в дневниках
Иван Бунин, 46 лет, в имении под Ельцом:
13 июля. Все еще мерзкая погода. Холодно, тучи, сев. зап[адный] ветер, часто дождь, потом ливень. Газетами ошеломили за эти дни сверх меры. Хотят самовольно объявить республику. [...]
Зинаида Гиппиус, поэт, 47 лет:
13 июля.
Четверг. Еще мы здесь, в Кисловодске. Не могу записать всего, что было в эти дни-годы. Запишу кратко.
18 июня началось наше наступление на юго-западе. В этот же день в Спб. была вторая попытка выступления большевиков, кое-как обошедшаяся. Но тупая стихия, раздражаемая загадочными мерзавчиками, нарастала, нарывала...
День радости и надежды 18 июня быстро прошел. Уже в первой телеграмме о наступлении была странная фраза, которая заставила меня задуматься: "...теперь, что бы ни было дальше..."
А дальше: дни ужаса 3, 4 и 5-го июля, дни петербургского мятежа. Около тысячи жертв. Кронштадцы анархисты, воры, грабители, темный гарнизон явились вооруженными на улицы. Было открыто, что это связано с немецкой организацией (?). (По безотчетности, по бессмыслию и ничегонепониманию делающих бунт, это очень напоминало беспорядки в июле 14 года, перед войной, когда немецкая рука вполне доказана).
Ленин, Зиновьев, Ганецкий, Троцкий, Стеклов, Каменев - вот псевдонимы вожаков, скрывающие их неблагозвучные фамилии. Против них выдвигается формальное обвинение в связях с германским правительством.
Для усмирения бунта была приведена в действие артиллерия. Вызваны войска с фронта.
(Я много знаю подробностей из частных писем, но не хочу их приводить здесь, отсюда пишу лишь "отчетно"),
До 11-го бунт еще не был вполне ликвидирован. Кадеты все ушли из пр-ва. (Уйти легко). Ушел и Львов.
Вот последнее: наши войска с фронта самовольно бегут, открывая дорогу немцам. Верные части гибнут, массами гибнут офицеры, а солдаты уходят. И немцы вливаются в ворота, вослед убегающего стада.
Они - трусы даже на улицах Петербурга; ложились и сдавались безоружным. Ведь они так же не знали, "во имя" чего бунтуют, как (до сих пор!) не знают, во имя чего воевать. Ну и уходи. Побунтовать все-таки не так страшно дома, и свой брат, - а немцы-то ой-ой!
Я еще говорила о совести. Какая совесть там, где нет первого проблеска сознания?
Бунтовские плакаты особенно подчеркивали, что бунт был без признака смысла - у его делателей. "Вся власть советам". "Долой министров-капиталистов". Никто не знал, для чего это. Какие это министры-капиталисты? Кадеты?.. Но и они уже ушли. "Советов" же бунтовщики знать не хотели. Чернова окружили, затрещал пиджак, Троцкий-Бронштейн явился спасителем, обратившись к "революционным матросам": "кронштадтцы! Краса и гордость русской революции!.." Польщенная "краса" не устояла, выпустила из лап звериных Черновский пиджак, ради столь милых слов Бронштейна.
Уже правда ли все происходящее?
Похоже на предутренний кошмар.
Еще: обостряется голод, форменный.
Что прибавить к этому? Слова правительства о "решительных действиях". Опять слова. Кто-то арестован, кто-то освобожден... Окровавленные камни, и те вопиют против большевиков, но они пока безнаказанны. Пока?
Вот что еще можно прибавить: я все-таки верю, что будет, будет когда-нибудь хорошо. Будет свобода. Будет Россия. Будет мир.
Александр Блок, 36 лет, Петроград:
...
Несказанное - в природе, а жизнь, как всегда при этом, скучна и непонятна; непонятна особенно: тихо, военно, скверные газетные вести. Швейцар Степан хорошо рассказывает о прелестях братанья, которые нарушил Керенский. На улице зажглись фонари, министерство финансов напечатало еще 2 000 000 000 бумажек, намеки на «Париж» на улице («артист» с гитарой в кафэ).
Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.
Я могу шептать, а иногда - кричать: оставьте в покое, не мое дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивают людей, еще не потерявших вкуса, еще не «живших» «цивилизацией», которым страшно хочется пожить, как богатые.
