Читаю купленную за 475 рублей книгу Льва Ельницкого (1907-1979) «Три круга воспоминаний. Война и плен» (М., «АГРАФ», 2012 г., тираж 1000 экз.). Ельницкий учился на историческом факультете Московского университета, но курса не закончил, до войны работал в Государственном Историческом музее, занимался архелогией. Вскоре после начала войны был записан в состав Московского народного ополчения («Запись в ополчение производилась “добровольно”. Отказываться было невозможно, да и не приходило в голову»). В плен Ельницкий попал в районе Спас-Деменска в конце сентября 1941 года.
Отрывок из книги, в котором автор описывает, как он попал в плен (Петр Осипович - преподаватель физики одного из московских вузов, приятель Ельницкого, с которым тот познакомился в ополчении, был старше на 8-10 лет,).
«Под утро, но еще в полной темноте, двинулись, наконец, за своим обозом и мы. Двинулись по деревенской улице, в направлении горящих домов на другом конце села. По сторонам валялись разбитые машины и подводы, приобретавшие неестественные формы в отблесках пожара. Лошадей погоняли. Подводы наши двигались с такой скоростью, что за ними приходилось бежать. Я одной рукой держался за оглоблю телеги, а другой - за Петра Осиповича из боязни его потерять.
Стреляли ли по нас? Были ли у нас жертвы? Ничего не знаю. Ничего такого не заметил. Все внимание было сосредоточено на том, чтобы проскочить, не отстать, не потерять и не потеряться...
Пробежав так по деревне, мы очутились в редком лесу, наполненном звуками пулеметной стрельбы. Как-то сразу стало гораздо меньше народу. Подводы наши повернули в одном направлении, мы же с Петром Осиповичем почему-то отстали от них и пошли несколько другой дорогой. Дороги, собственно, определенной не было - весь лес был вытоптан и изборожден следами повозок. Мы бежали за какими-то людьми, в том направлении, откуда не раздавалось стрельбы.
Небо стало сереть. Светало. Убавив шаг, мы через некоторое время оказались на опушке. Перед нами был луг, от которого высоким плетнем отгорожено пахотное поле, не круто подымавшееся к деревне, находившейся на расстоянии не более километра. Кругом было пустынно и тихо. Впереди нас стояло еще несколько бойцов и один кавалерист. Люди в нерешительности остановились.
Меня одолевала такая страшная усталость, было так холодно, так все внутри дрожало, что я не задумываясь и громким голосом предложил перелезть через плетень и идти в деревню. Кавалерист, опасливо поглядывая вперед, нерешительно произнес:
- Да, пожалуй, как раз и нарвешься...
И поехал медленно в сторону, держась лесной опушки. Мы продолжали стоять на месте.
- Немцы, вон немцы... - сказал Петр Осипович, показывая на что-то движущееся в не совсем еще полном свете. Я пригляделся и обрадовался:
- Да что вы, Петр Осипович, право - это мальчишка гонит овец...
Обрадовались, оживились и повеселели все остальные. После этого мы, уже не споря и не сговариваясь, направились к плетню, перелезли через него и решительно зашагали к деревне.
Так мы шли, когда вдруг метров за 400 от нас заработал пулемет и вокруг засвистели пули. Откуда? И тут-то наконец мы увидели немцев. У края деревни устроен был маленький окопчик, и немцев там было человек 12-15, не больше. На секунду приостановившись в растерянности, мы бросились бежать назад к плетню, к лесу, но все это было от нас уже далеко. Пулеметная стрельба усилилась.
Пробежав метров 50-60, я почувствовал, что задыхаюсь и больше бежать не могу. Я крикнул Петру Осиповичу, бежавшему метров на 10 впереди, и упал на землю. Он было сделал то же самое, но потом, вскочив, пробежал еще немного и лег за небольшой холмик, знаками приглашая меня последовать его примеру. Я перебежал разделявшее нас пространство и лег рядом с ним. Мы были вместе. Пулеметная стрельба прекратилась, но вместо нее начался минометный огонь. Бац, бац, бац - мины падали все ближе и ближе...
