Пять примеров взаимоотношений.
1. Реконструкция, воссоздание. XVII век.
«Не для того, мы крест носили, слюнили древния листы, чтоб смердов сын Всея России учил нас складывать персты!» - подумал так епископ Павел и сжал гусиное перо, и подпись гневную поставил, и сел; и ёкнуло нутро. И вот уже заарестован, в монАстырь дальний удалён хромой птенец гнезда Христова и в срубе заживо спалён. Пускай запомнит инок каждый в науку спорщикам иным - монах, точимый правды жаждой, подвержен прихотям земным.
Так что ж тоска неутолима, надежды тают вдалеке над храмом Иерусалима на Бужаровском большаке? Где небо ясное такое, такой над Истрой синий свет! Но нет в душе его покоя, есть смута, а покоя нет. Друзья в измене, царь оставил, и страшен блик на образах: горит, горит епископ Павел в открытых Господом глазах.
4 октября 2012 года, «Никон»,
Алексей Ивантер 2. Переживание. 1993 год.
Фото:
www.russianlook.com Осень в зените с серым
падающим огнем.
Кольца, бульвары, скверы
нищенствуют при нем
с антиками Арбата.
Из-за Москвы-реки
слышится канонада.
Наши ли мужики,
пьяные черемисы,
псы ли в блевотине,
не поделили ризы
распятой Родины.
Помнится, разгоралось.
Вглядываясь в свое
пристальней, чем мечталось
прежде, небытие,
где запашок снарядов
держится посейчас,
хоть и была бы рада
тихо уйти в запас,
будто бобер над Летой
темной перед норой
- жизнь замерла на этой
страшной передовой.
Ибо грозней святыни
наши без куполов,
мы еще слижем иней
с спекшихся губ в Покров.
Может быть, перекрасим
русский барак - в бардак,
выплеснув сурик наземь.
Но не забудем, как
ветру с охрипшей глоткой
вторил сушняк листвы.
Прямой наводкой,
прямой наводкой
в центре Москвы.
Юрий Кублановский, "4 октября" ( по книге: "Избранное. Москва ЭКСМО, 2006 г., Золотая серия поэзии").
Это 3 октября, последнюю ночь перед расстрелом Белого дома, мне уже никогда не забыть. Я приехал туда где-то ближе к полуночи, пробирался между мотками колючей проволоки. Само здание было погружено в темноту: уже давно отрезали электричество. Площадь перед Белым домом, наверное, напоминала петроградские площади 1917 года. Горели костры, и в свете их пламени кто-то пел советские песни («и снег, и ветер, и звезд ночной полет»), кто-то читал Бердяева, священник в рясе здесь же проповедовал. Очень разные устремления, но все эти люди, безусловно, стояли на бескорыстных патриотических позициях. И как же далека была от них верхушка Верховного Совета, занятая своим политиканством! С ужасом думаю, вспоминая эти лица, что, наверное, большинство этих людей наутро погибло, что жить им оставалось тогда всего несколько часов. Наутро я приехал снова к Белому дому, на этот раз стоял напротив, в самом начале Нового Арбата. Вдруг с Кутузовского подъехали танки. Потом началась стрельба. Всего этого, конечно же, не забыть. В какой-то момент я прикурил у мужчины неподалеку, отошел чуть в сторону, а тот рухнул на землю убитый. Выстрела не было слышно. Кто стрелял, откуда? В десяти шагах от меня убили человека, с которым мы только что переговаривались, у которого я - минуты не прошло - прикурил.
Вот что меня шокировало тогда невероятно: группа людей рядом при каждом залпе танка аплодировала. Я выглядел среди них белой вороной и даже получил на этот счет замечание, мол, что-то, Кублановский, вы не радуетесь победе демократии - так это прозвучало под грохот танков. Меня узнали, хоть и не часто, но я все-таки мелькал и в прессе, и на телевидении, а это была явно группа интеллигентов.
Перед тем, конечно, как многие москвичи, в течение этих двух недель в конце сентября - начале октября я не раз заглядывал на Краснопресненскую набережную. Иногда слушал ораторов-демагогов, видел, как ОМОН разгоняет тех, кто поактивнее. Но вот так, вплотную столкнулся с этими людьми впервые накануне той трагедии.
К Белому дому я, конечно, ходил один, зачем подвергать близких риску? А уж когда пришел пик противостояния, я тем более предпочел одиночество.
Никаких коллективных писем я тогда не подписывал - по душе не мог подписать. Не мог занять твердую позицию одной из сторон, и у тех и у других я видел большие изъяны. Но почти сразу в те дни написал стихотворение «Прямой наводкой» о событиях 4 октября, и оно было одновременно опубликовано в воинственно либеральной тогда «Литературной газете» и в прохановской «Завтра». С Прохановым, разумеется, никаких отношений у меня не было, но позвонил Владимир Бондаренко, отвечавший в этой газете за литературную часть, и спросил, можно ли его перепечатать. Я согласился. Ведь это стихотворение над схваткой. Это русская драма, которую переживает стихотворец, и только так, по-моему, и можно было тогда чувствовать. Требовать крови, кровищи, жесткости - никогда. Раздавить гадину, как тогда повторяли, - это мне было омерзительно.
