Константин Батюшков пишет в деревне письмо Петру Вяземскому в Москву:
Маленький Овидий, живущий в маленьких Томах, имел счастие получить твою большую хартию. Чудеса, любезный друг, чудеса! Я со смеху помирал, читая описание стычки Журналистов. И Шаликов, который, оправляя розу, говорит: «Вы злой!» И Каченовский, который, оправляя зонтик, отвечает: «Вы дурак!» Всё это забавно - прекрасно! Что же касается до меня, любезный Москвич, то я с моей стороны принимаю спасительные меры, и, боясь поражения нечаянного, хочу нарядиться в женское платье или сшить себе броню, изваять шлем, щит и прочее из Шаликова «Аглаи» или, по крайней мере, подбить мой старый мундир лоскутками этой ветошницы, затем что, мой милый друг, этот Грузинец опасен - cet autre Alexandre, cet autre Achille.1 Он чего доброго... но шутки в сторону: он - страшный скотина, и прошу тебя именем дружбы не писать на него эпиграмм. Если б он был человек, а не Шаликов, то стоил бы того, чтоб ему я или ты, или кто случится, проколол ему [sic!] желудок, обрубил его уши и съел живого зубами... но он Шаликов! Ради бога, не отвечай ему. Пусть Каченовский с ним воюет явно на Парнасе и под рукой в полиции, mais nous autres -
N’allons pas imiter les pédants de Molière!2
Но каков же этот Шаликов? Что это значит? Родяся мопсом, захотел в Мидасы, и Мидас прогремел кошельком и где же - на рынке..??? Ah, toujours de l’esprit, toujours de l’esprit, monsieur Trissotin! monsieur de Trissotin.3 Но этот Триссотин человек преопасный: я это знал давно. Он готов на тебя жаловаться митрополиту, готов прокричать уши всем встречным и поперечным, что его преследуют, что его бранят, а потому бранят и бога, что он стихотворец, князь и чурлы-мурлы, то-есть Грузинец; ergo4, всех надобно жечь и резать, кто осмелится бранить, поносить, бесчестить его стихотворное сиятельство. Одним словом, мой милый друг, наше дело сделано: nous avons les rieurs pour nous;5 пусть его лягается, как сивый осел: мы будем молчать. Я заметил, что истинное дарование всегда терпеливее, ибо имеет в себе истинную надеянность: Мерзляков меня любить не может, но я его всегда назову честным человеком: он был обижен мною и молчал. А эти шальные Шаликовы хуже шмелей! И посмотри, чем разродится его «Аглая». Гром и молнию бросит он на нас... гром и молнию!.. Теперь ему помогает мыслить и Бланк неистощимый, и остроумный Макаров, и все за Преснею живущие поэты, кроме Воейкова, разумеется, Теперь он чинит свои перья и понюхивает табак. Теперь он ставит себе промывательные в задницу, чтобы par ricochette6 очистить свой засоренный мозг... Теперь он ни пьет, ни ест, бедняжка!.. и подобно Пифии, которая пред прорицанием жевала лавровые листья, он жует Фреронов журнал и по капле пьет чернила, разведенные слезами Авроры. Вот что он делает! и пусть делает, что ему угодно. А все-таки в Москву не буду и поручаю тебе велеть выколотить пыльную спину нашего врага... розами! Не буду, мой милый друг, и быть не могу. Клянусь тебе всем, чем тебе угодно, что этого мне сделать невозможно: обстоятельства меня совершенно связывают. У меня хлопот выше ворот! Не мудрено, что я пишу глупые стихи: право, голова кружится. Даю себе слово не писать ничего до тех пор, пока и люди, и фортуна будут ко мне благосклоннее.
...
Когда будет в нашей стороне Жуковский добрый мой, то скажи ему, что я его люблю, как душу. Поклонись Давыдову и скажи ему от меня, что я всякий день глупею; это его утешит, потому что он раз из зависти говорил мне: «Батюшков! ты еще не совсем глуп!»
Поутру в 11 часов
Я просыпаюсь сию минуту, перечитываю твое письмо, твои пачканые стихи, писанные in naturalibus,7 и узнаю тебя, мерзавца, в каждой строке, в каждом слове. Когда возьмешься ты за ум? Когда будешь скромен... как я, например. Когда?.. Никогда! никогда! И это меня приводит в отчаянье. Пиши ко мне почаще. Если мне будет можно, то я отправлюсь в Питер, где увижу Беседу, Пушкина, Давыдова-Анакреона и несколько людей, которых я люблю, старых приятелей, всегда мне милых, но, к несчастию, ни одного Вяземского, ни одного шалуна, подобного тебе и в шалостях, и в душонке, и в умишке. Я буду о тебе сожалеть и в деревне, и в столице.
