в дневниках
Дмитрий Жигунов,36 лет, капитан, командир батальона, воевавшего в районе города Кириши Ленинградской области:
Получил ещё пополнение в 400 человек, все плохо обученные, а многие из них уже были в боях и раненные - оружие не дали, а дали срок семь дней - достать, как сам знаешь и где знаешь - вооружить и обучить, а потом закрыть на участке дивизии, все пути, дороги, тропинки и если хоть один человек, кому не положено проникнет за мой кордон - то мне пахнет расстрел.
Организовал трофейные команды по сбору брошенного оружия, благо его по лесам, да по полям достаточно валяется - всех вооружил - не плохо подучил и к концу срока мои новые бойцы имели довольно внушительный и бравый вид - посмотрим, как они будут драться.
Политический аппарат Батальона и старые мои орлы, крепко работают среди нового пополнения, рассказывая им про славные боевые дела нашего Батальона и его традиции и требуя от них не позорить Батальон проступками, тем более, бегством с поля боя.
Всеволод Вишневский, писатель, 41 год, военный корреспондент центральных газет, Ленинград:
12 мая. «Кронштадт» закончу завтра-послезавтра. Сценарий документального фильма «Краснознаменный Балтийский флот в боях 1942 года» в основном закончил. Сегодня им займется Военный совет. Пубалт согласен пригласить Дзигана сюда, для съемок.
Днем шквальный обстрел района завода... Смотрел из окна... Стелется черно-рыже-розовый дым, стоит грохот... Сеанс продолжался минут пятнадцать, была тревога, а потом веселенький отбой на горне...
Утром слушал по радио о речи Черчилля: Англия обещает в случае химического нападения Гитлера на СССР начать химическую бомбардировку германских городов. All right!
Прочел «Правду» за 8, 9 и 10 мая. В нашей промышленности новый подъем, летнее соревнование на военных заводах. «Правда» отмечает, что численно наш танковый парк «подтянулся к немецкому». Еще больше танков!
Вечером пошел в госпиталь - постричься, побриться, встряхнуться. Что-то близко громыхало... Теплый вечер, дождик, парно... Я впервые ощутил лето. Прошел год (?!). За проволокой копают огороды. Госпиталь стоит огромный, гранитный. Радушнейшая встреча, поболтали.
Между 12 и 20 мая ждут наше наступление. Госпиталь готов для приема раненых. Общее настроение бодрое. Временами громыхало, дрожали стекла, но это не прерывало беседы. Я рассказывал о Балтийском флоте, о писателях. Потом в молчании слушали радио (вечернее - 10 часов 30 минут). За окном - пулеметные очереди: до переднего края пять-шесть километров.
...Мы на своем осажденном участке многого не знаем. Мы не слушаем по радио ни Лондона, ни Парижа (Radio Paris разбита диверсантами), ни Берлина - как слушали обычно до войны. Ощущение оторванности, блокады минутами очень остро. Нас «гвоздят» все время, «удобства» минимальные... Но все мы, русские, ленинградцы, деремся, бодры, привычно зубасты, живы, напористы - и не изменяем себе. И пусть живет жизнь! Есть какое-то инстинктивное ощущение: мы раздавим фашистов, - мы здоровее, упорнее... Нас много - с нами народы. В эту войну мы сделали огромный шаг в смысле пропаганды социалистических идей - не литературно-агитационным путем, а органически... СССР врезан в сознание человечества навсегда. Никто и никогда этого не вытравит из сознания, памяти, души народов (даже с поправкой на будущие возможные осложнения).
А артиллерия меж тем работает. Кронштадт за десять месяцев войны провел 951 стрельбу.
...1 мая противник бил но форту «П» - 244 снаряда. Есть убитые и раненые, но батареи форта живучи, бьют, настроение бодрое. Краснофлотцы просят добавить снарядов «для того, чтобы отомстить фашистам за убитых товарищей»
Георгий Князев, истрик-архивист, 55 лет, Ленинград:
12 мая. 325[-й] день войны. Вторник. Оказывается, у меня есть современник, который записывает слухи. Я, как уже отмечал, не записывал их, брал лишь факты, и только тогда записывал слух, когда он касался какого-нибудь факта, который я не мог проверить. Этот мой современник - Е. Г. Ольденбург.
