на его квартире и разбудив его, я узнал, что это штемпель почтового вагона, какого - неизвестно. Надо было поехать поговорить с матерью. О письмах мы решили пока ничего не говорить. По дороге мы строили всякие предположения; я был уверен, что Макс покинул поезд на какой-нибудь маленькой станции и углубился в лес. Софья Ивановна сказала, что в таком случае он кончит с собой, конечно, не у станции, а уйдёт далеко, пока возможно, пока хватит сил. Быть может, он и до сих пор ещё жив и всё ещё идёт... Эта мысль меня ужасно поразила: быть может он, постепенно откладывая момент самоубийства, совсем оставит эту мысль и просто уйдёт куда-нибудь и скроется от мира? Переплывёт в Швецию и затеряется в чужих краях? Быть может, он совсем не хотел застрелиться, но хотел сгинуть с глаз мира, зарабатывать хлеб, но не прозаический хлеб петербургских уроков или кинематографов, а хлеб, окрашенный поэзией авантюры, переходить из края в край, ища богатства и издалека наблюдая по газетным урывкам, что делается в похоронившем его Петербурге...
Некоторые обстоятельства подтверждали это предположение - уходя, он одел чистое бельё и хороший костюм; он взял с собой мои письма, которые любил - не как воспоминание ли о прежней жизни? Он взял с собой склянку от мозолей, данную ему мною вчера. Я начинал надеяться.
С его матерью делалось Бог знает что, у Катюши по щекам катились слёзы. Мы с Софьей Ивановной постарались их утешить, затем я поехал домой. Моя мама выражала мне большое сочувствие и поехала со мной на Финляндский вокзал, где я хотел продолжать расследования о штемпеле. Узнал я мало: письмо было брошено в поезд, пришедший в Петербург вчера вечером, а где брошено - этого никто не мог сказать. Я отправился к Софье Ивановне, где застал и дядю Макса, известного артиста. Он находил, что это проявление психической ненормальности.
Вечером мы с Софьей Ивановной опять были на вокзале, привезли с собой портрет Макса, разыскали кондуктора того поезда, с которым мог уехать Макс, и старик-кондуктор признал в портрете пассажира первого класса, ехавшего до Териок. Это давало совсем новую идею. Почему до Териок? Там жил человек, ненавидимый Максом - Захаров. Я сейчас же позвонил Карнеевым и, не распространяясь о Максе, стал вести пустой разговор. Зоя вскоре рассказала, что Борюся вчера был в Териоках, а сегодня благополучно вернулся обратно. Значит, ничего подобного вроде стрельбы в Захарова, а потом в себя, с Максом не случилось.
С этим наши розыски на сегодня окончились, я вернулся домой и лёг спать. В моей отдалённой комнате я чувствовал себя слишком одиноко и предпочёл спать в столовой.
Мать Макса не венчана с его отцом: Макс незаконный сын и не имеет дворянства, о котором говорил; он собственно не Шмидтгоф, а Лавров (по матери) и даже не Анатольевич, а Иванович.