Je vous regretterais à la table des dieux!8
Прости и помни, что Батюшков тебя любит, прости и будь счастлив, здоров, весел... как В. Пушкин, когда он напишет хороший стих, а это с ним случается почти завсегда. Еще желаю:
Чтобы любовь и Гименей
Вам дали целый рой детей,
Прелестных, резвых и пригожих,
Во всем на мать свою похожих
И на отца - чуть-чуть умом,
А с рожи? - бог избавь!..
Ты сам согласен в том!
Сноски
1 Этот второй Александр [Македонский], этот второй Ахилл (Ред.)
2 Но мы - не будем уподобляться педантам Мольера. (Ред.)
3 Ах, вы всегда находчивы, всегда находчивы, господин Триссотэн, господин де Триссотэн. (Ред.)
4 Следовательно. (Ред.)
5 Все, обладающие чувством юмора, за нас. (Ред.)
6 Рикошетом. (Ред.)
7 В первобытной наготе. (Ред.)
8 Я сожалел бы о вашем отсутствии и за трапезой богов! (Ред.)
Примечания
Шаликов в борьбе со своими литературными врагами прибегал зачастую к нелитературным средствам: обращался с жалобами и доносами на них к лицам власть имеющим. Отсюда и предостережения Батюшкова. Однако в столкновении его с Каченовским противники оказались достойны друг друга: Каченовский пожаловался на угрожавшего ему Шаликова полицейским властям. За Каченовского горячо вступился попечитель Московского университета П. И. Голенищев-Кутузов, прославившийся доносами на Карамзина, которого он обвинял ни более ни менее как в «якобинстве» (очевидно, по связи с Руссо) и в стремлении произвести государственный переворот. Поскольку Шаликов был в своей литературной деятельности одним из наиболее рьяных приверженцев карамзинского сентиментализма, Голенищев-Кутузов не замедлил и его причислить к «якобинцам» и обратился к министру народного просвещения гр. А. К. Разумовскому со следующей официальной бумагой, весьма ярко иллюстрирующей около-литературные нравы того времени: «Не бесполезным почитаю донести вашему сиятельству, до чего дошла злоба и неистовство модных слезливых писателей, русских якобинцев. Некто, князь Шаликов, злясь на нашего Каченовского за критику на слезливцев, письменно угрожает Каченовского прибить до полусмерти. Почему бедный Каченовский принужден был просить защиты у полиции, и я должен был вчера иметь соглашение с обер-полицмейстером по сему делу, о коем я предварительно доношу вашему сиятельству для того, что оно, сделавшись здесь громко, конечно, дойдет и до Петербурга. Каченовский совершенно прав; он вам известен, то ничего о нем и не скажу, как то, что поведение его самое почтенное и пристойное, а князь Шаликов, как всей публике здесь известно, есть человек буйный, необузданный, без правил и без нравственности». У Батюшкова были все основания опасаться Шаликова: в «Видении на берегах Леты», получившем самое широкое распространение в списках и, конечно, дошедшем и до самого Шаликова, последний фигурирует в качестве «пастушка», «вздыхателя» и «князя вралей». Вяземскому, в свою очередь, также принадлежит одна из самых остроумных сатир на Шаликова - «Первый выход Вздыхалова».
Жена П. А. Вяземского, Вера Федоровна, отличалась красивой наружностью и пользовалась шумным успехом. Сам Вяземский, наоборот, был весьма неказист. Этим и объясняется шуточное пожелание Батюшкова, что бы дети Вяземского вышли похожими на мать, а на отца только умом. Строки: «Рой детей, прелестных, резвых и пригожих, во всем на мать свою похожих» введены позднее Батюшковым (только с изменением эпитета «прелестных» на «веселых») в его «Странствователя и домоседа». «Послание» - стихотворение Батюшкова «Мои пенаты», написанное в форме послания к Жуковскому и Вяземскому. «Жуковский добрый мой» - цитата из этого послания. «Давыдов» - поэт Денис Давыдов; «Пушкин» - В. Л. Пушкин.
Источник:
http://batyushkov.lit-info.ru/batyushkov/pisma/letter-008.htm