Ночь, как мышь, юркая какая-то, серая, холодная, пахнет дымом и какими-то морскими бочками, глаза мои как у кошки, сидит во мне Гришка, и жить люблю, а не умею, и - когда же старость, и много, и много, а за всем - Люба.
Дети и звери. Где ребята, там собака. Ребята играют, собака ходит около, ляжет, встанет, поиграет с детьми, дети пристанут, собаке надоест, из вежливости уж играет, потом - детям надоест, собака разыграется. А день к вечеру, всем пора домой, детям и собаке спать хочется. Вот это есть в Любе. Травка растет, цветочек цветет, лежит собака пушистая, верная, большая, а на песочке лепит караваи, озабоченно высыпает золотой песок из совочка маленькая Люба.
Баюшки, Люба, баюшки, Люба, господь с тобой, Люба, Люба.
Георгий Князев, историк-архивист, 30 лет, Петроград
13 июля. Снова почти полтора месяца ничего не писал... Да, погибаем. Только чудо может спасти нас. Ничто больше. Стыдно жить в такое время, больно, страшно... И я все чаще вспоминаю стихи Микеланджело, вложенные им в уста одной своей статуи - Символе ночи на памятнике Медичи:
Мне сладок сон и слаще камнем быть
Во времена позора и паденья
Не слышать, не глядеть -одно спасенье...
Умолкни, чтоб меня не разбудить.
Позор. «Что стало с русским народом?», - спрашивал меня сегодня профессор-американец. Я не знаю, что мне отвечать. Фронт прорван в нескольких местах. Целые полки, целые дивизии бегут, растянувшись на сотни верст «Без всякого стыда», как сказано в одном официальном сообщении. Тарнополь, который занимал Петроградский Гвардейский корпус за исключением Петровской бригады (то есть Преображенского и Семеновского полков), был оставлен самовольно без всякого сопротивления... И ужасом веет, от того дикого свирепого разгула солдат в городе перед выходом. Все ужасы меркнут перед тем, что там делалось… Грабили, убивали, насиловали женщин... Батальон юнкеров до последней возможности сдерживал вольную разнузданную орду распропагандированных солдат, но тщетно... И бегут... Бог знает, чем кончится эта катастрофа.
Восстановлена смертная казнь. Что же оставалось делать. Ее потребовали Корнилов и Савинков… Два этапа… «Смертная казнь отменяется навсегда» - первые числа марта… Ликующие, победные звуки, светлая заря русской революции и «Смертная казнь применяется» - первые числа июля... Проклятого июля 1917 года. Под тем и другим актом одна и та же подпись - Керенский... «Так проходит слава мира сего»…
Пережитое только что - гнусно и позорно. 3 - 6 июля самые черные дни русской истории. Это какое-то массовое помешательство, безумие. Слепой фанатизм смещался с подлым предательством и самыми бурными инстинктами человеческой природы. Если бы я даже разделял большевистские идеи, то, увидев, что они делают сейчас в нашем народе, какие низкие подлые черты трусости, эгоизма, корысти пробуждают в нем, отказался бы, первый бы стал протестовать против этого. Армия разложена, превращена в дикую орду. Неужели это программа честных идей. Солдаты бесчинствуют охулиганились, над ними нет никакой управы, а им потакают и потакают. Что может быть ужаснее вооруженной толпы на улицах Петрограда, Нижнего Новгорода, Ораниенбаума.
Сотни убитых, тысячи раненых.
Создался новый «русско-русский» фронт... Кому это надо? Немцам, только этого они и добивались.
Порою мне бывает страшно теперь. Я верил в русский народ. Я теряю эту веру... Россия расчленяется. Исполняются самые фантастические планы немцев. Мы гибнем... И быть свидетелем этой гибели Родины!
Во вторник, 4 июля я попал на службу на ломовой подводе. Когда я проезжал по Николаевской набережной, к пристаням подходили пароходы с кронштадтцами.
Вдоль набережной стояли ряды рабочих со знаменами. На одном прочел: «Трубочный завод». Подъезжавших приветствовали криками «ура»... По трапам сходили вооруженные матросы и солдаты. У Николаевского моста стоял хор музыкантов и суетились какие-то матросы и, по-видимому, прапорщики, в белых кителях. Сердце заныло. Слепой или предатель только могли спокойно смотреть на это прибытие вооруженных людей в столицу с явными намерениями. Впереди меня уже летела стоустая молва... «Кронштадтцы приехали»... И кронштадтцы себя показали.