- Пристреливаются... - прошептал Петр Осипович, - следующая мина ударит по нас...
- Может быть, они перестанут... - взмолился в ответ я.
Нам повезло. Огонь действительно прекратился. Я перевернулся на спину и стал оглядываться по сторонам. Товарищей наших поблизости не видно. Только неподалеку лежит кем-то потерянная пилотка. Убит кто-нибудь? Но ничего больше не было видно.
Что делать дальше? Мы совершенно закоченели, после того как пролежали на холодной заиндевелой траве, вероятно, больше получаса.
- Петр Осипович, надо встать и идти к этому окопу...
- Что вы говорите, нас сейчас же убьют, как только мы подымемся.
- Но, может быть, они не будут больше стрелять... Ведь так мы тоже долго не вылежим, а бежать все равно бессмысленно.
- Я не хочу идти в плен. Я этого больше всего боялся.
- Нам ничего другого не остается...
- Я не буду поднимать руки.
- Хорошо, это сделаю я за себя и за вас...
Пока мы так переговаривались, над нами вдруг раздалось отрывисто и громко: «Aufstehen. Hande hoch!» («Встать. Руки вверх!»). Перед нами стояли два немца в зеленовато-серых шинелях, в металлических касках, и у одного из них был пистолет, который он направил на нас. Я встал с земли и поднял руки. Встал и Петр Осипович. Немец с пистолетом в руке приблизился ко мне. «Выстрелит», - мелькнуло у меня в голове, но я не шелохнулся.
- Jude? (Еврей?).
- Nein (Нет).
- Ist gut (Хорошо).
Такой же вопрос был задан и Петру Осиповичу. Второй немец со свободными руками подошел к нему и снял с него кожаный ремень, надетый поверх шинели, и бегло ощупал его карманы и бока, видимо в поисках оружия. Глядя на это, я расстегнул шинель, под которой у меня был брезентовый ремень, не заинтересовавший немца. «Sind Sie ein Arzt?» («Вы врач?») - спросил меня один из них при виде моей санитарной сумки с красным крестом. Я затруднился ответом. Разговорным немецким языком, как помянуто, я не владел совершенно.
Кое-как я объяснил ему, что я не врач, а научный сотрудник, археолог... Осведомившись у Петра Осиповича о его профессии, они остались довольны, узнав, что и другой их пленник - ученый. Пистолет был спрятан. Нам дали знак идти за ними в деревню. Как только мы приблизились к немецкому окопу и навстречу нам из него выскочило несколько солдат, наши конвоиры громко объявили:
- Wieder die russischen Wissenschaftler gefangen genommen…(Опять русские ученые взяты в плен).
Очевидно, и до нас на их пути попадались московские ополченцы, и в плену оказывались находившиеся среди них в некотором проценте научные работники.
Когда мы вошли в деревню, нас поразило большое количество немцев, в разных направлениях сновавших по ее улице. То и дело откуда-то подъезжали и куда-то уносились большие и быстрые мотоциклы, каких я не видывал раньше. У многих изб стояли грузовые и легковые автомобили разных размеров и фасонов. Это разнообразие транспортных средств меня, человека, привыкшего к трем-четырем видам автомобилей (у нас в то время из грузовых были преимущественно полуторки и трехтонки, значительно реже встречались пятитонки, а из легковых - только газики и эмки), сразу же потрясло. Немецкие солдаты и офицеры (я еще совершенно не мог отличить одних от других), в их чистой и подтянутой униформе, с отделанными серебряным галуном воротниками, погонами и фуражками, выглядели несравненно представительней наших солдат и командиров, в нашем грубом, бесцветном и непрезентабельном обмундировании, которое к тому же, ввиду нашего постоянного пребывания под действием атмосферных условий, выглядело всегда измятым и грязным. В грубых башмаках и расползающихся обмотках, в висящих мешками шинелях, мы должны были производить весьма жалкое впечатление на высоко культивировавших всяческую, и в особенности военную, форму немцев.
