Часть 1 Автор Иван Толстой
Часть вторая
Когда подростком читаешь Ильфа и Петрова, налет антисоветскости почти не заметен: тебе просто весело от лихого изображения нашей дурацкой жизни.
Набоков хорошо объяснил: соавторы нашли остроумный ход, выбрав героем - жулика, а жулику, по законам жанра, не просто позволено, но даже вменено в образ заходить за черту и нарушать правила.
Фабула "Двенадцати стульев" носилась в те годы в воздухе. История создания романа описана много раз. Ильф и Петров утверждали, что первую мысль в их заронил Валентин Катаев (родной брат Евгения Петрова) и что соавторы, идею подхватив, развили ее столь талантливо и так поразили Катаева отличной работой, что тот решительно отказался быть третьим соавтором романа и чему-то вообще новичков учить - настолько очевиден был их дар. Заметим, что легенда эта никем не опровергнута, но никем и не подтверждена, она известна только в поздней подаче осиротевшего Петрова (1938). Но и помимо Катаева литературный сюжет, развивающийся вокруг стульев, мебели, старого и почему-то влекущего к себе имущества, гулял по книгам того времени.
Советская литература тех лет охотно бралась за бывшего помещика, эсера или диверсанта, тайком перешедшего границу. Юрий Щеглов в своем комментарии называет, например, рассказ "Ханский огонь" (1924) Михаила Булгакова: бывший хозяин возвращается в усадьбу, превращенную новыми властями в музей. В пьесе Бориса Ромашова с абсолютно ильф-и-петровским названием "Конец Криворыльска" (1926) отставной врангелевский офицер в сопровождении профессионального шпиона приезжает в провинциальный город к своему отцу-реставратору с вредительским заданием. У Алексея Толстого (повесть "Василий Сучков", 1927) рассказано о похождениях шпиона, который по ходу дела совершает и бытовое преступление. Таинственного приезжего принимают в городке за иностранца - фабула повести "Козел в огороде" Юрия Слезкина, тоже 1927 года. Словом, источников сюжета и его развития - пруд пруди.
Но все эти предшественники "Двенадцати стульев" меркнут перед "Тремя столицами" - источником не чисто литературным, но скорее литературно-политическим. В середине 20-х русская эмиграция (называемая у нас непременно белой, другой словно и не было в природе), ее мемуары, проникновение через границу, знаменитый процесс террориста Савинкова, его книги, выпущенные открыто Государственным издательством и всеми читаемые, - все это было на слуху. Издавать эмигрантов у нас, подбодренных словом Ильича, не стеснялись.
А тут подоспели и актуальные события, издали работавшие на каркас "Двенадцати стульев", - причем, события страшные, не придуманные: террористическая группа капитана Ларионова пробралась из Финляндии в Ленинград и среди бела дня 7 июня 1927 года напала на Центральный партийный клуб на Мойке, забросав гранатами зал заседаний. Ранило 26 человек комактива, обсуждавших "доклад тов. Ширвиндта" (интересно, не родственник ли?). В тот же день на вокзале в Варшаве Борис Коверда застрелил советского посла Петра Войкова, а днем позже в Москве на Лубянке Мария Захарченко-Шульц и упоминавшийся Опперпут-Стауниц чуть было не взорвали общежитие ГПУ. (Опперпут, в искренность которого многие за границей не поверили, решил вернуться в совдепию и делом доказать свой разрыв с чекистами.) Вскоре контрразведка отчиталась об успешной операции против новой группы лазутчиков. Политический контекст вокруг всех этих бар из Парижа складывался в те дни вполне ощутимый.
Придя в неистовство от таких согласованных (как им казалось) действий врага, чекисты уже 9 июня расстреляли двадцать заключенных, арестованных по различным делам, и единственного среди них подлинного "барина из Парижа" князя Павла Долгорукова, снова - во второй раз - пошедшего через границу поднимать народ на антихриста.
