Герберт Хан. О гении Европы. Англия. Шекспир стоит всех колоний (продолжение)

Jun 30, 2020 07:40

    Что-то от трагедии, которая разворачивается вокруг короля Лира, тонко обозначено в самом его имени. Трактуя глагол “loeren” = «обманывать», Дж. де Вриес в своем этимологическом словаре нидерландского языка пишет: «следует констатировать ложный, коварный характер целой группы подобных слов…». Так что в имени “Lear”, «Лир», в котором не следует нарушать измененный характер гласных, содержится намек на что-то, связанное с заблуждением, иллюзией, самообманом. Или же имя его напоминает о том виде безумства, который так выразительно показан Рихардом Вагнером в третьем акте «Мейстерзингеров». Явно подвержен безумству тот король, который в самом начале действия желает разделить свое королевство между тремя дочерьми - Гонерильей, Реганой и Корделией. Перед окончательным разделом король хочет, чтобы каждая дочь сказала, как сильно она его любит и ценит. В зависимости от характера и степени такого проявления любви король хочет решить, что подарить каждой из дочерей. Видимо, способ раздела и части является делом давно решенным, и все это действие предпринимается только для видимости. Может быть, как «последнее испытание», но еще вероятнее, что королю просто хочется немного насладиться проявлениями преданности от своих детей.

Гонерилья и Регана, будучи на самом деле до кончиков ногтей холодными и расчетливыми, не преминули изобразить перед отцом совершенно преувеличенную и неестественную преданность. Им моментально присуждаются большие и богатые части наследства. Младшая Корделия, движимая честным сердцем и глубоко возмущенная лестью сестер, высказывается правдиво и просто. И хотя она единственная, кто по-настоящему любит отца, слова ее в этой ситуации звучат резче, чем нужно. Король поначалу не верит своим ушам, и вопросами доводит до высказываний еще более жестких. Безмерно разочарованный, он лишает ее предназначенной ей доли наследства. Доля ее отдается Гонерилье и Регане, так что королевство разделяется надвое. Самый верный слуга и настоящий друг короля граф Кент возмущен таким обращением с Корделией. И он изгоняется из королевства обезумевшим от гнева королем. Корделию увозит король Франции, еще ранее домогавшийся ее руки и в своем отношении к ней оставшийся непреклонным. Лир объявляет, что будет со своей свитой поочередно жить у Гонерильи и Реганы. Он считает, что теперь наступит время беззаботной старости.

Если действие «Ромео и Джульетты» происходило в Италии, а «Гамлета» в Дании, то в случае с «Лиром» мы в Великобритании. Лучше даже сказать, что действие облачено в британские одежды. Ведь то, что предпринимает король Лир, что он говорит и как выступает, поначалу весьма мало отвечает тем основным чертам британского народного характера, которые мы пытаемся понять. Лир не только при встрече с дочерьми показывает, что впадает в безумство и в иллюзии. Если, как предполагают прежде даваемые комментарии, его правление и привело королевство к благополучию, то по всей видимости только в силу продолжавшейся традиции и ряда удачных обстоятельств. Ведь ему явно не хватает одного из основных качеств хорошего правителя - знания людей. Без него и предпринятый раздел королевства оказывается сумасшедшим риском. Он может пойти стране на пользу, если среди наследников будет полное единодушие. Но тут Лир ошибается дважды. Он ошибается и в том, что касается отношений между его дочерьми, и в отношениях их к нему. Без реальной связи с предшествующим господином успех раздела в тех прежде существовавших условиях весьма проблематичен.

   Но правителю Лиру явно не достает и еще одного качества, которое не только делает короля настоящим в его королевстве, но и любого человека по-настоящему соединяет с его судьбой - способности различать между видимостью и сущностью. Он полностью подвержен тем «идолам рынка» от которых предостерегал Френсис Бэкон, подвержен внешнему звучанию слов. И если свойством и даром британцев, как мы видели, является умение прощупывать сквозь все слова саму суть личности человека, то король Лир в начале действия настолько не британец, насколько это возможно. И, сразу же в ответ на ее простые слова лишая наследства любимую дочь, он поступает импульсивно, как итальянец, а не как флегматичный и рассудительный британец.

Развитие действия шаг за шагом приводит к разрушению иллюзий. Едва только дочери обрели власть, они в согласии со своими супругами показали отцу свое настоящее лицо. Пожилого человека и его свиту вначале терпят как гостя по необходимости. Потом Лира все более бесцеремонно выталкивают от одной дочери к другой, и потом они обе его выгоняют. Его свита, к которой дочери долгое время придирались, растаяла и рассеялась по миру. Бывшего правителя мы видим безумным странником в бурю и в непогоду в поле. С ним лишь два попутчика: изгнанный Кент, который присоединился к своему господину не узнанным в облике работника, дабы служить ему в состоянии неслыханного падения, а также шут. Этот бывший придворный шут, привыкший шутками и иронией подниматься над любой житейской ситуацией, стоит над ней и теперь в самом горьком и тяжком положении. Он выступает еще и в качестве неизвестного дотоле «я» самого короля, безжалостно подставляющего ему зеркало.

Здесь одна из величайших мастерских сцен Шекспира, в ней звучат не один или два мотива, а переплетаются множество мотивов. И все это подается немногими штрихами в поразительно простой форме. Один слой молча накладывается на другой, и тем красноречивее, тем трогательнее символика. Король духовно разоблачен. Во власти болезненно исчезающих иллюзий он оказался в целом вихре душевных стихий и предан воле бессердечных дочерей. Покинутость поля, бушевание бури являются еще и потрясающим отражением внутренней ситуации, внутренних процессов. Природное действо - как картина души.