Нас втолкнули в пустую избу, в которой одна половина была густо усыпана куриными перьями, а в другой на деревянной постели лежал в бессознательном состоянии и, видимо, агонизировал наш боец с огнестрельной раной в области грудной клетки. К пуговице его гимнастерки была привязана картонная бирка, на которой было что-то написано беглым почерком по-немецки, чего я разобрать не смог.
Вскоре к нам вбежал какой-то немец, видимо санитар, и стал мне что-то быстро говорить, с употреблением непонятных для меня и, вероятно, диалектных выражений, жестами указывая на раненого, после чего так же быстро удалился.
Я поднял у лежащего человека гимнастерку, увидел пулевую рану на правой стороне груди, из которой при каждом вдохе выступала легочная ткань. Я вскрыл индивидуальный пакет и сделал ему простейшую перевязку, понимая, что пользы от этого никакой не будет. Дышал он очень тяжело и аритмично.
В избу тем временем вошел другой немец с красным крестом на рукаве и объяснил мне, что я должен отдать ему мою санитарную сумку - она-де достаточно хороша, а у него никакой нет... При этом он сказал, что содержимое ее я могу оставить при себе.
Не без удивления и сожаления расстался я с сумкой, распихав по карманам и в противогазную сумку, выкинув из нее предварительно противогаз, перевязочные материалы, лекарства и инструменты.
За это время в избу вошло еще несколько наших, один из которых тащил на спине большой бумажный мешок сухарей. Вошедшие оживленно и возбужденно обменивались впечатлениями. Говорили о том, как они спасались от огня и как, уже миновав, видимо, так же, как и мы, немецкие линии, в лесу наскочили на подбитую машину с продовольствием и овладели этим мешком сухарей. Содержимое его стало быстро разбираться присутствующими. Мы с Петром Осиповичем также получили по несколько штук. Примостившись на подоконнике и съев сухарь или два, я вдруг почувствовал ужасную усталость и сонливость. Опустившись на пол, я тут же провалился в небытие, весьма должно быть глубокое после стольких бессонных суток и такого нервного напряжения.
Когда я проснулся, в избе уже яблоку упасть было негде. Стояли, лежали, сидели наши бойцы - человек 50-60. Было невыносимо душно, накурено. Раненого моего уже не было. Где он, я добиться не мог. Вероятно, он за это время умер, и его вынесли вон. Я бы, может, предпринял и дальнейшие поиски, но появилось несколько немцев и под крики «los, raus» выгнали нас всех из избы, построили и повели прочь из деревни.
Опять нас на короткое время окружил грохот мотоциклов, выкрики команды и быстрые движения немцев. На нас никто уже не обращал внимания. При виде большого количества валявшихся там и сям наших противогазов, за полной ненадобностью выброшенных вон по собственной ли воле нашими солдатами, по приказу ли немцев, я вдруг только теперь, при этом именно зрелище, остро почувствовал, что мы в плену и что так или иначе, но мы окончательно отвоевались. При всем сознании неопределенности и неизвестности нашего положения это было какое-то очень легкое чувство, так, как будто бы с души свалился очень тяжелый груз какой-то ответственности и какого-то беспредельного страха. Война где-то уже позади. Это было в тот момент самое главное. Конечно, это было совершенно ложное и мало на чем основанное чувство. Это был какой-то кратковременный, но довольно яркий мираж, под впечатлением которого я прожил несколько очень легких и светлых минут, как бы вырвавшись из всего окружения в некий иной мир.
Петр Осипович, видимо, вовсе не разделял моего настроения. Он был очень сосредоточен и грустен, глаза его неопределенно блуждали. Он, видимо, пытался осознать создавшееся положение в каком-то другом, для меня еще неведомом плане. Когда я спросил его, чем он в данный момент так огорчен, он ответил мне, что считает непростительной глупостью то, что мы пошли к этой деревне, вследствие чего и попали в плен. Если бы мы задержались в лесу и постарались несколько ориентироваться, этого могло бы и не случиться.