Сегодня она мне помогала снять со стены дома плакат с надписью о защите родного города. Плакат этот провисел всю зиму под дождем, снегом, метелями, обстрелом: «Не сдадим родного города». Ленинградцы отстояли свой город. Через несколько лет, через 50-100, плакат этот будет музейной редкостью. Пред ним потомки наши преклонят свои головы. Этот лоскут бумаги, бережно сохраненный, будет рассказывать о пережитом в Ленинграде больше, чем сотни написанных страниц. Он - живой документ своего времени... И вот когда Е. Г. Ольденбург помогала снимать со стены этот плакат, то и сказала, что она исписала несколько тетрадок, записывая все свои впечатления день за днем, и все, что она слышит - слухи.
Итак, не один я пишу, но так, как я пишу, другой не пишет. Мы видим и переживаем все ведь, по-своему, не одинаково. Е. Г. Ольденбург возможно что сейчас сидит и записывает обо мне, собирателе, архивисте, энтузиасте. Действительно, я развивал ей мысль о том, что каждый клочок нашей современной истории будет впоследствии иметь большое значение. Многие не придают таким «мелочам» значения, если эти мелочи около них, но удивляются, проникаются уважением к таким же «мелочам», если они овеяны временем, «обветшали», стали «ветхими». Я говорил Е. Г. Ольденбург о героизме ленинградцев, пассивном и активном сопротивлении, о «пассивных» героях... Она даже прослезилась и похлопала меня по плечу. В это время как раз над Невой плыли густые облака, и за ними где-то в синеве неба прокрадывались стервятники. Наши зенитчики с разных батарей «щупали» вражеские самолеты. Мы не знали, объявлена ли тревога. Трамваи двигались. Значит, не было тревоги. Но мы мало обращали внимания на все это. Только когда «заговорили» ближние к нам батареи и стала [реальной] опасность от осколков зенитных снарядов, где-то рвущихся в облаках, мы поспешили укрыться.
Та батарея, что так нелепо «примостилась» было наискосок от нас, теперь размещена на самом берегу, против Румянцевского сквера, где приставали баржи с дровами. Место для батареи прекрасное. Орудия замаскированы, против Морского училища еще одна батарея. На Исаакиевском выступе еще одна. Я даже стихи начал чеканить, стоя под портиком с четырьмя колоннами академического дома:
- Батареи на Неве,
корабли у берегов,
самолеты в синеве...
И не кончил. Началась канонада. Народ побежал по набережной. Я поспешил запереть парадную. Когда поуспокоилось, открыл дверь опять. Над Невой плыли по-прежнему тяжелые густые облака. Где-то вдалеке продолжали «ворчать» железные чудища. На набережной было почти безлюдно. На противоположной стороне вспыхивали синие искры электросварки на чинящемся у берега каком-то корабле. Домой идти не хотелось. М. Ф. ждала в столовой обед, и без нее неуютная наша комната была бы еще неприятней. Ходил за колоннами и думал, думал... Налево от меня, за мостом, притаились сфинксы, свидетели 30 веков истории человечества...
Устаем мы. Дух-то бодр, но тело немощно. Вряд ли удастся стоять мне под портиком с этими колоннами через год, видеть темно-свинцовую воду Невы, думать, глядя на сфинксов, о трех тысячелетиях. Не выдержать!..
На открытой парадной показалась тень человека - это шла б[ывшая] домработница семьи академика Ферсмана, «няня Дуня», старушка. Совсем почернела, осунулась, еле передвигается: «Прощусь скоро с вами. Совсем плоха стала. Голодная...» И голос ее задрожал.
Нас, ученых и служащих с иждивенцами, прикрепили с сегодняшнего дня на три недели на усиленное питание. Видеть голодного человека самому голодному (в воскресенье нам почти нечего было приготовить на обед) - страшно. Сегодня мы начинаем питаться, положение было тяжелое, покуда устроились. А там, что будет, не загадываем!