На заднем плане, но можно так же сказать, что и в самом этом мире стихий, проигрывается искусно встроенная драматичная фуга, тройная фуга умопомешательства. Здесь, как мы уже увидели, профессиональный шут поднят над его профессией и глубоко вовлечен в страшную участь господина. Тут король, доведенный совершенно непостижимыми для него переживаниями до грани безумства. Его шутовство определено судьбой. И там же, наконец, на заднем плане в одинокой хижине нищий и столь же беззащитный беглец, который играет безумного, чтобы не быть узнанным. Это Эдгар, сын графа Глостера. Из-за козней и клеветы сводного брата, подлого ублюдка Эдмунда, с ним случилось несчастье. Теперь он называет себя Томсом, изображает, будто его преследуют злые духи, и страшен его крик, повторяющийся среди бури, ночи и тьмы: «Томсу холодно!» Переплетение в этой сцене безумства и действительности, гнева и пугающей ясности мысли придает этому шедевру что-то от мощи природных стихий.

Что такого было в конечном счете в шутовстве, и почему без него не могли обходиться столетиями, даже сознательно обеспечивали его как функцию? Видимо, здесь проявлялась потребность сбросить с себя повседневность и условности и некоторое время поиграть с ними. И здесь же, видимо, понимание и  ощущение того, что само по себе буржуазное существование весьма относительно и что было бы заблуждением отдаваться ему без остатка. Шут был рядом, чтобы разбуржуазивать. И в первую очередь это касалось не буржуа или мелкого буржуа, а герцога, короля, императора, поскольку в филистерском мире им угрожало обуржуазивание или гибель. А шут своей обращенной к духу иронией гениально расставлял акценты, которые вели к пробуждению. В том значении этого выражения, которое запечатлено нидерландцем Гуицингой, шут был социальным гомо луденсом (homo ludens), актером социальной фантазии.

В сцене, которую мы только что наблюдали, сама жизнь основательно разбуржуазила. Предания и условности развеяны, как мякина. Высший облик, спрятанный за всем шутовством, просвечивается сквозь три маски. Мы чувствуем его сквозь маску профессионального шута, мы слышим его в словах Эдгара, ставшего шутом для самозащиты, мы потрясающе замечаем его в каждом жесте, в каждом высказывании короля Лира, великого шута по своему собственному прибежищу.

И когда мы все более внимательно, все более напряженно вслушиваемся в то, что говорит Лир,  происходит что-то странное. Средневековое столетие улетучивается перед нашим взором. Мы вдруг видим образ, перенесенный в наше время. Слова о «лишенном наследства» отдаются эхом в глубинах нашей души, и к ним добавляются еще и слова о «бытии на грани». Обе эти фразы являются клеймом пролетариев, порожденных потребностями индустриально-технической эпохи. Поначалу от такой сумасшедшей, с виду совершенно абсурдной ассоциации мы только потряхиваем головой. Но как бы дерзко и дико это ни звучало, а Шекспир представил пролетария в лице короля, в лице великого избавителя самого себя от наследства.

Здесь очень важно взвешивать все на точных весах. Пролетарское начало заключается не просто в отсутствии наследства и в отверженности, иначе «пролетариев» было бы много уже в самой глубокой древности. Речь идет о разновидности сознания, которое мы пытаемся охарактеризовать. Именно от такого сознания в душе короля Лира появляется новый свет. Среди ночи и бури, будучи в беде, он вдруг понимает, что со всем этим он не один, что он разделяет участь тысяч людей.

Несчастные и голые созданья,
                               Гонимые суровой непогодой,
                               Что впроголодь блуждаете без крова,
                               Как защитят дырявые лохмотья
                               Вас от такой вот бури? Слишком мало
                               О вас радел я! Исцелися, роскошь,
                               Изведай то, что чувствуют они,
                               И беднякам излишек свой отдай,
                               Чтоб оправдать тем небо.  (49)

Мы, конечно, могли бы в этой связи говорить о глубочайшем этическом переживании, о стихийно появившемся сострадании. Но дальнейшие события показывают, что королю Лиру уготовано выйти за рамки этих общечеловеческих мотивов. Пока вокруг дело все ближе идет к драматической развязке, Лир как бы отсутствует душой. Внешне его состояние выглядит как безумие, и с ним соответственно и обращаются. Но идет ли речь о полной духовной отрешенности, о чем-то таком, что можно было бы назвать еще и сном души? Или же в этом сне неожиданно появляются те видения, о которых говорил Гамлет в своем монологе? Вслушиваясь в несвязную речь медленно пробуждающегося короля, мы получаем основания полагать, что сон его был весьма значимым. Мы догадываемся, что его собственное «я», медленно исходившее из него и все более погружавшееся во внешний мир, слилось с этим миром и почувствовало его внутренние импульсы. В величественном и пугающем виде это проступает перед нами в одном единственном предложении, которое король произносит в шестом явлении четвертого акта: «Они говорили, что я был всем». - “They told me I was everything”. С поверхностной точки зрения это можно описывать как безумие, даже должно так описывать, если пронизано патологией, но в принципе это может быть и явлением гораздо более глубинным.  Об интуиции, о внутреннем взоре говорят старинные мистерии, в которых проявлялось познание, рождавшееся от того, что личное «я» переступало порог повседневного сознания, но не засыпало, а становилось «заодно с вещью». Мифология окружала такие процедуры совершенно определенными образами, о которых еще пойдет речь, когда мы обратимся к странам северной Европы. Тогда дополнительные пояснения даст нам финский народный эпос «Калевала».

Примечания переводчика: 49. Перевод Щепкиной-куперник. Москва. «Художественная литература. 1963.

национальная психология, Европа, антропософия, Англия

Previous post Next post
Up