писались эти стихи и строки дневников.
Презрение к смерти
Памяти наводчика Сергея Полякова
Кругом гремел горячий бой,
Шли танки с трех сторон.
Но все атаки отражал
Наш первый батальон.
Ребята все как на подбор,
Настойчивый народ.
Такой в бою скорей умрет,
А с места не сойдет.
Пускай весь день жесток огонь
Двух танковых полков,
Но не к лицу в бою бойцу
Считать своих врагов.
Сначала нужно их убить -
Вот наши долг и честь!
А после боя время есть
И мертвыми их счесть.
- Сперва убьем, потом сочтем,
Закон у нас таков, -
Так говорил своим друзьям
Наводчик Поляков.
Сережа Поляков хитрец.
Из тульских кузнецов.
Веселый парень и храбрец,
Храбрец из храбрецов.
Он и в походе, и в бою,
И, ставши на привал,
Сноровку тульскую свою
Нигде не забывал.
Уж если пушку от врага
Замаскирует он,
Не увидать за два шага
Ее со всех сторон.
Стрельнет и перейдет, стрельнет
И перейдет опять.
Как будто пушка не одна -
По крайней мере пять.
А враг все ближе подходил...
Всего пятьсот шагов...
Но не привык считать врагов
Наводчик Поляков.
- Пускай крепка у них броня,
Пускай идут они.
В груди есть сердце у меня
Покрепче их брони.
Из стали скованы сердца
У нас, большевиков, -
Так говорил своим друзьям
Наводчик Поляков.
А враг все ближе подходил,
Но, позабыв о нем,
Сережа Поляков шутил
Под вражеским огнем.
- Смотри, бандит один горит,
Кричит ему боец.
- Еще собьем, потом сочтем
Все вместе под конец.
- Смотри, бандит еще горит, -
Кричит боец опять.
- Давай снаряд, раз два горят,
Светлее третий брать.
- Еще, смотри, подходят три!
- Ну что же, ничего.
Чем ближе он со всех сторон,
Тем легче бить его.
Четыре раза танков ждал наводчик Поляков,
Четыре раза подпускал он их на сто шагов.
Четыре раза посылал им прямо в лоб снаряд,
Четыре танка в темноте вокруг него горят.
Он все снаряды расстрелял.
Всего один в стволе,
Но ведь не даром мы стоим
На собственной земле!
И если есть один снаряд,
Чтоб бить наверняка,
Поближе надо подпустить
Последнего врага.
А тот уж в сорока шагах.
- Стреляй! - кричит боец.
- Постой, пусть ближе подойдет,
Тогда ему конец.
И ровно с двадцати шагов,
Гранатою в упор,
Закончил с танком Поляков
Последний разговор.
Разбил он пушку у врага,
Заклинил пулемет.
Но был еще механик жив,
И танк прошел вперед.
С размаху на орудье он
Наехал с трех шагов.
Так на посту своем погиб
Наводчик Поляков.
Над ним пылал разбитый танк,
Кругом другие жгли.
И немцам заходя во фланг,
На помощь наши шли.
Надолго был задержан враг,
Пять танков - пять костров.
Учись, товарищ, делать так,
Как сделал Поляков!
Учись, как нужно презирать
Опасности в бою,
И если надо - умирать
За Родину свою.
Константин Симонов. ДЕЙСТВУЮЩАЯ АРМИЯ. (По телефону).
24 июля 1941 года, "Красная звезда", СССР. Источник:
0gnev МИХАИЛ ПРИШВИН
1941:
24 Июля. 32-й день.
Как будто бомбежек было меньше, зато свои так палили, что невозможно было задремать. По лесенке я выбрался из бомбоубежища и попал в рабочие комнаты бюро по охране авторских прав. Там взял счеты вместо подушки, но от зениток, пулеметов, ракетных вспышек не мог заснуть. Пришла Ляля и в ужасе шептала: - Нас арестуют, разве так можно! - За что арестуют? - За то, что мы тут. - Глупенькая, это бюро авторских прав, а я автор. - Уйдем, уйдем, вот летит фугасная бомба. Я боюсь фугасных...
