24 октября 1942-го года

Oct 24, 2022 14:41

в дневниках

Всеволод Вишневский, писатель, 41 год, политработник, Ленинград:
24 октября.
В 6 часов: в сводке есть о победе на Ладоге! Хвала Краснознаменному Балтийскому флоту, Ладожской флотилии!
Сталинград продолжает оборону. Атаки двух немецких полков и тяжелых танков на завод («Баррикады»?). Вчера в течение дня все атаки отбивались...
Горячее ответное письмо Ленинграда - Сталинграду.
...Весь день писал статью «КБФ в борьбе за город Ленина».
Темнеет все раньше, а света долго не дают - и более часа пришлось быть в простое... Кончил часам к девяти вечера...

Ольга Берггольц, поэт, 32 года, Ленинград:
24/Х-42.
Ненастный день потух. Ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой...
Юра уехал до завтра в командировку, я целый день одна, гл<авным> обр<азом> сплю. Очень плохо чувствую себя, - ломает грипп, от которого не в состоянии отделаться вот уже почти месяц, и состояние духа подавленное до предела. Выгляжу отвратительно, осунулась и постарела, под глазами мешки. Ближайшие причины к тяжкому настроению - страх, что уже кончилась беременность: боли внизу живота и то, что временами специфически, знакомо пучится матка, - повергает меня в раздражительное уныние, в тоску... Но с другой стороны, с чего это я вообразила, что все теперь у меня пойдет в жизни, как по маслу? И особенно - в атмосфере всеобщего горя и тягот? Нет, матушка, волочись в тоске и ты! Но так бы хотелось доносить и родить ребенка. Так Юра этого хочет.
На днях - третьего дня, пришло ему пять открыток от его бывшей жены, Вали, - и мне было целых два дня не по себе, отчуждалась, отделялась от него: у тебя, мол, - есть другая жизнь, есть сын, которого ты «любишь без ума», есть женщина, с которой ты связан навсегда этим сыном, и, видимо, это-то вы оба и имели в виду, [когда] реши[ла]в завести ребенка в то время, когда собрались разводиться. О, - это на Юрочку похоже. В это время он уже жил с Ириной и «начинал любить ее»... Известие о том, что у него будет ребенок, было для нее, судя по ее письмам, большим потрясением. О, у моего теперешнего мужа была такая путаная, такая нагруженная личная жизнь - до меня, сколько одних т. н. «встреч» было. И часть этой жизни - реально - осталась с ним, - и теперь, при мне: сын, б<ывшая> жена, та же Ирина, приславшая сегодня телеграмму, что она «уезжает Хабаровск, если понадобится, пиши востребования». Я сегодня не отдала ему этой телеграммы. Отдать или нет - вообще? Не отдать - пожалуй, подло.
А все это томит меня, хоть и отдаю отчет, что это недостойно и глупо. Но у меня даже к Андрейке чувство неприязни - это уж совсем гнусно: ведь Коля так нежно, так по-отцовски любил мою Ирочку.
Да, но ведь она существовала вовсе не для того, чтобы быть связующим звеном между мною и Борькой, а Андрейка специально для этого и придуман...
И вот, хоть знаю, что Юра действительно любит меня, его прошлое, особенно когда оно напоминает о себе, - давит меня, и мне кажется, что он со мною - случайно, на время, что пройдет война, и вновь его потянет на жизнь, которую он хоть и называет «подлой», но все же потянет, - легкие победы, встречи - до 4 в день...
Мне хочется ребенка еще и потому, чтобы отнять Юрку от прошлого совсем, навсегда... конечно, и при ребенке все может быть, но все же. Да и самой мне хочется ребенка, - человечка, совсем моего и для меня. Ну, что бог даст!..
А надо всем этим - видение Международного в сумерках, в моросящем дожде, где на трамвайных остановках женщины с водянисто-голубыми, покорными лицами, с бревешками - обломками домов - в руках, сидя на баррикадах, покорно ждут трамваев, и дождь моросит, и сумрак, и кругом разбитые, нежилые, темные кубы домов, недостроенных, но уже поверженных. И, не дождавшись трамвая, они идут по мглистому, пустынному, огромному и прямому проспекту с обломками домов под мышками, как будто несут куски огромного общерусского распятья, куски креста, - и на досках и бревнах, действительно, торчат огромные ржавые гвозди. И сумерки, и моросит, и почти нищенски одеты люди, и лица их усталы и серы.
Надо написать, написать обо всем этом - так просто, для себя, т. к. печатать это не будут... Все равно.
Начала поэму - или графомания - или отлично начато. Сейчас простирну кофту и буду писать, - выспалась днем, сейчас не хочу.
Кофту стираю, т. к. послезавтра хочу быть красивой - год [<1 сл. нрзб>] нашей первой встречи с Юркой. Ох, Коля, прости меня, прости, прости... Зря я напомнила все же Юре эту дату... Коля был тогда жив, - нет!.. Не надо вспоминать об этом... Не надо.

