Печалью, бессмертной печалью
Родимая дышит страна.
За далью, за синею далью
Земля весела и красна.
Свобода победы ликует
В чужой лучезарной дали,
Но русское сердце тоскует
Вдали от родимой земли.
В безумных, напрасных томленьях
Томясь, как заклятая тень,
Тоскует о скудных селеньях,
О дыме родных деревень.
10 апреля 1903, Федор Сологуб, третье из цикла "Гимны родине".
Продолжаю начатое вчера цитирование дневников Михаила Пришвина за 1930 год
10 Апреля.
Продолжаются золотые дни, утекает вода из лесов в реки. Но вечером при звездах и луне непременно начинается мороз, и, вероятно, этого боятся вальдшнепы и не летят. Явятся они наверно после первого теплого дождя и тумана. Другие птицы - зяблики и певчие дрозды в малом числе прилетели и нет-нет! да услышишь изредка их знакомые песенки.
Никогда весной не был я таким гражданином как теперь: мысль о гибнущей родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах, напротив, все эти ручейки из-под снега, песенки жаворонок или зябликов, молодая звезда на заре - все это каким-то образом непременно возвращает к убийственной росстани: жить до смерти в полунищете среди нищих озлобленно воспитанных на идее классовой борьбы, или отдаться в плен чужих людей, которые с иностранной точки зрения взвесят твою жизнь и установят ее небольшую международную значимость...
Снегами вылез я к соснам на княжеской вырубке, где прошлый год мы зачем-то оставили на березовом пне монету. Я ошибся, сосны были не те. Искать, лазить по снегу не захотелось. Я стал на ближайшую полянку, где были редкие березки, большие проталины и слышалось непрерывное бормотание ручья. Столько лет подряд ранней весной я погружался в этот полусон в лесу перед закатом! Мысль о гибнущей родине с требованием ответа: «стоять за свое безобразие или начинать приучать себя к чужому хозяину?» была написана черным по белому и не уничтожила основное чувство природы, как буквы, вырезанные на белой коре, не мешают березе расти. Когда солнце, спускаясь, коснулось леса, и свет ущемился, я услышал всего один только раз пропела ночная птица свою «Сплю!» и замолкла. Я вспомнил тогда, что прошлый год на первой тяге, когда мы положили на пень монету, сплюшка ныла неустанно и тоже влево от солнца. «Она, - подумал я, - на том же самом месте, быть может, на том же самом дереве». На случай крикнул я князю наше условное: «Гоп, гоп!» и он мне отозвался тоже в той стороне, где крикнула сплюшка. Я пошел туда и сказал князю о сплюшке: на том, мол, самом месте, где прошлый год. - Это что! - ответил он, - вон там за ручьем, когда я подходил, вспомнились мне заячьи катушки, виденные мной прошлый год возле этого пня и я подумал: «был ли заяц и этой зимой у пня, где я постоянно сижу на тяге?» вдруг смотрю, на снегу два желтых пятна от рябчиков и точно на том же месте, где были прошлый год, потом я перешел ручей и тетерка вылетела из-под того же самого куста, как прошлый год, у березового пня увидел я заячьи шарики, потом крикнула один раз сплюшка на том самом дереве, и вслед за тем вы крикнули, и я вспомнил о монете. Вот она лежит!
Целый год под летним солнцем, осенним дождем и потом заваленная, глубоко покрытая в снегу пролежала монета и вытаяла теперь вся черная...
Стало сильно морозить. Вальдшнепов не было. Мы пошли домой, и я сказал князю:
- Что со мной случилось в этом году, не могу отогнать от себя одну печальную мысль...
- Теперь все подавлены, - сказал он, - решительно все.
И тут я прислушался к себе и попробовал сделать себя понятным князю: -
Заболей я какой-нибудь смертельной болезнью, жена моя Ефрос. Павл. непременно бы на первых порах сделала меня самого виновником: «говорила я тебе, не выставляй так рано окон, не ешь грибов, не ходи по лавке» или что-нибудь в этом же роде. Очень возможно, что и я сам бы признал свою вину, и, во всяком случае, в тот момент, когда болезнь даст отдых, порадовался бы людям и жизни всей вообще: «ну, умираю и умру, так надо, а все-таки, ну как же славно они живут». Так вот это состояние легче и во всяком случае как-то достойней, как теперь: я здоров, как бык, в полном расцвете своего таланта, а родина, умирая, проходит мимо и ей не до тебя. Так вот что хочу я сказать: лучше мне, лучше умереть самому и в хорошие мужественные минуты радоваться, что жизнь остается хорошая, чем самому оставаться и думать, что жизнь, заключенная в понятие «родина», проходит. Нет ничего печальней одинокого дерева на вырубке...