А потом, когда пристыдил: - Ты не разлюбишь меня, что я трусиха: но ведь я это физически, понимаешь, это физически, я с этим сделать ничего не могу, это не грех, это помимо сознания. А придет время, и я в области духовной тебе покажу, я не могу без сознания: [а тут] посадили в яму, не знаю за что, и хотят...
Еще до рассвета стихла стрельба, мы хотели уйти домой, но на нашей лестнице охранники стерегли Луговского для обыска и нас не пропускали. - Значит, и это продолжается.
- А как же, и разве может быть иначе, раз земное зло, заключенное в стеклянном сосуде, разлилось, то оно и будет бежать и все истреблять, пока его не заключат... вы говорите: победа! и я то же говорю, вполне возможно, при условии, если это победа зла... (и т. п. разговоры о том, что победы в смысле торжества добра не может и быть).
Несмотря на всю ночь невольного бдения проснулся в 7 у. и, пытаясь уснуть в объятиях моей подруги любимой, чувствовал через ее тело оба потока, нисходящий к судорожной страсти, слепой и жестокой войне вплоть до убийства, и поток, восходящий к добротолюбию. Гений Лялиной любви состоит в направляющей сознательной силе потока любви, мира... Я не гадал об этом умом, а получал в свое же тело этот ток любви, в котором была и поэзия.
И все так прекрасно, только рано или поздно непременно придет Лукавый и будет шептать: счастье твое, что сейчас ты включен в этот поток, но кто-то и до тебя включался и может быть включен и после тебя... и т. д.
ВЕРА ИНБЕР
1942:
22 июля. Чистополь. Я прилетела сюда под вечер, когда меня уже не ждали. Шла с аэродрома тихими захолустными улицами, овеянными луговым ветром. Когда-то я была в Чистополе - во время агитоблета в 1924 году. Думала ли я, что побываю здесь снова? И что в здешней земле будет похоронен ребенок моего ребенка.
Привез меня сюда почтовый самолетик. Пилот была женщина. Механик, отправлявший машину, - тоже женщина. Самолетик шел по земле так долго, что я начала опасаться, не дойдем ли мы таким манером до самого Чистополя? Но вспомнила, что по дороге Кама.
На «У-2» чувствуешь себя, как на этажерке. Кругом воздух, ветер, пустота. Никакой устойчивости. Воздушная дорога была вся в ямах и рытвинах. Громадное солнце шло к закату. Мы летели над Камой, аромат лугов подымался даже сюда, в высоту.
Начальник Чистопольскою аэродрома, тоже женщина, стоя по пояс в траве, взяла наш «У-2» за крыло, как журавля, и остановила его.
На прощанье я пыталась угостить своего пилота папиросами. Оказалось, она не курит. Я предложила полбутылки хорошего красного вина. Нет, она и не пьет. Тогда я, после минутного колебанья, вытащила из кармана пальто непочатую губною помаду. Имой пилот не устоял: смущенно улыбаясь, взял.
23 июля. Мне тяжело здесь. Жалко Жанну, а взять ее в Ленинград не могу решиться. Сама я с трудом привыкаю к мирной жизни. Вчера, увидав из окна, что какая-то женщина с ребенком бежит по улице, я подумала: «Как же это я не услышала тревоги?» Оказалось - строптивая лошадь сорвалась с привязи и напугала прохожих.
Удивительно мне, что по вечерам нет затемнения. По привычке все сажусь подальше от стекол.
Сегодня вечером мое большое выступление. Буду читать «Пулковский».
24 июля. На моем вечере народу было множество: пришли все наши чистопольцы. Точнее, москвичи, собранные здесь войной. В президиуме: Исаковский, Пастернак, Сельвинский, Асеев. Необычно все это было.
Я очень волновалась, но не так, как всегда, а иным, более глубоким, более… как бы это сказать… ответственным волнением… В каком-то смысле я выступала здесь от имени Ленинграда. Все ждали от меня именно этого.
Проходы между стульями, подоконники - все было полно. Двери были раскрыты настежь: там тоже стояли.
Осыпанная звездами, сухая, жаркая (не такая, как в Ленинграде) ночь глядела в незатемненные окна.