Ирина Эренбург,  31 год, журналистка, Москва:
24 октября.
Тема достал пимы. Сводка - без перемен. Холодно, мерзнут кости. Вожусь с книгой документов. Цены на рынке: помидоры - 90 р., молоко - 50 р., масло топленое - 900 р.

Всеволод Иванов, писатель, 48 лет, Ташкент (перед отлётом в Москву):
24 октября. Суббота.
Сборы. Хлопоты. День пасмурный, всю ночь шел дождь. Того гляди, либо рейс отменят, либо погода нелетная, либо не доберемся до аэродрома. Впрочем вчера Тамара обнаружила комиссара Анисимова - пойду к нему днем, добывать авто. Уже третий, кажется, день радио не передает ничего из-за границы. Рассердились! Сердиться следует, но «Федул, что губы надул...» тоже глупо.
- Малаке, малаке... - кричит узбек, уходя по улице. Кашель. Чих. Состояние отвратительное, как всегда перед отъездом.
Я набил письмами ягдташ - единственная дичь, вывезенная мной из Средней Азии. Вечером пришел Иван Николаевич Берсенев. Он рассказывал, с каким успехом прошел «Фронт», благодаря постановке которого он переехал со своим театром в Ташкент. С гордостью он сказал:
- Мы приехали с чемоданчиками в Фергану, а сейчас у нас 8 вагонов имущества.
Из Самарканда труппа уезжала четыре дня. Было постановление Узбекского Совнаркома и начальника дороги о предоставлении театру двух вагонов, - но вагонов не было. Наконец, москвич - сцепщик вагонов - сказал им:
- Напрасно надеетесь. Надейтесь на меня, я отправлю.
И сцепщик достал два вагона, - и отправил. Иван Николаевич, седой уже, хитрый, промолчал, «сколько» ему стоила эта отправка. Но, надо полагать, немало.
- Как же так, в 24 дня и «Фронт»? - спросил я удивленно.
- Ну не два же месяца, Всеволод Вячеславович, такую пьесу ставить.
Мелкий факт, чтобы понять трудности постановки: во всем городе не достали обойных гвоздей. Наконец кто-то принес гвозди и обменял их - на шелк.
- Вес на вес?
- Почти так, - ответил, кривенько улыбаясь, Иван Николаевич.
Нечто похожее на сцепщика и вагоны произошло и со мной сегодня. В два часа дня я пошел, как условился, к комиссару Анисимову. В проходной будке мне сказали: «Его нет». Мне ничего не осталось, как сказать: «странно». Затем я пошел в Радиокомитет, поболтал с Живовым, зашел получить деньги в Литфонд, - все мне совали письма и поздравляли с отъездом, - я брал письма, не веря в отъезд. Я имел все основания не верить, ибо знал, что авто достать невозможно.
До восьми часов вечера мы получали письма, совали их в чемоданы, а в девятом часу аэропорт вдруг сообщил, что в три часа 10 минут утра отходит самолет.
И началось. К 12 часам ночи, - я звоню в ЦК управляющему делами. Он любезно сказал, что помог бы, - «но бензин есть только у армии и заводов». Я позвонил генералу Ковалеву в Танковую Академию. Начальнику милиции. Всем секретарям ЦК. Редактору газеты «Правда Востока». Тамара, со своей стороны, звонила Екатерине Павловне Пешковой, жене Толстого, каким-то своим «активисткам». Татьяна звонила в Институт «Мирового Хозяйства», - все волновались, кричали. Комка, бледный, дрожал. Пришел Живов. Поймали какого-то знакомого, но знакомый сказал, что «машину достать невозможно». Опять в ЦК - нет никого! Вдруг на улице прозвучал гудок и наивная Евгения Владимировна Пастернак воскликнула:
- Вы ждете машину, а она уже пришла!
В полном отчаянии, мы бросились к воротам. Какой-то худой человек в очках прошел мимо нас к директору Сельскохозяйственного банка, очень любезной даме, Живов бросился к шоферу. Обещал деньги, литр водки, табак:
- Самолет улетает, люди погибают, будьте великодушны, товарищ!
Затем пошли к инженеру, так как шофер при слове «водка» ободрился. Бензину оказалось 2,5 литра. - Сборы. - Поехали. Я не верил своим глазам. По дороге знакомая шофера, ехавшая с ним, вынесла нам бутылку керосина, которую отняла у «двух грибков», «у меня две старушки, в погреб сами лазали». Инженер обещал вернуть ей керосин вдвое, мы поехали дальше. По дороге шофер встретил свою заводскую машину, долил в бак бензина, - получил три четверти литра водки, денег... и уехал очень довольный. Его зовут Жорж.
Мы приехали в аэропорт в 11.50. Мелькали красные маяки. У столов, покрытых клеенкой, дремали военные. Тамара легла в плоское, похожее на миску, кресло, тоже обитое клеенкой, только черной, - и задремала. Цветок, неимоверно разросшийся в ширину. Буфет пустой, под красное дерево, с двумя стеклянными полосами по краям и с одной посередине, по бокам украшенный широкими полосами алюминия. Белые шары ламп. Полки похожи на расколотый карандаш. Только белый по красному кумачу: «Смерть немецким оккупантам», да пустой буфет, - напоминают о войне! Города не слышно. Дождь как будто прекратился. Изредка доносятся гудки паровоза, да что-то непрерывно гудит, как испорченное паровое отопление, - маяк что ли... Неужели уедем?
Читаю Вольтера.