Забили нас «родиной» в гимназии, и только теперь раскрывается это понятие во всем его значении: родина - это от рода; пусть сам «род» свой какой-нибудь неприятный, и родство среди людей не удалось, все равно: эта сила сродства воплощается в чем-нибудь и как возможность какого-то счастья, быть может, и не для себя самого, а так в смысле уверенности, что есть оно где-то, кому-то - светит звездочкой, или раскрывается в почках или бормочет ручейком...
Слышу, понимаю и знаю, что есть какая-то жизнь идей вне «рода» и родины. Но тоже знаю, что некогда идея эта была тоже в брюхе рода и трудно рожалась. Кто-то стал наследником этой идеи. Быть может, он со снисходительным состраданием с высоты глядит, как мы в крови и слезах утробы, барахтаясь, с криком и болью выбиваемся на свет...
____________________________________________________________
Теперь о печалях нашего века.
Книжечки беленькие, книжечки красненькие
В детстве стояли на полочке,
«Библиотека современной фантастики»…
Все угробили, сволочи.
Думал ночами бессонными,
Как буду сквозь волны эфира
Вести звездолет фотонный,
Облетая черные дыры.
Вырасту, думал, буду Мвен Масс
Или Дар Ветер.
Вырос. Вокруг одни пидарасы,
Да эти…
Вырасту, ждал, отобью Низу Крит
У Эрга Ноoра.
Вырос. Вокруг наркомания, СПИД,
Да эти, которые…
Выучусь, в детстве мечтал, на прогрессора,
Служить буду доном Руматой.
Вырос. Вокруг сплошь бычье в Мерседесах,
И все ругаются матом.
В Руматы меня не брали,
Иди, говорят, не треба.
В результате, во всю в Арканаре
Жирует орел наш дон Рэба.
В книжках один был мерзавец - Пур Хисс
(Еще бы с такой-то фамилией).
А теперь оказалось - Пур Хиссов, как крыс,
И всех они зачморили.
Навеки улыбка сползла с лица,
Я стал обладателем бледного вида.
Вместо эры Великого Кольца
Настал нескончаемый День Трифидов.
Вот тебе и Роберт Шекли,
Вот тебе и Гарри Гаррисон,
В мире, где правят шекели
Пойду утоплюсь в Солярисе.
Оказался чужой я на этом пиру
Пришельцев пиковой масти.
Тщетно шарит рука по бедру,
Ищет мой верный бластер.
Гляну сквозь стеклопакет
И, как всегда, офигею -
Вместо звезд и планет
Горит реклама «ИКЕИ».
Грустно сижу на жопе
На их табуретке фанерной.
Нынче не время утопий
Об покорении Вселенной.
Я все понимаю: Сталин,
Репрессии, пятилетки…
Но зачем мы Космос сменяли
На фанерные табуретки?
Всеволод Емелин, «Космос ка воспоминание»,
10 апреля 2006.
Click to view
На холодной земле стоит город большой.
Там горят фонари, и машины гудят.
А над городом ночь, а над ночью луна,
И сегодня луна каплей крови красна.
Дом стоит, свет горит,
Из окна видна даль.
Так откуда взялась печаль?
И, вроде, жив и здоров,
И, вроде, жить не тужить.
Так откуда взялась печаль?
А вокруг благодать - ни черта не видать,
А вокруг красота - не видать ни черта.
И все кричат: "Ура!"
И все бегут вперед,
И над этим всем новый день встает.
Дом стоит, свет горит,
Из окна видна даль.
Так откуда взялась печаль?
И, вроде, жив и здоров,
И, вроде, жить не тужить.
Так откуда взялась печаль?
1989, Виктор Цой, группа "Кино", "Печаль".