И хотя Михаил Одесский и Дмитрий Фельдман (публикаторы и комментаторы полного текста "Двенадцати стульев", 1997) никакого Шульгина в своей работе не упоминают, они также признают "ключевым для понимания романа" определенный политический контекст - шанхайский переворот:
"В этот день (15 апреля 1927 года. - Ив.Т.) газеты сообщили о событии, которое "левая оппозиция" объявила крупнейшим поражением советской внешней политики, чреватым смертельно опасными для страны последствиями. В этот день начался, можно сказать, последний этап открытой борьбы "левой оппозиции" со сталинско-бухаринским партийным руководством. И жители "уездного города N" тоже обсуждают "шанхайский переворот" - главную газетную новость. Обсуждают как событие заурядное, вроде свадьбы сына городского брандмейстера"
Сталин хотел ответить левой оппозиции, что "события... в Китае не настолько значительны, чтобы привести к глобальной войне. И предпосылок "реставрации капитализма" в СССР нет, все разговоры об этом, да и о военной опасности, вызваны обычным "левачеством" Троцкого, неготовностью троцкистов к "мирному строительству", желанием вернуться к прошлому - к привычным методам управления, к "военному коммунизму". Официальная пропаганда способствовала тому, чтобы Троцкий и "левая оппозиция" стали символами гражданской войны, "красного террора", разрухи, голода. А сталинско-бухаринское руководство рекламировалось в качестве гаранта стабильности и продолжения нэпа. Ради унижения троцкистов допускались и даже поощрялись насмешки над "левачеством" в любых областях - литературе, театре и т.д.
Вот в этой ситуации соавторы и приступили к "Двенадцати стульям". Под патронажем Нарбута (главного редактора ежемесячника "30 дней". - Ив.Т.) они написали роман о том, что в Шанхае ничего не случилось. Ничего опасного для СССР.
Сюжет "Двенадцати стульев" идеально соответствовал тезисам официальной пропаганды, противопоставившей "левую оппозицию" как приверженцев прошлого, людей, мыслящих в категориях прошлого, и сталинско-бухаринское руководство, решающее реальные задачи настоящего и будущего" (Одесский, Фельдман, там же).
Вот почему, поясняют комментаторы, все герои романа, недовольные советской властью, - это безнадежно и бесповоротно проигравшие, люди прошлого - лишние и бывшие. И вывод Одесского и Фельдмана:
"Наперегонки со священником компаньоны ездят по стране, и всюду читатель может увидеть, что советский строй стабилен, события в Китае и связанные с ними опасения забыты, надежды противников режима на скорое "падение большевиков" и помощь из-за границы, столь ядовито высмеянные в романе, - беспочвенны. Некому в СССР всерьез бороться с этим режимом, потому силам "международного империализма" не на кого опереться. Бывшие дворяне стали совслужащими, бывшие купцы, ныне нэпманы, озабочены лишь своими доходами и, как прочие заговорщики-монархисты, патологически трусливы, опасности они все не представляют. "Новый социалистический быт" сложился, это данность, "реставрация капитализма" невозможна в принципе. Потому бесперспективными, нелепыми, наконец, просто смешными выглядят в романе бесконечные рассуждения о "международном положении"".
Совершенно справедливо. Все это так, и этот политический ракурс был уже явлен в "Трех столицах", отредактированных на Лубянке. Зачем же чекистам опять понадобилось городить огород? Зачем увязывать "Двенадцать стульев" именно с шульгинской книгой, запрещенной в СССР? А увязывание, как видно, было намеренным, назойливым. И примеры тому загадочно рассыпаны по всему роману.
О двух крупных сценах (перекрашивание и плутание на извозчике) мы уже сказали, но вот еще примеры сближения. Начать с того, что Василий Витальевич Шульгин - самый настоящий бывший член Государственной думы и даже особа, приближенная к императору. Правда, в специфическом смысле: Шульгин в 1917 году принимал отречение Николая Второго, но он по убеждениям своим самый настоящий монархист.
Милюковские усы и впрямь хороши, но у нашего Василия Витальевича - ей-богу лучше.
Остап переименовывает Кису вКонрада Карловича Михельсона точно так же, как контрабандист-трестовец переименовывает Шульгина в Эдуарда Эмильевича Шмидта. Причем тот и другой - советские государственные служащие. И Остап точно так же инструктирует новоиспеченного Михельсона, как гэпэушник наставляет Шмидта.
Ипполита Матвеевича водят по знакомым, как Шульгина водили по трестовцам. "Союз меча и орала" - резко сниженная пародия на "Трест". И та и другая организация - липа. Но если про "Союз меча и орала" читателю понятно, то аналогии с "Трестом" в те годы советский читатель провести не мог, ибо подпольная монархическая организация существовала исключительно для внешнего употребления. Это пересмешничество для некоего круга посвященных. Кто они?
Или - внешность. Вот Киса надевает очки, и жена его считает, будто "в очках он вылитый Милюков". Милюкова легко высмеивать: это видный кадет, он на слуху. Еще несколько лет назад его фотографии печатались повсюду в газетах и журналах. Милюковские усы и впрямь хороши, но у нашего Василия Витальевича - ей-богу лучше. Перечисляют Ильф и Петров, кстати, и некоторых других членов Государственной Думы, словно подбирая Воробьянинову предка, - Родзянко, Пуришкевича, - умалчивая о единственном, самом здесь ценном.