- Это так ужасно, что мы попали в плен... Теперь мы погибли...
И хотя я совершенно не чувствовал этого ужаса, не разделял его огорчения, несмотря на ту внутреннюю легкость, какую я ощущал при мысли о том, что фронт у меня позади, во мне самом начали шевелиться подозрения, что мы угодили в плен в результате нашей собственной - более того, именно моей оплошности. Ведь это я настаивал на том, чтобы идти в деревню... Подозрения эти были во мне усилены тем, что с нами не было никого из состава нашего батальона. Вокруг все совершенно чужие люди из каких-то неизвестных подразделений. Мысли эти заслонили и отогнали мою легкость и радость, не дав ей даже хоть сколько-нибудь во мне утвердиться. В особенности меня огорчало сознание, что мое поведение определило судьбу Петра Осиповича, которая могла бы быть иной, которому плен представлялся невыносимым, а мысль о гибели в плену - ужасной.
Нас вели полем и перелеском. Освещение было каким-то не¬полноценным, время суток определялось с трудом - то ли утро, то ли вечер. Сколько я проспал, было мне совершенно неизвестно. С той стороны, куда нас вели, раздавалась беспорядочная стрельба... Куда и зачем нас ведут?
Вскоре мы оказались у совершенно сожженной деревни. Только некоторые избы были еще целы, большинство же чернело обгорелыми бревнами. Вокруг подымался дым, смешивавшийся с туманом и морозной мглой. Обстановка была достаточно зловещей. Я скорее догадался, чем убедился в том, что нас привели в ту самую деревню, через которую мы прорывались в ночь перед пленом.
Нас выстроили на дороге, присоединив к небольшой группе стоявших уже тут до нашего прихода бойцов. Всего же нас оказалось до сотни. Стали мы в одну неровную шеренгу. Вокруг нас на треногах торчали пулеметы, и около них копошились угрюмого вида немцы.
Звуки выстрелов раздавались со всех сторон, но совершенно непонятно было, кто же и зачем стреляет. Сосредоточившись на этом, я понял, что выстрелы раздаются из догорающих изб, где, видимо, рвутся брошенные нашими боеприпасы.
Так мы стояли, пожалуй, около часа, а при нас четверо или пятеро стороживших нас немцев, вооруженных винтовками. У одного из них на груди висел металлический предмет в форме лунного серпа, а через плечо болтался автомат. Несколько позже я узнал, что серп - это отличительный знак начальства полевой жандармерии.
Мимо нас, сзади нашей шеренги, прошли два немецких солдата, и мне послышалось, как один спросил: «Разве этих тоже расстреляют?..» - «Не знаю», - довольно равнодушно ответил другой.
У меня все упало внутри, тем более, что и самая окружавшая нас обстановка наводила на подобные подозрения: чего мы тут стоим столько времени перед этими пулеметами?..
Первой моей мыслью было сообщить о слышанном Петру Осиповичу и другим, стоявшим рядом товарищам. Но тут же я подумал, что только скажи я это, как наши начнут разбегаться, и тогда нас наверняка перестреляют... И кроме того, может быть, мне просто послышалось? Ведь я не так-то легко воспринимаю на слух немецкую и тем более простонародную, диалектную речь. Мог что-нибудь и перепутать. Я решил, что будет разумнее покуда что помолчать, пока обстоятельства не станут более явными. Меньше всего мне бы хотелось теперь еще спровоцировать подобный расстрел.
Пока я так раздумывал и прикидывал, раздалась команда, и сторожившие нас солдаты под начальством человека с металлическим серпом на груди, жандармским фельдфебелем, повели нас прочь от деревни, сначала по проселку, а вскоре вывели на большак.
Я довольно быстро разговорился с этим фельдфебелем, оказавшимся судетским немцем, т.е. собственно больше чехом, чем немцем, и мы понимали друг друга, употребляя немецкие, чешские и русские слова.