«Няня Дуня» прошла, точнее проковыляла, как жуткое привидение...
Опять задумался, поглядывая на немых свидетелей почти всей т[ак] н[азываемой] всемирной истории... Вдруг снова загрохотали выстрелы. Пришлось быстро закрыть парадную. От сотрясения воздуха дрожали разбитые стекла в дверях. Поднялся к себе домой на 3-й этаж и бухнулся в кровать. Встал. Тревога? Ну, и пусть!
Наверное, Е. Г. Ольденбург по-другому описывает свои сегодняшние впечатления. Она была поражена моим «оптимизмом», но она не заметила, не могла и не должна была заметить, что этот «оптимизм» только на большом моем радиусе, а на малом - моем, личном - почти безнадежность.
В газетах появилось коротенькое сообщение о том, что на юге немцы стали применять отравляющие вещества. Итак, притаившиеся духи, которые должны же были когда-нибудь вылезти из своих баллонов, начинают заволакивать и без того затуманенный кровью и гарью горизонт. Эти проклятые духи придут кончать страшную человеческую бойню. У нас опять встал вопрос о проверке противогазов. Где-то уже отдано распоряжение не допускать на работу без противогаза. К довершению многих бедствий прибавляется еще одно - возможность химической атаки.
И. С. Лосева получила сведение из Ташкента, что там свирепствует сыпняк. Косит он свои жертвы и в Казани. В Ленинграде покуда нет ожидавшихся весной эпидемий. Необычные холода в апреле и мае не способствовали, к счастью, этому. Но это не значит, что эпидемий не будет; они просто отодвинулись сроком, как и с такой тревогой ожидаемое «весеннее наступление». В газетах и по радио в информационных сводках по-прежнему: «На фронтах ничего существенного не произошло». И люди уже с удивительным легковерием стали говорить, что никакого наступления не будет, что скоро мир, что все будет кончено к лету. И этими иллюзиями живут. Вот чем живут кругом меня люди! Иначе, лиши их этой легкой веры, они не могли бы жить! Разочарование им не мешает создавать новые иллюзии, самые разные надежды. Так создан человек!
Кончился день, точнее, потухает майский вечер. Идет теплый весенний дождь. Небо все в тяжелых серых тучах. Грохотанье железных чудищ не слышно. И то хоть хорошо! Горят предо мною в скляночках два жалких светильника. Радио, чуть слышное в моем репродукторе, передает какой-то очередной музыкальный номер. Певица справляется со своей партией, голос ей еще повинуется. Город живет своей необычной прифронтовой жизнью - настороженный, притаившийся. Кто знает, что будет ночью, завтра утром! И ленинградцы живут каждый по-своему. И каждый по-своему все воспринимает и переживает. Вот я, вбирающий в себя все впечатления дня, вижу сейчас перед собой портрет проф. Вульфа, ботаника, переданный нам на хранение в Архив с надписью: «Убит при обстреле города в декабре 1941 года». Вот пришедший сотрудник ЛАКОРЕДа т[ов]. Петров, конфиденциально высказывающий свои соображения, что применяемые немцами стойкие химические газы уничтожают бумагу. Нужно принимать какие-то меры к сбережению наших архивов и библиотек от этого нового бедствия. И вот коротенькое сообщение из Вологды, что из троих лежавших там в госпитале эвакуировавшихся из Ленинграда в один морозный февральский день девочек Алексеевой-Орбели одна, средняя, умерла. Другие две еще находятся в госпитале и умоляют сообщить, что с мамой. Можно все это забыть и пережить. Так и будет, все это будет забыто... Но иногда, невзначай, без всякого видимого повода, вдруг мелькнут живые глаза одного из тех, кого уже нет, но которые так недавно были. Разве можно забыть взгляд погибавшей Орбели-Алексеевой, добравшейся, держась за стены домов, до Архива, взгляды ее трех девочек на грузовике в день эвакуации, уезжающих одинокими, без матери, которая уже ослабла настолько, что не смогла встать с кровати... Никто не провожал их. Крупные слезы катились из глаз их и застывали льдинками на морозе. Можно ли забыть это? Человек так устроен. Можно. Но невольно, невзначай, память воссоздает все пережитое и тогда вторично и, пожалуй, даже еще сильнее переживает пережитое прежде.
