так назвал свою запись-рассказ в дневнике актер БДТ Олег Борисов 8 февраля 1981 года. Мне было очень интересно перечесть.
Без точек.
Где-то за стеной Лукерья читает молитву: «Боже! Ты - Бог мой, Тебя от ранней зари ищу я, ибо Ты - помощь моя». Я вслушиваюсь в слова, но многих не понимаю. Когда она будет читать снова, попробую повторять за ней. Когда слушаешь одну, назойливо повторяющуюся ноту, приходит ощущение бесконечности, размытости во времени. У Чехова хорошее наблюдение: «...был рационалист, но, грешный человек, любил, когда в церкви звонили».
Оля Волкова хорошо читает молитву. Вполголоса. Не надрывно. Без точек
Невидимая пелена обволакивает пустую сцену, и у одного виска начинает покалывать.
Мерность. Ощущение маятника в голове. Прикладываешь руку и вслушиваешься в себя.
Есть несколько воспоминаний очевидцев о том, как Достоевский читал. «Гипноз кончался только тогда, когда он захлопывал книгу...» Все они сходятся на том, что у него было не разукрашенное чтение, не чтение в лицах, а волхвование. Особо впечатлительные падали в обморок Читал он нервными окончаниями, скулами - не связками, даже если это была не его проза, а сцена Собакевича и Чичикова, которую он однажды выбрал для чтения. В знаменитой пушкинской речи, по свидетельству Г. Успенского, всех поразило то, «что говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал со знакомыми людьми, не надседаясь в выкрикивании громких фраз, не закидывая головы...» Мне кажется, я тоже как-то по-своему слышу голос Ф.М., как бы он прочитал это место из «Кроткой»: «Смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!» Впрочем, граммофонов тогда не существовало, и, вполне возможно, я ошибаюсь...
Однажды по Школе-Студии прошел слух: пианистка Мария Юдина во время своих концертов читает! Читает Пушкина, поэзию «серебряного века». Я с опаской отправляюсь в Колонный зал. Опасения подтверждаются: я не готов к восприятию такой очищенной материи. Музыка Брамса, обрамленная Евангелием, Блоком и ее собственной, юдинской прозой, казалось, опустилась с другой планеты. Но незаметно тихая магия ее слова овладела мною: чудотворная икона заговорила! Где в то время можно было услышать: «Так будут последние первыми, и первые последними; ибо много званных, а мало избранных»? Но главное не это - ее воздействие в момент исполнения, убеждавшее, что соединение русского слова с немецкой музыкой (ведь только что кончилась война!) органично и единственно возможно! (На всю жизнь запомнил это откровение из Матфея - значит, если и не из последних, то из отстающих, из самого арьергарда - когда-нибудь в авангард!!) Тогда, после концерта, мною овладели эмоции. Я хотел понять, как достигнут этот необъяснимый Синтез. Как музыка речи и музыка нот стали видимыми. Однако моя неподготовленность этому помешала. Юдина закрыла клавиатуру, и «тайны не узнал я».
Отпечатались в памяти слова Добронравова - Федора: «Моей виной случилось все...» Самый конец спектакля «Царь Федор Иоаннович». Ощущение бессилия изменить судьбу России, свою собственную. Слова Всевидящего! Диалог с Туреншиным превращался в сцену Страшного суда, о начале которого должны возвестить ангельские трубы. На сцене МХАТа звенел колокол, а трубы начинали рев, когда ратник приносил известие о приближении к Москве хана. Из собора слышалось пение. Характерен был жест Добронравова, разрезавший сцену надвое: по правую руку станут оправданные им и прошествуют в рай, по левую - изменники, грешники, коим уготован ад. Огненная река готова была хлынуть на нас, когда Добронравов требовал:
«...Палачей!
Поставить плаху здесь, перед крыльцом!»
Но все менялось при известии о смерти царевича. Преображение Добронравова было поразительно. Из громовержца-титана - в Лира в лохмотьях, которого некому защитить от бури. Который осознал собственную бесполезность. Его безумие было не юродивым, безумие без признаков падучей. Как будто душа убиенного Дмитрия вселялась в него - в Федора...
Конечно, каждый артист задумывается, как достигается такое сверхвоздействие. (В случае с Добронравовым - всего за одиннадцать репетиций! И это после того, что Федора до него играли Москвин, Качалов и Хмелев!) Задумывается, как интерпретация Слова становится процессом поэтическим, мыслительным - не механическим? Как, например, воспроизвести лексику Кириллова (в «Бесах»), его неумение «собрать мысли в точку»? То, что он говорил «как-то не грамматически, как-то странно переставлял слова и путался, если приходилось составлять фразу подлиннее», - как это передать? Люди сочинили правила правописания и правила поведения с целью упорядочить, «усреднить» себя. Привести к какому-то знаменателю. Желательно хорошо им знакомому. Привычному. Кириллов с этим боролся: «Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что все не хотел...» Ему нужно было сказать свое слово. Какое слово сказал Кириллов - известно.
«Вне грамматики» этой жизни существует Давид Боровский. Знаки препинания у него свои. Он может подолгу подбирать слова, будто ища выход из лабиринта. Но в нужный момент появится занавес к «Гамлету» или висящие крылечки к «Сказкам старого Арбата». Многие бы хотели забраться в его лысину и узнать, как они придумываются - занавес и крылечки. Не все же так просто, как объясняет Чехов: «Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? Вот. - И он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь, это оказалась пепельница, поставил ее перед собой и сказал: - Хотите, завтра будет рассказ... Заглавие «Пепельница». Есть еще некая сила, которая сделает эту пепельницу притягивающей к себе. И мне кажется, я знаю, почти осязаю теперь эту силу.
Лукерья закончила чтение молитвы, и у меня все еще покалывает у виска. Не отпускаю руку.
Назойливо повторяющаяся нота еще звучит.
Теперь, когда она снова будет читать, попробую повторять за ней. Вполголоса. Без точек.
В качестве примечания для себя на тему Достоевского помещу еще здесь запись от восьмого дня февраля в дневнике 2009 года Юрия Кублановского:
В эпистолярных любовных пассажах Достоевского есть много разночинно-лебядкинского: “В мыслях цалую тебя поминутно, цалую и то, чем „восхищён и упоён я!” <…> ты поймешь это все до последней утончённости” (1879).
А. Г. потом непроницаемо зачеркивала его сексуально-эпилептические излияния. (Точнее, это письма Макара Девушкина, но - гениального.)
В экзальтированном энтузиазме, с которым была встречена Пушкинская речь Достоевского, недоброжелатель может усмотреть что-то очень комичное. “Кадриль” литературы (из “Бесов”), но наизнанку. “Богатейший, в 2 аршина в диаметре лавровый венок”, студент, упавший в глубокий обморок, толпа, желающая целовать Ф. М. руки, наконец, пресловутые старцы - всю жизнь враги, пришедшие на глазах Достоевского мириться между собою… То ли Гоголь, то ли “Кадриль”.
Достоевский остро чувствовал либеральную закулису и ее умение замолчать - закопать того, кто ей неугоден: “а меня, как будто слово дано, игнорируют”. Точно! ...