Почему Шульгин непроизносим?
И в чем, кроме веселой сатиры, смысл фразы о контрабанде, которую - всю - делают в Одессе, на Малой Арнаутской улице? Намек ли это на фальшивость проводников через границу?
Все эти вопросы снимаются одним простым ответом: дело в провале шульгинской книги.
Вот как мне представляется разгадка. Из осторожности назову ее гипотезой.
"Три столицы", как уже сказано, были в рукописи прочитаны на Лубянке и там же отредактированы. В январе 1927 года книга вышла в Берлине (в издательстве "Медный всадник", принадлежавшем, кстати, Братству Русской Правды, весьма двусмысленному политическому объединению, пронизанному советскими агентами). А вскоре объявившийся чекист Опперпут-Стауниц уничтожил весь смысл оперативной игры с Шульгиным.
Перед Москвой встала задача превратить проигрыш в победу. И ГПУ решило заказать новую книгу, моделируя сходную ситуацию и закрепляя прежние политические тезисы.
Михаил Кольцов (предполагаю, что это был он, но не в одиночку, конечно, а, скажем, в связке с создателем "Треста" Артузовым) обратился с заданием к Валентину Катаеву, писателю талантливому, человеку сатиричному и беспринципному (На чекистском крюке Катаев был давно - пойманный на прежней близости к белому движению).
"Двенадцать стульев" должны были стать "Тремя столицами-2" - на новом политическом витке. Причем, спешно. Отсюда и невероятные требования - сдать первую часть рукописи уже через несколько недель. Катаев сразу сообразил, что в одиночку можно и не сдюжить, но у него был младший брат Евгений Петров и давний одесский приятель Ильф. Засадив молодых и никому еще не известных фельетонистов за черновую работу, Катаев уехал на юг.
Петров вспоминал, что они с Ильфом целый месяц возвращались домой "в два или три часа ночи", поскольку писать роман могли только после окончания рабочего дня в "Гудке": "Нам было очень трудно писать. Мы работали в газете и в юмористических журналах очень добросовестно. Мы с детства знали, что такое труд. Но никогда не представляли себе, что такое писать роман. Если бы я не боялся показаться банальным, я сказал бы, что мы писали кровью. <...> Все-таки мы окончили первую часть вовремя. Семь печатных листов были написаны в месяц".
"Стоп, - справедливо останавливают мемуариста Одесский и Фельдман. - Что значит "вовремя", почему первую часть "Двенадцати стульев" нужно было написать именно "в месяц"? Написали бы за полтора или два, не мучаясь: нигде ж не упомянуто о каких-либо обязательствах и договоренностях. <...> А если успели "вовремя", значит, договоренность была, и поведение соавторов уже не выглядит странным. Они месяц истязали себя не из любви к трудностям, а чтобы главный редактор (Владимир Нарбут. - Ив.Т.) получил первую часть романа в октябре - ноябре 1927 года. Только тогда по его приказу завред успевал организовать подготовку публикации в январском номере 1928 года. И даже на февральский хватало - "с запасом"".
По мнению комментаторов, спешка была связана с остротой "момента" - со сталинской борьбой против оппозиции (Троцкого) и необходимостью отреагировать на шанхайский провал.
На мой же взгляд, осенью 1927 года актуальней был малый шанхайский провал - публичное разоблачение "Треста". Перед Ильфом и Петровым ставилось задание государственной важности (ответственный за исполнение - тов. Катаев). Я нисколько не хочу сказать, что кто-то водил их руками, нет, талант здесь - их собственный. Но заказ, режим наибольшего благоприятствования, издательские возможности, зеленый свет при прохождении цензуры - всё это было им дано на блюдечке с золотой каемочкой. Сатирический роман из советской жизни, зубоскальство по адресу чиновников, служащих, редакторов, директоров, быта, нравов... Немыслимая свобода смеха! Это стало возможным только потому, что у книги были могущественные покровители, а "Двенадцать стульев" оказались политическим заказом.
Заказов, собственно, было два - один для внутреннего употребления. Другой для внешнего, экспортного.
Суть внутреннего - борьба с оппозицией, с Троцким. Надо было показать, что жаловаться на советскую власть у нас могут только жулики, падшие личности, недоумки и достойные осмеяния осколки старого мира. Нормальный человек советской жизнью доволен.