Я говорила и читала хорошо, хотя читать мне было трудно, особенно III главу поэмы, где говорится о смерти ребенка.
Я остановилась, помолчала минуту. И в жаркой тишине услыхала взволнованное, неровное дыхание десятков людей.
Я старалась… мне хотелось через все это пространство, через пол-России, протянуть сюда, придвинуть вплотную к этому тихому прикамскому городку гранитную громаду Ленинграда, смутно освещенную сейчас уже догорающими белыми ночами.
Я рассказывала о ленинградских людях, о женщинах, о фронтовиках, о детях… о мальчике, который, плача, гасил песком зажигательную бомбу. Он боялся, ему было только девять лет. Но, плача, он все же гасил ее.
Когда я окончила, все бросились ко мне, обступили меня, пожимали руки. Все это было мне за Ленинград.
1943:
24 июля. Вечер. Грозный день! У немцев сейчас, совершенно явственно, новая тактика: множество кратких обстрелов. Этим достигается большое количество жертв: ведь первый снаряд всегда самый смертоносный, потому что неожиданный. Кроме того, при таких обстрелах труднее засечь батареи.
Вчера к нашему травматологическому пункту (это как раз против моего окна) подъехал грузовик-газогенератор (не санитарный, а простой), полный раненых, которых он подобрал на улице. Там была женщина в военном, че… (Ох, какой удар! Пойду-ка в штаб, а то я совсем одна. И. Д. нет. Мариэтта дежурит.)
Посидела в штабе и вернулась. Теперь, вероятно, около двенадцати часов ночи. И. Д. еще не вернулся. Звонил из города, что ждет отбоя. Напрасно. Первые минуты после отбоя как раз самые опасные: немцы только и ждут, чтобы все начать снова.
Какой кровавый день! Сейчас опять грузовик, полный трупов. Из-под брезента видны обнажившиеся кости ног. В прозрачном свете белой ночи все это ясно видно.
Грузовик подъехал было к травматологическому, но вышел дежурный врач, заглянул под брезент, махнул рукой. И девушка-шофер двинулась к прозекторской. Врачебной помощи там уже никому не требовалось.
Я не дописала про вчерашний дневной грузовик. Там был мальчик лет четырнадцати - пятнадцати, вернее всего - «ремесленник», растерзанный, землисто-бледный. Он полулежал в крови: обе ступни ног были размозжены и висели черно-красными лохмотьями. Когда его клали на носилки, он кричал:
- Главное - обидно! Я такой молодой, а что они со мной сделали! Лучше бы убили к черту!
Поразило меня это слово «обидно». Сначала я думала, что ослышалась. Но нет. Мальчика внесли уже в здание, а оттуда все доносился вопль:
- Обидно!..
Мальчик попил из кружки, которую подала ему Евфросинья Ивановна.
Все остальные на грузовике молчали. Сняли женщин. Одна была ранена в грудь. Другая - в ноги. Колени обожжены, черны от пороха, чудовищно вздуты.
Всех вынесли, а в грузовике остались какие-то кровавые тряпки.
КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ
1943:
24 июля. Был вчера в Переделкине - впервые за все лето. С невыразимым ужасом увидел, что вся моя библиотека разграблена. От немногих оставшихся книг оторваны переплеты. Разрознена, расхищена «Некрасовиана», собрание сочинений Джонсона, все мои детские книги, тысячи английских (British Theatre*), библиотека эссеистов, письма моих детей, Марии Б. ко мне, мои к ней - составляют наст на полу, по к-рому ходят. Уже уезжая, я увидел в лесу костер. Меня потянуло к детям, которые сидели у костра. - Постойте, куда же вы? Но они разбежались. Я подошел и увидел: горят английск. книги и между прочим любимая моя американская детская «Think of it»** и номера «Детской литературы». И я подумал, какой это гротеск, что дети, те, которым я отдал столько любви, жгут у меня на глазах те книги, которыми я хотел бы служить им. Вчера взят Харьков нашими войсками. Мне сказали об этом в б-ке Ленина, где я занимался (в Научном отделе). <…>