Из этого разговора я выяснил два обстоятельства: прежде всего фельдфебель сообщил мне, что нас отнюдь не собираются кормить - никакого довольствия для пленных не существует. Когда и как мы будем питаться, выяснится только по приходе на место, которое он мне хотя и назвал, но название это мне ничего не говорило. Кроме этого, я отважился сообщить ему о слышанном мной разговоре во время пребывания в сожженной деревне и спросил, правильно ли я этот разговор понял, и если да, то что он вообще об этом думает? Он мне спокойно ответил, что понял я этих немцев, вероятно, правильно, так как незадолго до нашего прихода в эту деревню, где-то около нее, было расстреляно до полусотни советских военнопленных. Расстрел был произведен в порядке репрессии, так как в одной из сгоревших изб был обнаружен обожженный труп немецкого солдата, как предполагалось, раненого и брошенного в огонь русскими. Но собирались ли расстреливать также и нас, он не знает.
В результате этого первого общения с немцами передо мной приоткрылись весьма безрадостные перспективы: какая-то случайность спасла нас от беспричинного расстрела, а о том, что нас ждет впереди, хотя бы отчасти приходится судить по тому, что нас покуда вовсе не намерены покормить.
Тут уж я поделился моими грустными мыслями с Петром Осиповичем. Ряды наши во время марша расстроились, и можно было беседовать, не будучи слышимыми кем-либо еще. Петр Осипович и без того был настроен весьма мрачно и грустно. Его особенно тяготило то, что если он даже и сохранит на какое-то время жизнь, то уж, во всяком случае, никогда не получит возможности общения с семьей. Мы с горечью вспоминали о том, что никому из нас не был известен хотя бы один случай возвращения домой военно¬пленных финской кампании 1939-40 годов, а их ведь, наверно, было не так уж мало...
Тем временем нас привели к какой-то деревне, перед которой на большаке, при его соединении с шоссейной дорогой, толпилось огромное количество наших военнопленных, исчислявшееся уже не десятками и сотнями, а многими тысячами. Совесть моя здесь могла несколько успокоиться: среди этих людей было очень много наших - не только бойцов, но и командиров. И даже машина («паккард») командира нашей дивизии, которую я до того несколько раз встречал на моем пути, оказалась здесь же. Так что наше пленение было отнюдь не случайным промахом, но совершенно фатальным происшествием. Разумеется, кой-кто по счастливому стечению обстоятельств вышел из этого окружения. В частности, один мой коллега, которого я встречал потом после войны, рассказал мне, что он присоединился случайно к группе офицеров, имевших карты и обладавших боевым опытом этой воины, которые после долгих блужданий вывели его на нашу сторону.
Я и в тот момент не решился бы утверждать, что весь наш батальон оказался в плену, но я видел очень много наших и, в частности, многих своих санитаров, и своего командира взвода, так же как и командира хозвзвода.
Как только нас вывели на шоссе, мы попали в непрерывный поток грузовых машин, мчавшихся нам навстречу. Одна за другой, одна за другой, без единого интервала! Огромные двадцатитонные грузовики, с колесами в человеческий рост. Никогда ничего подобного я не видывал, не мог себе даже вообразить. Другие машины поменьше - десятитонки, но зато каждая с двумя прицепами. У нас вообще тогда не было машин с прицепами из-за наших плохих дорог. Еще на некотором расстоянии от шоссе я услыхал уже гул автомобильных моторов и характерный звук тяжелых пневматических шин. Теперь это все рулило, неслось у меня перед глазами нескончаемой вереницей. Это подтягивались немецкие тылы вслед за продвинувшейся на этом участке фронта километров на полтораста передовой линией. Машины всяческого назначения: с боеприпасами, продовольствием, огромные почтовые машины, радиостанции, санитарный транспорт - чего только тут не было.
И все эти бесконечные потоки машин шли и шли на восток. Какая страшная сила, думал я. Ведь это только одна, и далеко не главная, дорога. А по ней за короткое время прошло машин больше, чем я, может быть, видывал в своей жизни, и таких машин, каких я не видывал вообще никогда. И мы хотим противопоставить себя этой силище. Наши жалкие конные подводы, наш еще более жалкий автотранспорт. Какие-то несчастные пыхтелки и сопелки по сравнению с этими немецкими левиафанами.