Суть внешнего заказа: не верьте разоблачениям Опперпута, господа иностранцы! Опперпут - это своего рода Остап Бендер, а его "Трест" - это никакое не ГПУ, это что-то вроде "Союза меча и орала".
Причем об этом втором, экспортном варианте гэпэушной легенды не должны были знать советские люди, ведь они не читали "Три столицы" и не догадывались ни о "Тресте", ни о его разоблачении. (Мы помним, что в конце 1970-х у текстов Шульгина снова появится заграничная функция - книга "Годы". "Столицы" же в этом отношении были первой пробой.)
Почему же Ильф и Петров, так детально зная шульгинское произведение и дерзко пользуясь им, не могут произнести его имя вслух? Может, они и от советской цензуры скрывают эти заимствования? Нет: тень Шульгина присутствует в "Двенадцати стульях" по согласованию с Лубянкой и по ее специальному требованию. Маршрутом Лубянка - Михаил Кольцов - Валентин Катаев экземпляр "Трех столиц" добирается до сатириков. Неизвестно, сколько было Шульгина в их рукописном варианте, мы знаем лишь, сколько его осталось в печати.
Как говорила Ахматова, "немного географии". Откуда взялся барин? Из Парижа. "Почему из Парижа? - возмущается Киса. - Вовсе я не из Парижа".
И ведь и впрямь Воробьянинов не из Парижа.
Ну, где заграница, где эмиграция, там, разумеется, Париж. Это обывательское клише, неизбежное пошлое представление. Остап Бендер ведь, несмотря на все свое остроумие, человек очень пошлый. Вернее сказать, он не умеет мыслить без учета человеческой пошлости. Пошлость - его стихия, из которой он черпает свое вдохновение. Не будь ее, не было бы никакого Бендера.
Пусть себе загробный привет с киевского кладбища дошел в Париж. Черт с ним, с загробным приветом.
Может быть, из Парижа - прототип Кисы, Василий Витальевич Шульгин? Нет, он, как мы помним, был из Королевства сербов, хорватов и словенцев, из маленького городка Сремские Карловцы. На сатиру подобный топоним не тянет. Но в каком-то широком смысле Шульгин все-таки из Парижа, потому что Париж - Мекка русского изгнания, и каждый эмигрант так или иначе пожил в Париже. Шульгин, кстати, тоже.
Париж, однако, выдумали не Ильф и Петров. Он был навязан им со стороны.
Дело в том, что в ноябре 1926 года (когда замысла "Двенадцати стульев" не было еще и в помине) шульгинская книга стала печататься в парижских газетах - главами. Шульгин начал с описания Киева. На появление киевских глав и откликнулся в газете "Правда" советский рецензент: "Дворянин на родине". Рецензентом был Михаил Кольцов, чекист и будущая звезда коммунистической журналистики, фигура, облеченная полным доверием властей и предназначенная для выполнения самых ответственных партийных поручений. Только глубоко своему человеку могли доверить рецензию на книгу врага советской власти (пусть и гэпэушную книгу), сочинение запрещенное, недоставаемое. "Пожалуйста, - с хамским великодушием дозволял автору Кольцов, - пусть себе загробный привет с киевского кладбища дошел в Париж. Черт с ним, с загробным приветом".
Образцовое дистанцирование.
Реконструируем дальше.
Нельзя исключить, что шульгинское имя могло в романе на первых порах фигурировать, но потом по тем или иным соображениям его сняли. Остались только следы присутствия, отпечатки и рельефы. Как остался рельеф от ответственного Катаева - роман посвящен ему.
Кольцов в "Правде" писать о Шульгине мог, а Ильф и Петров - политически опоздали, потому что за прошедшие с "Трех столиц" десять месяцев (январь - октябрь 1927-го) вся шульгинская история встала из-за побега Опперпута с ног на голову.
К тому дню (август - сентябрь 1927-го), когда Ильф и Петров сели за роман, Опперпут не только уже разоблачил весь "Трест", но и успел, вернувшись в Россию, погибнуть в конце лета от чекистской пули.
Упоминать эту историю, да и вызывать в памяти фигуру Василия Витальевича стало в советской печати невозможно. И читатели внутри страны так никогда и не узнали, что настоящее ГПУ вело себя по отношению к настоящему Шульгину, как выдуманный Остап Бендер по отношению к выдуманному Воробьянинову. Параллели пришлось не афишировать. Они остались в самом теле романа, дожидаясь своего часа.
