Купюры в письмах Чайковского о его гомосексуализме

Jun 21, 2015 23:58


Прочла отрывки из исследования В.С. Соколова о купюрах в письмах П.И. Чайковского.
http://v-mishakov.ru/sokolov.html
Т.К. это было опубликовано в альманахе Дома-музея Чайковского в Клину, то приходится признать подлинность источников (Соколов В. С. Письма П. И. Чайковского без купюр: Неизвестные страницы эпистолярии // Петр Ильич Чайковский. Забытое и новое: Альманах. Вып. I. Сост. П. Е. Вайдман и Г. И. Белонович. (Труды ГДМЧ)- М.,, 1995. - С. 118-134.).

«В единственном на сегодняшний день полном издании эпистолярного наследия композитора (ЛПСС, т. V-XVII, 1959-81) разной степени сокращениям подверглись 248 его писем. Одно из ранее опубликованных (к брату Анатолию от II июля 1877 года) и вовсе оказалось выпущенным. Таким образом, около 5 процентов от общего количества напечатанных писем (5062) вышло в ЛПСС неполностью. Однако в более раннем издании, где были собраны письма к родным по 1879 год включительно, часть текстов дана значительно полнее, и многие сокращенные позднее эпизоды легко можно восстановить по довоенной публикации…Самыми существенными оказались сокращения в письмах Чайковского к братьям Модесту и Анатолию, причем, главным образом, за 1876-79 годы. В более ранние и более поздние периоды таких купюр значительно меньше, но и там опущен ряд важных эпизодов. Сокращения в письмах к остальным адресатам (А.И.Софронову, П.И.Юргенсону и многим другим) менее ценны в информационном плане…Обращаясь к основным мотивам, по которым велось изъятие авторских текстов Чайковского, мы должны отметить, что краеугольным камнем здесь всегда было отношение к проблеме гомосексуальных склонностей композитора. В разное время эта проблема решалась по-разному.
Родственники Петра Ильича, имевшие доступ к подлинникам его писем в архиве Дома-музея, предпочитали зачеркивать или вымарывать соответствующие "интимные" места в его переписке. Легче всего обвинить в этом непосредственного собирателя архива и долгое время (до 1916 года) единовластного его хозяина, Модеста Ильича Чайковского. Однако при внимательном анализе подлинников оказалось, что многие гораздо более откровенные, чем зачеркнутые и вымаранные, эпизоды остались нетронутыми. Это наводит на мысль, что Модест Ильич, будучи по природе также гомосексуальным, мог достаточно лояльно относиться к письменным свидетельствам брата о своих склонностях.
Иное дело - позиция остальных родственников. Отношение их к данной проблеме было более болезненным, а значит, естественной выглядела и заинтересованность в сокрытии "греха", бросающего тень на великое и одновременно родное имя. Круг таких лиц легко угадывается, если вспомнить, кто еще, кроме Модеста Ильича, имел непосредственное отношение к архиву.
В первую очередь, это младший брат композитора - Анатолий Ильич (близнец Модеста), который был ярым сторонником уничтожения всех "очерняющих" Петра Ильича документов. Свидетельством тому - строки одного из его писем к М.И. Чайковскому в скором времени после смерти композитора (от 6 декабря 1893 года): "Относительно Клина я сам хочу, чтобы никто кроме тебя или меня не прикасался к оставшимся бумагам и письмам, покуда не будут уничтожены те, которые могли бы в какой бы то ни было степени компрометировать его память". К тому же, многие зачеркнутые "откровения" Чайковского содержались именно в письмах к Анатолию, и он - как непосредственный их хозяин - перед отсылкой Модесту в архив вполне мог наложить свое "вето" на определенные эпизоды…Указать точно, кто из перечисленных родственников взял на себя роль добровольного цензора, сейчас вряд ли возможно. К тому же, разный "стиль" и способы уничтожения авторского текста (вычеркивание, заштриховывание, густое затушевывание, вырезание ножницами, отрывание вручную, использование карандаша, разного цвета чернил, туши) показывает, что таких "цензоров" было несколько.
