4 октября. Поэт и история

Oct 04, 2016 14:23

Пять примеров взаимоотношений.

1. Реконструкция, воссоздание. XVII век.

«Не для того, мы крест носили, слюнили древния листы, чтоб смердов сын Всея России учил нас складывать персты!» - подумал так епископ Павел и сжал гусиное перо, и подпись гневную поставил, и сел; и ёкнуло нутро. И вот уже заарестован, в монАстырь дальний удалён хромой птенец гнезда Христова и в срубе заживо спалён. Пускай запомнит инок каждый в науку спорщикам иным - монах, точимый правды жаждой, подвержен прихотям земным.
Так что ж тоска неутолима, надежды тают вдалеке над храмом Иерусалима на Бужаровском большаке? Где небо ясное такое, такой над Истрой синий свет! Но нет в душе его покоя, есть смута, а покоя нет. Друзья в измене, царь оставил, и страшен блик на образах: горит, горит епископ Павел  в открытых Господом глазах.

4 октября 2012 года, «Никон», Алексей Ивантер

2. Переживание. 1993 год.


Фото: www.russianlook.com

Осень в зените с серым
падающим огнем.
Кольца, бульвары, скверы
нищенствуют при нем
с антиками Арбата.
Из-за Москвы-реки
слышится канонада.
Наши ли мужики,
пьяные черемисы,
псы ли в блевотине,
не поделили ризы
распятой Родины.
Помнится, разгоралось.
Вглядываясь в свое
пристальней, чем мечталось
прежде, небытие,
где запашок снарядов
держится посейчас,
хоть и была бы рада
тихо уйти в запас,
будто бобер над Летой
темной перед норой
- жизнь замерла на этой
страшной передовой.
Ибо грозней святыни
наши без куполов,
мы еще слижем иней
с спекшихся губ в Покров.
Может быть, перекрасим
русский барак - в бардак,
выплеснув сурик наземь.
Но не забудем, как
ветру с охрипшей глоткой
вторил сушняк листвы.
Прямой наводкой,
прямой наводкой
в центре Москвы.

Юрий Кублановский, "4 октября" ( по книге: "Избранное. Москва ЭКСМО, 2006 г., Золотая серия поэзии").

Это 3 октября, последнюю ночь перед расстрелом Белого дома, мне уже никогда не забыть. Я приехал туда где-то ближе к полуночи, пробирался между мотками колючей проволоки. Само здание было погружено в темноту: уже давно отрезали электричество. Площадь перед Белым домом, наверное, напоминала петроградские площади 1917 года. Горели костры, и в свете их пламени кто-то пел советские песни («и снег, и ветер, и звезд ночной полет»), кто-то читал Бердяева, священник в рясе здесь же проповедовал. Очень разные устремления, но все эти люди, безусловно, стояли на бескорыстных патриотических позициях. И как же далека была от них верхушка Верховного Совета, занятая своим политиканством! С ужасом думаю, вспоминая эти лица, что, наверное, большинство этих людей наутро погибло, что жить им оставалось тогда всего несколько часов. Наутро я приехал снова к Белому дому, на этот раз стоял напротив, в самом начале Нового Арбата. Вдруг с Кутузовского подъехали танки. Потом началась стрельба. Всего этого, конечно же, не забыть. В какой-то момент я прикурил у мужчины неподалеку, отошел чуть в сторону, а тот рухнул на землю убитый. Выстрела не было слышно. Кто стрелял, откуда? В десяти шагах от меня убили человека, с которым мы только что переговаривались, у которого я - минуты не прошло - прикурил.
Вот что меня шокировало тогда невероятно: группа людей рядом при каждом залпе танка аплодировала. Я выглядел среди них белой вороной и даже получил на этот счет замечание, мол, что-то, Кублановский, вы не радуетесь победе демократии - так это прозвучало под грохот танков. Меня узнали, хоть и не часто, но я все-таки мелькал и в прессе, и на телевидении, а это была явно группа интеллигентов.
Перед тем, конечно, как многие москвичи, в течение этих двух недель в конце сентября - начале октября я не раз заглядывал на Краснопресненскую набережную. Иногда слушал ораторов-демагогов, видел, как ОМОН разгоняет тех, кто поактивнее. Но вот так, вплотную столкнулся с этими людьми впервые накануне той трагедии.
К Белому дому я, конечно, ходил один, зачем подвергать близких риску? А уж когда пришел пик противостояния, я тем более предпочел одиночество.
Никаких коллективных писем я тогда не подписывал - по душе не мог подписать. Не мог занять твердую позицию одной из сторон, и у тех и у других я видел большие изъяны. Но почти сразу в те дни написал стихотворение «Прямой наводкой» о событиях 4 октября, и оно было одновременно опубликовано в воинственно либеральной тогда «Литературной газете» и в прохановской «Завтра». С Прохановым, разумеется, никаких отношений у меня не было, но позвонил Владимир Бондаренко, отвечавший в этой газете за литературную часть, и спросил, можно ли его перепечатать. Я согласился. Ведь это стихотворение над схваткой. Это русская драма, которую переживает стихотворец, и только так, по-моему, и можно было тогда чувствовать. Требовать крови, кровищи, жесткости - никогда. Раздавить гадину, как тогда повторяли, - это мне было омерзительно.
Конечно, я досадовал на тех, кто поставил свои имена под «письмом сорока двух». С доэмигрантских еще времен я был знаком и с Булатом, и с Беллой Ахмадулиной. Да, это были мои друзья, и мне было больно, что мы с ними так разошлись. Гранину-то я знал цену - он был одним из гонителей альманаха «Метрополь». А Астафьев от своей подписи позднее отмежевался. Недавно в Иркутске вышел том его переписки, где он утверждает, что его подпись поставили без спроса. Но не в этой подделке, конечно, дело, ведь многие действительно подписали это письмо вполне искренне. Честно сказать, я объясняю это недостаточной мировоззренческой глубиной. Всем надоел тогда ведь социализм, а деятельность Верховного Совета воспринималась как однозначно просоциалистическая. Хотя в самом Верховном Совете идеологически было все намного сложнее.
А с Булатом мы говорили незадолго до его смерти. Помню его слова: «Юра, я тогда был идеалистом. Сейчас я разочарован в этом во всем». С Беллой, нет, мы к этому не возвращались. Но не здороваться, не подавать руки, не общаться? По-моему, это идиотизм. Вот Льву Ошанину я не подал бы руки после того, как он обличал Пастернака. Есть вещи непрощаемые - как травля Пастернака, как выступления против Солженицына. Но когда речь идет о чем-то мировоззренческом... Думаю, те, кто подписал это письмо, защищали Ельцина и ельцинизм не из корыстных соображений, они действительно мыслили так, а не иначе. Так что ж тут ссориться? У каждого свой путь, свое понимание реальности.

