Звезда дрожит среди вселенной…
Чьи руки дивные несут
Какой-то влагой драгоценной
Столь переполненный сосуд?
Звездой пылающей, потиром
Земных скорбей, небесных слез
Зачем, о господи, над миром
Ты бытие мое вознес?
Эти стихи Иван Бунин, чей 146-ой день рождения по новому стилю отмечается сегодня, написал в 1917 году через 12 дней после того, как миновал рубеж 47-ми лет жизни, о котором записал 12 октября:
Позавчера мне исполнилось сорок семь лет. Страшно писать, но порой и утешение мелькает - а, может быть, это еще ничего, может быть, я преувеличиваю значение этих лет?
22 октября 1917-го, за день до отъезда из родных мест в Москву (не предполагая, что уже навсегда), кроме стихов, с которых я начал этот пост, Бунин записывает в дневник:
Все бело от изморози. Чудеснейшее тихое солнечное утро. Звон.
Мужики и теперь твердят, что весь хлеб «везут» (кто? Неизвестно) немцам.
Радость жизни убита войной, революцией.
Как гадки Пшибышевский, Альтенберг!
Луна - зеркало солнца. Сердцевина мака черная.
Жизнь Фофанова - «сюжет для небольшого рассказа».
Одиннадцать часов утра. Коля напевает под пианино: «Жил был в Фуле...»
Нет, в людях все-таки много прекрасного! Это была уже вторая революция на его веку. Отголоски первой запечатлены в дневниковой записи, сделанной в Одессе 22 октября 1905 года:
От Буковецкого поехал утром в Петербургскую гостиницу. Извозчик говорил, что на Молдаванке евреев «аж на куски режут». Качал головой, жалел, что режут многих безвинно-напрасно, негодовал на казаков, матерно ругался. Так все эти дни: все время у народа негодование на «зверей казаков» и злоба на евреев.
Солнце, влажно пахнет морем и каменным углем, прохладно.
В полдень пошел к Куровскому - город ожил, принял совсем обычный вид: идут конки, едут извозчики…
Часа в три забежала к кухарке Куровских какая-то знакомая ей баба, запыхаясь, сообщила, что видела собственными глазами - идут на Одессу парубки и дядьки с дрючками, с косами; будто бы приходили к ним нынче утром, - ходили по деревням и по Молдаванке, - «политики» и сзывали делать революцию. Идут будто и с хуторов, все с той же целью - громить город, но не евреев только, а всех.
Куровский говорит, что видел, как ехал по Преображенской целый фургон солдат с ружьями, - возле гостиницы «Империаль» они увидали кого-то в окне, остановили фургон и дали залп по всему фасаду.
- Я спросил: по ком это вы? - «На всякий случай». Говорят, что нынче будет какая-то особенная служба в церквах - «о смягчении сердец».
Был художник Заузе и скульптор Эдвардс. Говорили:
- Да, с хуторов идут…
- На Молдаванке прошлой ночью били евреев нещадно, зверски…
По Троицкой только что прошла толпа с портретом царя и национальными флагами. Остановились на углу, «ура», затем стали громить магазины. Вскоре приехали казаки - и проехали мимо, с улыбками. Потом прошел отряд солдат - и тоже мимо, улыбаясь.
«Южное обозрение» разнесено вдребезги, - оттуда стреляли…
Заузе рассказывал: ехал вчера на конке по Ришельевской. Навстречу толпа громил, кричат: «Встать, ура государю императору!» И все в конке подымаются и отвечают:
«Ура!» - сзади спокойно идет взвод солдат.
Много убито милиционеров. Санитары стреляют в казаков, и казаки убивают их.
Куровский говорит, что восемнадцатого полиция была снята во всем городе «по требованию населения», то есть думой по требованию ворвавшейся в управу тысячной толпы.
В городе говорят, что на слободке Романовке «почти не осталось жидов!».
Эдвардс говорил, что убито тысяч десять.
Поезда все еще не ходят. Уеду с первым отходящим.
Сумерки. Была сестра милосердия, рассказывала, что на слободке Романовке детей убивали головами об стену; солдаты и казаки бездействовали, только изредка стреляли в воздух. В городе говорят, что градоначальник запретил принимать депешу в Петербург о том, что происходит. Это подтверждает и Андреевский (городской голова).
Уточкин , - знаменитый спортсмен, - при смерти; увидал на Николаевском бульваре, как босяки били какого-то старика-еврея, кинулся вырывать его у них из рук… «Вдруг точно ветерком пахнуло в живот». Это его собственное выражение. Подкололи его «под самое сердце».
Вечер. Кухарка Куровских ахает, жалеет евреев, говорит: «Теперь уже все их жалеют. Я сама видела - привезли их целые две платформы, положили в степу - от несчастные, господи! Трусятся, позамерзли. Их сами козаки провожали, везли у приют, кормили хлебом, очень жалели…»
Русь, Русь!
Из Одессы в 1920-ом же Бунин и безвовзратно покинет Россию. В 1922 году, находясь во Франции, он сделает еще одну запись в дневнике от 22 октября:
<…> В газетах пишут: «От холода и голода в России - паралич воли, вялость, уныние, навязчивые идеи, навязчивый страх умереть с голоду, быть убитым, ограбленным, распад высших чувств, животный эгоизм, мания запасаться, прятать и т.д.»
Тот, кто называется «поэт», должен быть чувствуем, как человек редкий по уму, вкусу, стремлениям и т.д. Только в этом случае я могу слушать его интимное, любовное и проч. На что же мне нужны излияния души дурака, плебея, лакея, даже физически представляющегося мне противным? Вообще раз писатель сделал так, что потерял мое уважение, что я ему не верю - он пропал для меня. И это делают иногда две-три строки. <…>
В свой 70-летний юбилей Бунин завершает работу над рассказом
"Таня" строками:
"Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он был тогда в деревне в последний раз в жизни.
22 октября 1940"