В крупнейших публикациях писем Чайковского в 30-40-е годы - Переписке с Н.Ф. фон Мекк, Переписке с П.И.Юргенсоном и Письмах к родным - проблема "склонностей" решена иначе. Редакторы перечисленных изданий (Н.Т.Жегин и В.А.Жданов) впрямую говорят о физиологических особенностях композитора в примечаниях, а в текстах писем оставляют массу прямых или косвенных подтверждений его "аномалии". Но количество купюр оказалось все-таки очень велико. Зачастую это связано не только с этическими или политическими соображениями, а и с чисто техническими вопросами. Большинство вымаранных мест в оригиналах писем не были расшифрованы - иначе часть из них неизбежно была бы опубликована. Подтверждением этому служат многочисленные редакторские пометки к купюрам: "не поддается прочтению", "неразборчиво" и т.п. (Восстановление таких текстов закончено лишь недавно.)
Наконец, в последнем издании (ЛПСС) редакторы - а у каждого тома они были разные - пошли самым простым путем: все мало-мальски способное навести на мысль о гомосексуальности Чайковского вынесено "за скобки". .. тема эта была нежелательной для печати вообще, а не только в отношении Чайковского. Поэтому "ошибки", допущенные Жегиным и Ждановым, были с лихвой "исправлены" в ЛПСС. Перестраховка позднейших редакторов доходила зачастую до абсурда: даже невинные поцелуи и объятия, адресованные лицам своего пола, воспринимались как "сексуальный намек" и, соответственно, изымались из текста…
Начиная с 1876 года главным "поверенным" в интимных переживаниях брата становится Модест Ильич. Массу примечательных подробностей мы находим в адресованных ему письмах Чайковского вплоть до 1886 года (последний эпизод в переписке братьев, связанный с гомосексуальной тематикой). Среди них и детальные описания своих "приключений" (с характерной для подобных рассказов "подменой": об объекте влечения - мужчине пишется как о женщине)…
Тематика всех остальных сокращений в тексте автора уже никоим образом не связана с конкретными проявлениями его природных склонностей, но так или иначе отражает "перестраховочные" мотивы в работе редакторов разных изданий, а если еще точнее - уровень ханжества. Наиболее показательны в этом отношении купюры в письмах к любимому слуге, Алексею Софронову. Наличие сексуальной связи с ним документально не подтверждается. По некоторым косвенным деталям в письмах Чайковского к Модесту можно предположить, что такая связь существовала в первые годы службы Алексея у композитора. В более поздний период никаких намеков на это нет: к тому времени Софронов уже дважды был женат. Основой же отношения Чайковского к нему всегда была скорее отеческая, нежели "чувственная" любовь…
…Следуя редакторской логике, можно без сомнения убедиться, что Петра Ильича подозревали даже в "кровосмесительном сожительстве" с родными братьями! (Ничего подобного, конечно же, не было - нет ни одного прямого свидетельства о его "связи" ни с братьями, ни с любимым племянником В.Л.Давыдовым.) Как уже отмечалось, зачастую из писем изымались самые обычные поцелуи и объятия, выражения любви. Особенно яркий пример редакторской "святости" находим в купюрах из письма к Анатолию:
29 сентября 1878 года - "... в Кларане работать удобнее, чем в Петербурге, где все-таки шумно, людно, суетно и где я не могу устроиться так, чтоб ничто не отвлекало от работы. Но вот в чем дело. Я, конечно, не уеду за границу, не пожив с тобой, или лучше сказать, под тобой. Итак, я давно уже решил мысленно, что или весь ноябрь, или часть ноября и декабря я проживу в Петербурге с специальной целью насладиться твоим сообществом. Потом я уеду за границу; буду много работать, а в начале весны приеду в Петербург и опять поживу под тобой".
Безусловно, выражения "пожить с тобой" и "под тобой" трактовались редакторами в сугубо эротическом плане. И стоит только удивляться подобной близорукости, поскольку в том же письме, в самом конце Чайковский сам объясняет смысл своих выражений: "Сходи посмотреть, есть ли подходящий № под тобой". Таким образом, речь шла всего лишь о нежелании композитора жить с братом в одном номере гостиницы или меблированных комнат…
…И наоборот, последнее издание более "расковано" в политическом плане: здесь уже не стесняются слова "жиды", употребляемого Чайковским очень часто (в основном по отношению к жителям еврейских местечек рядом с Каменкой и Вербовкой, где он часто гостил у сестры), не боятся ругательных выражений в адрес немцев - как было в предвоенном ЧР, и т.п.