Вот сейчас я живо чувствую это пережитое, может быть даже сильнее чувствую, чем тогда. Много пережили эти несчастные девочки, и что еще им придется пережить!
Иду спать, но знаю, что скоро не засну. Буду прислушиваться к призрачной тишине ночи, вздрагиванию дома, вспоминать пережитое, силиться освоить, понять совершающееся безумие и ковать, ковать из последних усилий ослабевающего сердца, почти одной нервной энергией, свою последнюю волю - жить...
Семен Гудзенко, поэт, 20 лет, боец бригады особого назначения:
12 мая. Они все боялись фронта. И поэтому просыпались и ложились со страстными спорами:
- Ты отсиживаешься. Я бы...
- Брось, сам трус.
- Мы здесь нужней.
Тупые люди. Кулачки, кусочники.
Михаил Пришвин, 69 лет, Ярославская область, Переславль-Залесский район:
12 мая. Какой-то ступенью потеплело, но не тепло. Вечером на токованье тетерева залез в Блудово болото. Какая чертовщина! И я находил удовольствие таскаться по таким болотам всю жизнь. Но когда вышел к реке в голубом и малиновом свете в дымке догорающей зари с церковью вдали, я вошел опять в красоту, и мне было хорошо на душе. А Ляля оказалась совсем слабенькой, ей нужен юг. Ну и что ж, юг так юг, и так хорошо будет выйти из болотного сумрака на свет.
Мира (Мария-Цецилия)Мендельсон-Прокофьева, 27 лет, Тбилиси:
12 мая.
Встретили Якова Флиера, приехавшего из Москвы. Обрадовались, что получим первые весточки о прослушивании «Войны и мира» в Комитете по делам искусств. Флиер на прослушивании не был, но видел клавир и даже проигрывал Вальс, который очень хвалит. Сереже было приятно узнать, что на прослушивании оперу исполняли два молодых пианиста Рихтер и Ведерников, завоевавшие уважение Сережи, после того как однажды в Союзе композиторов очень хорошо сыграли «Эдипа» Стравинского. Сережа опасался, что «Война и мир» могла попасть в руки неумелого или недоброжелательно настроенного пианиста.
Лидия Чуковская, 35 лет, Ташкент (NN - Анна Ахматова):
12 мая. Вчера, придя вечером, застала у нее Корнелия Зелинского, приведенного Тихоновым в качестве редактора ее книги.
Он быстро ушел.
NN, как всегда после подобных визитов, унижена, горда, ранена.
Предлагают дать: всю вторую главу «Поэмы», весь эпилог, вступление, посвящение (это умно, хотя, впрочем, поэму надо давать целиком или не давать совсем, так как это симфония); настаивают на «Ленинграде», «Но я предупреждаю вас», и «Путем», что крайне глупо. Хотят «кое-что снять».
Тихонов сказал NN: «отдел новых стихов, по сравнению со старыми, "мал и слаб”».
Снимают отделы и «Тростник».
Пришли: Раневская, Рина, а потом Шкловский.
Пришел Шкловский, и Радзинская принесла утку! Жареную! И мы все ее ели.
Рина села против Шкловского и рассказывала про людей в ее поездке. Очень умно и смешно (на эстраде я ее не терплю).
Но до прихода Шкловского она рассказывала всякие непристойности, очень противно.
Поправка корректора: «Отелло любило, ревновало и убило Дездемону».
Беседа была вялая и неинтересная. Одно только: когда я сказала, что у каждого человека есть свой постоянный возраст, NN:
«Да, Маяковский и Есенин - оба были подростки, один городской, другой деревенский... Когда мне был 21 год, Вячеслав сказал мне: “Вам всегда 1000 лет”. С тех пор, я думаю, вторая тысяча набежала, итого мне две тысячи»..