Что может остановить эту невероятную лавину? Кажется, не будь у немцев никаких танков, никакой штурмовой авиации, а одни только эти огромные бесчисленные грузовики, и то нам бы их не задержать, не остановить нипочем и ничем... Так думал я в ужасе, наблюдая первый раз в жизни современный европейский военный транспорт в его движении. Я совершенно не мог себе представить в тот момент силы, способной прекратить его движение вперед.
Всю эту массу пленных, которая все время увеличивалась в числе за счет подходивших с разных сторон групп, вроде той, в которой прибыли сюда мы с Петром Осиповичем, согнали с дороги и поместили на большом колхозном картофельном поле, окруженном плетнем. Вокруг него расположилась охрана с пулеметами.
Лагерь наш представлял собой невообразимое зрелище. Ошалелые люди в растерзанном обмундировании непрерывно сновали туда и сюда в разных направлениях, оглашая воздух громкими выкриками. Все искали своих товарищей, находили их и снова теряли...
- Иванов, эй, Иванов, такой-то роты, такого-то полка... Фетисов, Фетисов.
Я тоже ходил и кричал: «Петр Осипович, Петр Осипович...» Мы с ним обещали друг другу ни за что по своей воле не расставаться, но движущиеся туда и сюда людские волны нас то и дело отбрасывали в разные стороны.
Ноги очень устали, но сидеть на земле можно было только тесно сбившись в кучу, иначе был риск, что тебя затопчут мечущиеся и с трудом пробивающиеся в нужном им направлении люди. Это был какой-то бешеный, сумасшедший толкун, в котором очень легко было потеряться и заблудиться, но почти невозможно было найти кого-либо или просто оставаться на одном месте...
На нас с Петром Осиповичем натолкнулся вдруг один пожилой уже человек - писарь хозвзвода, кажется счетный работник также и по гражданской специальности и еврей по национальности. Он нам очень обрадовался, но вообще пребывал в ужасном и безутешном отчаянии.
- Что же делать, что же мне делать, - повторял он в полубреду, - ведь немцы меня уничтожат, обязательно уничтожат, а так хочется жить... Как вы думаете, не может ли мне помочь то, что в паспорте у меня сказано, что я беспартийный... ведь они считают евреев коммунистами...
- Отчего вы так уверены, что немцы действительно уничтожают евреев? Я допускаю, что наши газеты все это преувеличивали. Меня вот было тоже приняли за еврея...
- Вы - это другое дело. Вам это не угрожает, а у меня же еврейская фамилия... Что же мне делать... - в отчаянии повторял он.
Петр Осипович очень трогательно утешал его, но тоже не мог ничего определенного посоветовать. Немецкие репрессии и зверства в отношении евреев были для нас все еще совершенно не конкретны, у нас в этом отношении не было никакого реального опыта, а я так просто не верил, что немцы - такой культурный и трезвый народ - могут действительно уничтожать евреев только за то, что они евреи. Мне это представлялось преувеличением нашей газетной пропаганды.
Фамилия этого писаря была Фридман. Голубоглазый человек, с сильно седеющими и далеко не очень черными волосами. Он вполне мог бы забыть о своей еврейской принадлежности и стать лицом немецкого происхождения. Увы, он, видимо, ни сам до этого не был в состоянии додуматься, ни мы ему этого не догадались посоветовать. Слишком еще все это было для нас невероятно, малоправдоподобно и, главное, как-то совершенно неожиданно. Мы даже не сказали ему, чтобы он не вздумал оперировать своим паспортом, а лучше бы всего его уничтожил - самые простые вещи, до которых, наверно, тут же додумался бы любой мелкий воришка, не говоря уже о каких-нибудь партийно-подпольных конспираторах, тогда нам совершенно не приходили в голову».