Таким образом, от Ильфа и Петрова требовалось спасти на Западе репутацию - но не самого Шульгина, а нарисованной им России - возрождающейся, мужающей, бесстрашно идущей сквозь свист лишних и бывших людишек. Становясь "Тремя столицами-2", "Двенадцать стульев" ни в коем случае не должны были повторять шульгинскую книгу интонационно, - наоборот, там, где Шульгин хвалит, Ильф и Петров должны высмеивать, - в действительности, в своей скрытой сверхзадаче, поддерживая.
Но было, конечно, у двух книг и глубокое нравственное несходство. В отличие от Воробьянинова Шульгин шел не за бриллиантами, не за материальными ценностями, а за сыном. Сына он не нашел, но обрел родину. Эта высокая человеческая мотивация у Ильфа и Петрова намеренно снижена, как травестировано вообще всё - интеллигенция, духовенство, маленький человек. Набоков прав, что иначе было не написать сатиру на советское общество, но инструмент для этого соавторы выбирали самым циничным образом.
Два барина из Парижа расходятся еще и идейно.
Вот Ильф и Петров о клубе, построенном на старухины бриллианты: "Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать, но нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям".
Те же самые мысли и у Шульгина - о России.
Но - "Ипполит Матвеевич потрогал руками гранитную облицовку. Холод камня передался в самое его сердце. И он закричал".
Это - анти-Шульгин, потому что Василий Витальевич, в противоположность, запел гимн неумирающей России, он (пусть наивно) возрадовался жизни, оказавшейся сильнее смерти.
Своему сокровищу - обожаемому сыну - Шульгин, чтобы не навредить, посылает трогательную записку и остается жить ради памяти о Ляле. Воробьянинов же свое сокровище ищет с ножом - и в алчном отчаянии кончает с собой.
Между прочим, Ильф и Петров могли бы уже в конце "Двенадцати стульев" уподобить гибель Остапа (от ножа Кисы) гибели его прототипа - Опперпута, но сделали это только в финале следующего романа - "Золотого теленка", где Бендера ловят при переходе государственной границы. Опперпут был застрелен вскоре после проникновения в СССР с финской территории.
Ну, хорошо, а не перетончила ли Лубянка? Был ли этот чекистский месседж прочитан той стороной, эмигрантами? Понял ли парижско-берлинский читатель хитрый рисунок всего этого замысла?
Судя по печатным отзывам, нет, но ведь мы знакомы лишь с малой долей зарубежного эпистолярия. Да, Шульгин сел в лужу. Ему подсунули фальшивку. И "Три столицы" оказались краплеными. Но ведь в "Двенадцати стульях" изображена та же страна - она возрождается, ищет удовольствий, любит, смеется.
Значит, Россия жива, господа?..
И что же, - точка? Да нет, не точка. Как говорил Набоков, бездарная жизнь подражает талантливому искусству. В 1928 году в Советский Союз приезжает из Италии Алексей Максимович Горький. Привозят его с пропагандистской целью, но и он преследует свой интерес. Ему хочется посмотреть, как живет советская страна, на что похож быт народа, он собирается разобраться в этом на месте. Все московские мероприятия Горького организовывал и устраивал его секретарь П.П. Крючков, как мы знаем, сотрудник ГПУ.
И вот в июньский денек Горький отправляется на пешую экскурсию по Москве. Ему надоели официальные приемы, не дающие посмотреть на жизнь, как она есть. И он устраивает маскарад - переодевается, гримируется и отправляется по крючковскому маршруту. Идет с ними и третий ряженый - сын Горького Макс: наклеенные усы, борода, парик.
Они заглядывают в дешевые чайные и пивные, обедают на вокзале. Сплошное изумление вызвал у барина из Сорренто дешевый, вкусный и сытный обед в вокзальной забегаловке. Вот как, оказывается, хорошо жить простому советскому человеку! А за границей на нас клевещут.
И Горький совершенно убежден, что перехитрил власть и увидел подлинную советскую жизнь. Ему невдомек, что везде, куда он заходил, его ждали такие же ряженые сотрудники ГПУ, изображавшие массовку - обслугу, публику, продавцов.
Что ж удивляться, что через несколько лет Горькому будут печатать в одном экземпляре фальшиво-благополучные номера "Правды". Будут, запросто.
А ведь Алексей Максимович мог понять механизм таких потемкинских деревень уже давно - и по книге Шульгина, и по "Двенадцати стульям". Мог понять, но не понял.
Или, наоборот, обо всем догадался - но решил притвориться? Как дедушка притворяется, будто это не внучек его пугает, а настоящий серый волк.
Эта статья была опубликована в ныне закрытом журнале "Русская жизнь" в двух номерах в ноябре 2012 г. , который исчез со всем архивом в марте 2013 г.
Источник -
lebed.com