Мира (Мария-Цецилия) Мендельсон-Прокофьева, 27 лет, Алма-Ата (Сергей Михайлович - С.М. Эйзенштейн):
24 октября., которого Сережа обычно лечил зубы в Москве. Он работает сейчас здесь, в Алма-Ате. В доме, где он живет, нет света, и пришлось устроить у нас (у нас свет время от времени включают) «Зубоврачебный кабинет Коган и Ко», по определению Сережи. Пациентами были Сережа и Сергей Михайлович. На письменном столе разложили инструменты, с лампы сняли абажур. Первым открыл рот Сергей Михайлович. Оказалось у него выпала пломба. Когда его место занял Сережа, Карл Иванович спохватился, что оставил дома воск, необходимый для снятия формы зуба. Сергей Михайлович выпросил у нашего соседа - режиссера Свешникова - остаток свечи, выданной ему под расписку из реквизита фильма «Иван Грозный». Коган нашел это воск подходящим, размягчил его в теплой воде и занялся Сережей. После всех процедур Сережа, по просьбе Когана, сыграл Вальс из «Войны и мира». Сережа с моей минимальной помощью приготовил для гостей сырники. Сергей Михайлович, улыбаясь, заметил: «Многие могут похвастать, что слышали музыку Прокофьева, а кто может похвастать, что ел сырники в изготовлении Прокофьева?».
Как только ушел Коган, Сережа и Сергей Михайлович снова занялись последней картиной оперы. Сергей Михайлович советует купировать хор «Эх, бабоньки-красавицы», чтобы он не тормозил финал и не снижал его торжественность. Он много говорил о том, каким торжественным должен быть финал «Войны и мира». Я советовалась с Сергеем Михайловичем насчет текста для Эпиграфа. Очень интересна его мысль использовать высказывания Суворова. Как будто он согласился с Сережей в вопросе начала оперы. Быть может, в этом сыграло известную роль письмо Шлифштейна, в котором он называет решение Сережи «счастливой мыслью».
Сергей Михайлович поинтересовался тем, кого из левых художников предпочитает Сережа. Подумав, Сережа назвал Пикассо (особенно последний период: натюрморты, большие полотна в blanc et noir и в красках, иногда люди за столом). У Матисса - интерьеры с южным освещением; хороши декорации к «Соловью» Стравинского, по Андерсену. Очень интересным он находит Руо, в некоторых отношениях он сильней Матисса. Сережа назвал также Прюна, последователя Пикассо.
Сергей Михайлович сказал, что ему очень хотелось бы сделать фильм о Пушкине. Несколькими штрихами нарисовал сцену: навстречу праздной толпе, занятой своим повседневным, Пушкин едет на дуэль (Вересаев).

Всеволод Иванов, 20 век, Мария Мендельсон-Прокофьева, Ирина Эренбург, Сергей Эйзенштейн, Сергей Прокофьев, 1942, Ольга Берггольц, дневники, Всеволод Вишневский

Previous post Next post
Up