Юрия Нагибина, Веры Инбер, Елены Булгаковой и Михаила Пришвина. Запись вдовы Михаила Булгакова (первая после смерти мужа 10 марта 1940 года) пронзительно трогательна.
1942 год.
ЮРИЙ НАГИБИН:
...
Со смехом, шутками, криком красноармейцы волочили труп павшей лошади. Эта работа почему-то радостно возбуждала их. Каждый старался сострить, сказануть что-нибудь этакое. Они тащили лошадь на веревке, обвязанной вокруг морды. Лошадь была вся мокрая от предсмертного пота, с раздутым животом и впалым пахом.
Три бойца с автоматами ведут двух пленных. Ночь. По горизонту розовая полоса. Звезды. Тонкий серпок, словно кусок скорлупы на черном ядре луны.
Пленные - немец и чех. Немец ранен в ноги. Одна нога обмотана по ступне тряпками, кажется круглой и огромной, как копыто в лубке. Чех тащит его на закорках. Чех узкогруд и слаб, он согнулся почти до земли, чтобы сохранить равновесие. Немец, раскорячившись, висит на нем. Часовые острят.
- Раньше он тебя воевать заставлял, а теперь ездит на тебе.
Чех понимает, виновато улыбается и, отдышавшись, снова подставляет товарищу спину.
Инструктор Крупник вдруг сказал, и его голубые глаза напомнили мне глаза моего отца в печали, чуть вытаращенные, безобидные и недоумевающие:
- Вот, товарищ Нагибин, я сегодня очень скучаю по моей жене и дочке. Моей дочке через два дня исполнится два года…
Сказал простую вещь, но так человечно по интонации.
Вот это то, что мне хотелось услышать на войне - простоту мужской печали, без щегольства, бодрячества и прочих мужских штучек. Он мне стал очень близок, но разговор сошел на социологию, и он, как ни в чем не бывало, понес пошлости. Мне кажется, что в этот момент уже не скучал он ни по жене, ни по дочери.
Крупник погиб три месяца спустя, при выходе из окружения под Мясным Бором.
Кравченко - плохая голова, тяжелодум, вечно в дурном настроении. Сам клеит аппликации и «лично» оформляет папки с формулярами, входит во все мелочи (почему и состоит на хорошем счету у начальства), но совершенно не видит целого и не догадывается, что оно есть.
Усердие, плохое настроение и полное отсутствие таланта в работе, желчная посредственность, в качестве начальника - настоящее «не повезло».
Шесть месяцев спустя его наградили орденом Красной Звезды.
ВЕРА ИНБЕР:
Снова (и на этот раз серьезно) разговоры об эвакуации института. Даже намечен срок-15 марта. И город - Архангельск. А Ленинград… как расстаться с ним? Тут ведь прошло шесть лет, если считать месяц за год, как во время обороны Севастополя. Нет, тут надо считать больше.
1943 год.
МИХАИЛ ПРИШВИН:
Вчера после обеда и на ночь моросил дождь. Сегодня утром тоже тепло и тихо. Мы выезжаем в 6 утра с подводой леспромхоза в Переславль.
Видел когда-то и Рублева, и Рафаэля и ничего не понимал, а теперь сижу в глуши, ничего не вижу и все понимаю: пришло это, потому что имел соответствующее переживание, или просто назначенное время жизни пришло. И я такой весь, рассчитанный на долгую жизнь, а другой (Лермонтов) рожден, чтобы вспыхнуть: сразу все! Как бы вам хотелось родиться - на долгую или на короткую жизнь? Хотите сразу сгореть или жить, как я, под хмурыми тучами и с каждым годом чувствовать, что тучи мало-помалу расходятся и вот-вот покажется солнце...
В Переславле. Харьков взят. Завидев знакомого в городе издали, понимаю, что он надувается для поздравления с высокой наградой. Злой хитрец Витюков, заведующий творогом, почти что во фрунт стал, а когда дошел до творога и мыла, сейчас же за трубку, и вот разговор:
- Ко мне пришел писатель, дважды орденоносец Пришвин, просит мыла. Да всего кусочек. Есть?.. Значит, счетов нет. А все-таки есть? - Трубка кладется.- Говорит, есть, но счетов нет.
- Нельзя.
- Выходит, нельзя.
За творогом пошли в Молокосоюз (...) Заведующий спрашивает: почему я не черпаю материалов на фронте. Отвечаю, что там кровь, и я крови видел раньше много, довольно, теперь смотрю на слезы в тылу:
- Вблизи ведь тоже материалы?
- Конечно, материалы.
ЕЛЕНА БУЛГАКОВА:
Ташкент. Все так, как ты любил, как ты хотел всегда. Бедная обстановка, простой деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, я одна. Это так редко бывает.
Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе. Они были даже еще больше и еще ярче, чем в жизни. Наверно, такие они у тебя сейчас. На тебе был белый докторский халат, ты был доктором и принимал больных. А я ушла из дому, после размолвки с тобой. Уже в коридоре я поняла, что мне будет очень грустно и что надо скорей вернуться к тебе. Я вызвала тебя, и где-то в уголке между шкафами, прячась от больных (пациентов), мы помирились. Ты ласково гладил меня. Я сказала: «Как же я буду жить без тебя?» - понимая, что ты скоро умрешь. Ты ответил: «Ничего, иди, тебе будет теперь лучше».
Комната продолговатая, в серых тонах. Мы живем в ней втроем - Миша, Сергей и я. Сергею шесть лет, он в своем сером костюме. Миша в халате купальном. Я сначала чувствую только беспредельное счастье. Как чудесно мы живем втроем. Потом понимаю про смерть, что это временное воскрешение. Надолго? Один раз или будет еще? Надо успеть спросить у Миши все, что не успела спросить в жизни. Он старается меня рассмешить, говорит какие-то смешные четырехстишия. Я хочу запомнить, записать. Сергей! Скорей дай бумагу! Он дает все не ту. Наконец, на одной голубой промокашке я начинаю записывать: «Зачем ты шутишь над могилой тупого интригана?» (Это я вижу совершенно ясно.) Я подхожу к нему и говорю: «Если бы ты знал, как я соскучилась по тебе, Мишенька!» - Он смотрит на меня, я вижу его лицо, с жилками, глаза голубые, - он рад до слез. Спрашивает: «А значит тот... тебя не удовлетворяет?..» - «Ффу!» Он доволен. Этот сон я видела в Котельниче числа 20 февраля - под утро.
Как-то давно, по-моему в ночь на 13 марта (13-го я ехала в Ленинград) такой сон:
Москва, весна, солнце, Замоскворечье. Миша идет рядом со мной, в черном пальто, в шапке. Я понимаю, что он воскрес, и только боюсь, чтобы кто-нибудь из встречных (а все встречают его с каким-то необычайным почетом) не дал ему понять, что он умер. Мы идем к церкви. Я всю дорогу думаю - надолго ли и успеет ли он закончить «Записки покойника»? В церкви мы становимся в дверях. По дороге он был необыкновенно оживлен, весел. Теперь начинается утомление. Все выходят и приветствуют его. И опять - мои страхи. Но он наклоняется ко мне и говорит, что очень устал, надо спешить домой. Мы идем, а жизнь уходит из него с каждым шагом. Я боюсь, что не дойдет. Темнеет, начинает моросить дождь. Жизнь уходит, он желтеет и слабеет на глазах. И наконец валится на рельсы, на какой-то площади, раскинув руки. Темно. Едут автобусы.