Юрий Кублановский, 2013 г., специально для COLTA


3. Отображение. Год точно не указан (наверное, 70-ые), но это "ОТВЛЕЧЕННЫЕ МЫСЛИ, НАВЕЯННЫЕ ВОСПОМИНАНИЕМ О ДМИТРИИ МЕРЕЖКОВСКОМ" Геннадия Шпаликова, обращенные, скорее всего, к Павлу Финну:

Живет себе, не дуя в ус,
Героем «Энеиды»,
Не в ГПУ - при Гиппиус,
На средства Зинаиды.
А тут - ни средств, ни Зинаид,
Ни фермы и ни фирмы,
И поневоле индивид
Живет, закован фильмой.
На языке родных осин,
На «Консуле» - тем паче
Стучи, чтоб каждый сукин сын
Духовно стал богаче.
Стучи, затворник, нелюдим,
Анахорет и рыцарь,
И на тебя простолюдин
Придет сюда молиться.
Придут соседние слепцы,
Сектанты и тираны,
И духоборы и скопцы,
И группа прокаженных.
И боль и блажь простых людей
Доступна - ты не барии,
Хотя ты, Паша, иудей,
А что - Христос - татарин?
Я не за то тебя люблю,
Что здесь - и не однажды! -
По юбилейному рублю
Всегда получит каждый.
Ты не какой-то имярек -
Прошу, без возраженья! -
Ты просвещенный человек,
Почти из Возрожденья.
…Вечереет…
Нам зябнуть, но не прозябать!
А некой протоплазмой
Зевать, чтобы не прозевать
Хотя б закат над Клязьмой.

Геннадий Шпаликов, Болшево, 4 октября
( по книге: "Снег в апреле", Екатеринбург, У-Фактория, 1998 г.),

4. Запечатление. 1944 год

Польских смут невольный современник,
Рано утром прибыл я в Мендзыжец.
Праздник был. И служба шла в селеньях,
В тех, что немцы не успели выжечь.

Комендант меня устроил чудно
В старом добром тихом доме. Помню,
Как Марыля Адамовичувна
Вечером читала Сырокомлю.

Брат ее, довольно кислый парень,
Шляхтич и один в дому добытчик,
Полагал, что он принципиален,
Потому что не менял привычек.

Утром отправлялся на толкучку,
Предварительно начистив обувь.
Там торчал, распродавая кучку
Барахла из старых гардеробов.

А потом он торопился бриться
(Жокей-клуб был в доме брадобрея).
Между прочим, юная сестрица
Мне стихи читала в это время.

Ах, моя чахоточная панна!
Маленького зальца воздух спертый!
Как играла ты на фортепьяно
О себе - беспомощной и гордой.

От костлявых клавиш мерзли руки.
И сжимал я в тайном трепетанье
Польшу сеймов, королей, мазурки,
Бледных панн, Мицкевича, восстаний.

Я покинул этот город в полночь,
Собрался и отвалил бесшумно.
Спали пан Станислав Адамович
И Марыля Адамовичувна.

Перед Седлицем едва серело,
И не знал я, что еще увижу
Ребра искалеченной сирены
И за Вислой снег, от крови рыжий.

4 октября 1973, Давид Самойлов, «Стихи о Польше, 1944-й»
( по книге: "Шумит, не умолкая память-дождь. Москва ЭКСМО, 2013 г., Золотая серия поэзии").

5. Программное творение о подходе поэта к истории.

Сквозь облака фабричной гари
Грозя костлявым кулаком,
Дрожит и злится пролетарий
Пред изворотливым врагом.

Толпою стражи ненадежной
Великолепье окружа,
Упрямый, но неосторожный,
Дрожит и злится буржуа.

Должно быть, не борьбою партий
В парламентах решится спор:
На европейской ветхой карте
Все вновь перечертит раздор.

Но на растущую всечасно
Лавину небывалых бед
Невозмутимо и бесстрастно
Глядят: историк и поэт.

Людские войны и союзы,
Бывало, славили они;
Разочарованные музы
Припомнили им эти дни -

И ныне, гордые, составить
Два правила велели впредь:
Раз: победителей не славить.
Два: побежденных не жалеть.

Владислав Ходасевич,
4 октября 1922, Берлин, 11 февраля 1923, Saarow.

4, 21 век, стихи нашего времени, Владислав Ходасевич, 2012, стихи, дневники, Юрий Кублановский, 1922, 20 век, Геннадий Шпаликов, октябрь, 1973, 1993, Алексей Ивантер, классика, Давид Самойлов, 4 октября

Previous post Next post
Up