Что пережила сестра Валя на Литейном проспекте в те дни! Она 3-го была в городе и принуждена была остаться тут, так как на Финляндской железной дороге в тот вечер было беспорядочное движение. 4-го она намеревалась поехать домой. Трамваи не ходили. Она пошла пешком. Ее провожал Владимир Полубницкий, офицер. Не доходя Захарьевской улицы, они поравнялись с вооруженной демонстрацией, но не остановились. В это время кто-то закричал: «Казаки». Все бросились в разные стороны. Демонстранты устремились к арсеналу, спрятались в окнах за пушками, засели в подворотнях, и началась стрельба. Все, кто не успел бежать, бросились наземь. Пули так и свистели кругом. Валя держала только руками голову, думая, что спасет себя этим... Скакали лошади без всадников, того и гляди, что растопчут... К ружейной перестрелке прибавилась трескотня пулеметов... Стекла так и сыпались... Валя не думала уже остаться живой. Вдруг на минуту стрельба прекратилась. «Вы как хотите, а я побегу в церковь», - крикнула Валя. Схватив шляпу в руки, со всех ног кинулась в Сергиевской собор. Лежала же она почти у самой Захарьевской, у красного казенного дома. Он весь был изрешечен пулями, как она видела потом... В церкви стоял вопль. Там была служба, и выстрелы прервали ее. Все столпились к алтарю и исступленно молились вслух. Многие рыдали. Перестрелка на улице возобновилась с ужасающей силой. Вопли доносились с улицы. Стали приносить раненых. Никак не могли под перекрестным огнем достать казака, валявшегося на рельсах. У него было прострелено горло, и он от страшной боли катался в судорогах на земле... Какая-то дама отчаянно рыдала, ее никак не могли привести в чувство. В церковь все приносили новых раненых...
Кому это было надо?.. Во имя чего эти жертвы?.. Вот что ужасом сковывает и мысль и волю. В февральские дни было ясно для всех, во имя чего приносятся жертвы. Тут во имя чего? Самое темное предательство и потаенная злость, граничащие с безумным докринерством и фанатизмом крайних вожаков - все это сплелось в один клубок. Несмываемые черные дни. Будь они прокляты...
Что же сделано с теми, кто вызвал это. Покуда ничего... И говорить дальше об этом не хочется. Гниль, Зараза...
Правительство и Совет опять не могли отмежеваться от своих сомнительных товарищей слева. Казалось, больше не нужно доказательств: они все равно преступники, если даже не предатели, не немецкие шпионы, они довели народ до крайней степени падения моральной силы и здравого разума, они разложили совесть его, они пролили братскую кровь, создав весь ужас гражданской войны...
Нет, побоялись отмежеваться совсем, заклеймить убийц и предателей. Что же, этот камень утопит правительство и революцию. Сами себе приготовляют гибель.
И так характерно то, что такие люди, как один бывший морской офицер старинной дворянской, морской преимущественно, фамилии, владелец нескольких имений и каменных домов в Петрограде, конечно, убежденнейший монархист, вышедший в отставку из-за несогласия переименования судов с именами Государей в «Товарища» и «Волынцев» и т.д., так вот он, страшно недовольный начавшимися было 18 июня нашими днями возрождения и спасения народной чести и добытой свободы - теперь радуется всему случившемуся... «Все идет как нельзя лучше, - заявляет он. - Они должны привести себя «ad Absurdum» (до абсурда - лат.). Тогда у нас будет снова монарх.»
У него, у этого аристократа с чисто русской родовой фамилией, такие же узкоклассовые интересы, как у самого распропагандированного большевика. Потому их дороги и сошлись, противоположности сходятся.
Простится мне грубое слово. Я не могу без содрогания смотреть иногда на лица разнузданной сволочи в лице солдат Петроградского гарнизона и многих рабочих. Oxlos (толпа - ново-греческий). И представляется какая-то грязно-грязно желтая загаженная, с обвалившейся штукатуркой стена, в которую мы уперлись.