Конечно, я досадовал на тех, кто поставил свои имена под «письмом сорока двух». С доэмигрантских еще времен я был знаком и с Булатом, и с Беллой Ахмадулиной. Да, это были мои друзья, и мне было больно, что мы с ними так разошлись. Гранину-то я знал цену - он был одним из гонителей альманаха «Метрополь». А Астафьев от своей подписи позднее отмежевался. Недавно в Иркутске вышел том его переписки, где он утверждает, что его подпись поставили без спроса. Но не в этой подделке, конечно, дело, ведь многие действительно подписали это письмо вполне искренне. Честно сказать, я объясняю это недостаточной мировоззренческой глубиной. Всем надоел тогда ведь социализм, а деятельность Верховного Совета воспринималась как однозначно просоциалистическая. Хотя в самом Верховном Совете идеологически было все намного сложнее.
А с Булатом мы говорили незадолго до его смерти. Помню его слова: «Юра, я тогда был идеалистом. Сейчас я разочарован в этом во всем». С Беллой, нет, мы к этому не возвращались. Но не здороваться, не подавать руки, не общаться? По-моему, это идиотизм. Вот Льву Ошанину я не подал бы руки после того, как он обличал Пастернака. Есть вещи непрощаемые - как травля Пастернака, как выступления против Солженицына. Но когда речь идет о чем-то мировоззренческом... Думаю, те, кто подписал это письмо, защищали Ельцина и ельцинизм не из корыстных соображений, они действительно мыслили так, а не иначе. Так что ж тут ссориться? У каждого свой путь, свое понимание реальности.
Юрий Кублановский, 2013 г., специально для
COLTA 3. Отображение. Год точно не указан (наверное, 70-ые), но это "ОТВЛЕЧЕННЫЕ МЫСЛИ, НАВЕЯННЫЕ ВОСПОМИНАНИЕМ О ДМИТРИИ МЕРЕЖКОВСКОМ" Геннадия Шпаликова, обращенные, скорее всего, к Павлу Финну:
Живет себе, не дуя в ус,
Героем «Энеиды»,
Не в ГПУ - при Гиппиус,
На средства Зинаиды.
А тут - ни средств, ни Зинаид,
Ни фермы и ни фирмы,
И поневоле индивид
Живет, закован фильмой.
На языке родных осин,
На «Консуле» - тем паче
Стучи, чтоб каждый сукин сын
Духовно стал богаче.
Стучи, затворник, нелюдим,
Анахорет и рыцарь,
И на тебя простолюдин
Придет сюда молиться.
Придут соседние слепцы,
Сектанты и тираны,
И духоборы и скопцы,
И группа прокаженных.
И боль и блажь простых людей
Доступна - ты не барии,
Хотя ты, Паша, иудей,
А что - Христос - татарин?
Я не за то тебя люблю,
Что здесь - и не однажды! -
По юбилейному рублю
Всегда получит каждый.
Ты не какой-то имярек -
Прошу, без возраженья! -
Ты просвещенный человек,
Почти из Возрожденья.
…Вечереет…
Нам зябнуть, но не прозябать!
А некой протоплазмой
Зевать, чтобы не прозевать
Хотя б закат над Клязьмой.
Геннадий Шпаликов, Болшево, 4 октября
( по книге: "Снег в апреле", Екатеринбург, У-Фактория, 1998 г.),
4. Запечатление. 1944 год
Польских смут невольный современник,
Рано утром прибыл я в Мендзыжец.
Праздник был. И служба шла в селеньях,
В тех, что немцы не успели выжечь.
Комендант меня устроил чудно
В старом добром тихом доме. Помню,
Как Марыля Адамовичувна
Вечером читала Сырокомлю.
Брат ее, довольно кислый парень,
Шляхтич и один в дому добытчик,
Полагал, что он принципиален,
Потому что не менял привычек.
Утром отправлялся на толкучку,
Предварительно начистив обувь.
Там торчал, распродавая кучку
Барахла из старых гардеробов.
А потом он торопился бриться
(Жокей-клуб был в доме брадобрея).
Между прочим, юная сестрица
Мне стихи читала в это время.
Ах, моя чахоточная панна!
Маленького зальца воздух спертый!
Как играла ты на фортепьяно
О себе - беспомощной и гордой.
От костлявых клавиш мерзли руки.
И сжимал я в тайном трепетанье
Польшу сеймов, королей, мазурки,
Бледных панн, Мицкевича, восстаний.
Я покинул этот город в полночь,
Собрался и отвалил бесшумно.
Спали пан Станислав Адамович
И Марыля Адамовичувна.
Перед Седлицем едва серело,
И не знал я, что еще увижу
Ребра искалеченной сирены
И за Вислой снег, от крови рыжий.
4 октября 1973, Давид Самойлов, «Стихи о Польше, 1944-й»
( по книге: "Шумит, не умолкая память-дождь. Москва ЭКСМО, 2013 г., Золотая серия поэзии").
5. Программное творение о подходе поэта к истории.
Сквозь облака фабричной гари
Грозя костлявым кулаком,
Дрожит и злится пролетарий
Пред изворотливым врагом.
Толпою стражи ненадежной
Великолепье окружа,
Упрямый, но неосторожный,
Дрожит и злится буржуа.
Должно быть, не борьбою партий
В парламентах решится спор:
На европейской ветхой карте
Все вновь перечертит раздор.
Но на растущую всечасно
Лавину небывалых бед
Невозмутимо и бесстрастно
Глядят: историк и поэт.
Людские войны и союзы,
Бывало, славили они;
Разочарованные музы
Припомнили им эти дни -
И ныне, гордые, составить
Два правила велели впредь:
Раз: победителей не славить.
Два: побежденных не жалеть.
Владислав Ходасевич,
4 октября 1922, Берлин, 11 февраля 1923, Saarow.