Кто ввел в бездну Россию? Случайные для нас люди. Международные фанатики или предатели, не русские совсем. Как мог допустить это русский народ…
Розенфельд, Бронштейн, Нахамкис, Блейхман... И все они поприкрылись русскими именами Каменевым, Троцким, Стекловым... Люди с псевдонимами вместо фамилий взяли было судьбу России в свои руки!.. Как это могло случиться. Как могло случиться и то, что сотни русских граждан похоронены без всякого обряда, и даже креста на их могиле не было поставлено... Ведь это сон, дурной, страшный... И с какой болезненной улыбкой вспоминаешь мечты лучших людей - о мессианстве русского народа...
Глупее всего быть пророком. Но если есть у истории хоть один закон, то это один незыблемый общий, может быть, даже психологический или даже физический скорее - закон реакции и прогресса. И какой же взрыв национального и религиозного чувства должен пробудиться по этому закону у тех, для кого как бы не существует сейчас ни Родины, ни религии, ничего, кроме кармана. Кроме грубо материалистических соображений. Революция загнила, потому что обратилась к тому же греху старой власти - классовой вражды. Переменились только условия, сущность осталась та же. Прежде всего все можно было и все было к услугам богатых и знатных людей, теперь эта привилегия перешла к низам. Если пойдет все по той же наклонной плоскости морального бесстыдства, им не миновать той участи, которую претерпели их антиподы в феврале. Без реакции и всех ее ужасов нам, кажется, не обойтись.
Мне, такому убежденному противнику всякого насилия, приходится принимать войну, смертную казнь, даже защищать их.
И сколько таких людей сейчас. Ибо нет иного выхода.
Сложить оружие, как предлагали большевики? Это тогда, когда в Германии почти осуществлена их мечта - обезвредить русских, отодвинуть их на восток, занять как форпост Польшу, Литву, Курляндию, заперев русских с Черного моря и Балтийского моря... Когда немецкие ученые называют нас, русских, «навозом для великой германской культуры». Когда отнюдь не говорят об интернационале, международном братстве и т.д. Они хотят задавить нас, а мы дать это сделать. Но ведь это хуже войны, казней, хуже всего - это стать чьим-то рабом, быть чьим-то навозом... И вот только ноги могли удерживать меня здесь. Был бы иначе на фронте. Там место сейчас всем, у кого есть капля сознания долга. Сейчас борются две идеи, два принципа, и от того, кто победит - германский император или идеалы демократии (только не охлоса, не пролетариата) зависит все будущее устройство человечества на многие десятки, и, может быть, сотни лет. Тут моя национальная идея окрыляется, делается могущей в предвидении сверхнациональной идеи, идеи всего человечества... Но нельзя говорить об этой идее, когда над Вами занесен нож, когда кто-то замышляет как раз противоположное порабощение других национальностей... Нельзя из-за слепого доктринерства сейчас протестовать против смертной казни на фронте, когда бесчинства вооруженной толпы превзошли все самые смелые вымыслы... Кто станет в клетке с разъяренными зверьми прибегать к убеждениям и воззваниям. А разве млыновцы, открывшие фронт, не звери. Вечные проклятия им, из-за них пролилось ceйчас столько лишней крови на фронте. Разве не звери, избившие Соколова, и как же жестока судьба его-то. Избит как раз автор знаменитого приказа № 1. Он пожал только то, что сам посеял. Слава Богу, остался жив, но, если бы солдаты исполнили свою угрозу повесить, расстрелять, протащить сквозь колючую проволоку - это только еще подчеркнуло бы, что значат такие ошибки, как приказ № 1.
Замечательно то, что среди социалистов, кроме Керенского, не оказалось ни одного государственного человека. Все доктринеры, доктринеры и только. Иногда становилось ужасно скучно читать стенограммы заседаний Советов. Какая-то университетская сходка, а не учреждение, в руках которого судьба всего народа. Партийные ссоры и нескончаемая полемика душили меня своей нудностью. Даже плехановские статьи часто грешили этим. Верно заметил кто-то, что социалисты-эмигранты принесли с собой всю удушающую атмосферу эмигрантской жизни и поразительную отчужденность от реальных действий. Привыкши к партийным спорам и дрязгам во время вынужденной бездеятельности, они не могли от этого отвыкнуть и тогда, когда революция поставила их вершителями судеб не только России: но, может быть, и демократии всего мира...
Какой ужас будет, если Россию раздавит Германия, - говорил мне сегодня профессор-американец. Это будет величайшей мировой катастрофой и, может быть, неисправимой для идей демократии всего мира...
Профессор очень обеспокоен тем, как бы не достался наш урожай немцам.