Некоторые пассажи из этих писем:
Как видно из этих писем, Чайковский переживал из-за своих склонностей, но не потому, что считал себя грешником, а из-за боязни огласки:

29 августа 1878 года - "В Фастове я взял газету ("Новое время") и нашел в ней московский фельетон, посвященный грязной, подлой, мерзкой и полной клевет филиппике против Консерватории. Лично про меня там почти ничего нет и даже упоминается, что я занимаюсь одной музыкой, не принимая участия в интригах и дрязгах. Но в одном месте статьи толкуется про амуры профессоров с девицами и в конце ее прибавляется: "Есть в Консерватории еще амуры другого рода, но о них, по весьма понятной причине, я говорить не буду" и т.д. Понятно, на что это намек. Итак, тот дамоклов меч в виде газетной инсинуации, которого я боюсь больше всего в мире, опять хватил меня по шее. Положим, что лично до меня инсинуация на сей раз не касается, но тем хуже. Моя бугрская репутация падает на всю Консерваторию, и от этого мне еще стыднее, еще тяжелее. Я геройски и философски выдержал этот неожиданный пассаж, продолжал до Киева толковать с Левой о черноземе и т.п., но в душе у меня скребли кошки".

Вот из писем, посвященных отношениям с учеником Чайковского И. Котеком.



Москва, 19 января 1877 г.
Я влюблен, - как давно уж не был влюблен. Догадайся в кого? Он среднего роста, белокур, имеет чудные, коричневые (с туманной поволокой, свойственной сильно близоруким людям) глаза. Он носит pince-nez, а иногда очки, чего я терпеть не могу. Одевается он очень тщательно и чисто, носит толстую золотую цепочку и всегда хорошенькие из благородного металла запонки. Рука у него небольшая, но совершенно идеальная по форме. Она столь восхитительна, что я охотно прощаю ей некоторые искажения и некрасивые подробности, происходящие от частого соприкосновения кончика пальцев к струнам. Говорит он сильно в нос, причем в тембре голоса звучит ласковость и сердечность. Акцент у него слегка южнорусский и даже польский, ибо он родился и провел детство в Стороне польской. Но этот акцент в течение 6-летнего пребывания в Москве сильно омосквичился. В сумме, т.е. сложивши этот акцент с ласковостью голосового тембра и прелестными губками, на которых начинают вырастать пушисто-белокурые усики, получается что-то восхитительное. Он очень неглуп, очень талантлив к музыке и одарен вообще натурой изящной, далекой от всякой пошлости и сальности...
Я его знаю уже 6 лет. Он мне всегда нравился, и я уж несколько раз понемножку влюблялся в него. Это были разбеги моей любви. Теперь я разбежался и втюрился самым окончательным образом. Не могу сказать, чтоб моя любовь была совсем чиста. Когда он ласкает меня рукой, когда он лежит, склонивши голову на мою грудь, а я перебираю рукой его волосы и тайно целую их, когда по целым часам я держу его руку в своей и изнемогаю в борьбе с поползновением упасть к его ногам и поцеловать эти ножки, - страсть бушует во мне с невообразимой силой, голос мой дрожит, как у юноши, и я говорю какую-то бессмыслицу. Однако же я далек от желания телесной связи. Я чувствую, что если б это случилось, я охладел бы к нему. Мне было бы противно, если б этот чудный юноша унизился до совокупления с состарившимся и толстобрюхим мужчиной. Как это было бы отвратительно и как сам себе сделался бы гадок! Этого не нужно.
Мне нужно одно: чтобы он знал, что я его люблю бесконечно, и чтоб он был добрым и снисходительным деспотом и кумиром. Мне невозможно было скрыть мои чувства к нему, хотя сначала я очень старался об этом. Я видел, что он все замечает и понимает меня. Впрочем, ты можешь себе представить, до чего я искусен в сокрытии своих чувств? Манера моя пожирать глазами любимый предмет всегда выдает меня. Вчера я себя окончательно выдал. Это случилось так. Я сидел у него. (Он живет в нумерах, очень чисто, даже не без роскоши.) Он писал andante из своего концерта на своем хорейском месте; я рядом с ним, сбоку, притворялся, что читаю, между тем как я был занят рассматриванием разных подробностей лица и рук. Зачем-то понадобилось ему полезть в стол, и там он нашел письмо одного своего товарища, писанное летом. Он стал его перечитывать, затем сел за пианино и сыграл какую-то минорную штучку, приложенную к письму.
Я. Что это такое? Он (улыбаясь). Это письмо Порубиновского и песнь без слов его сочинения! Я. Не ожидал, что П. может так мило писать? Он. Еще бы. Ведь это он воспевает свою любовь ко мне. Я. Котек! Дайте мне, ради Бога, прочесть это письмо. Он (отдавая письмо и усаживаясь около меня). Читайте.
Я начал читать письмо. Оно наполнено подробностями о Консерватории и его сестре, приехавшей летом сюда, чтоб поступить в Консерваторию. В конце письма следующее место обратило особенное мое внимание. "Когда ты наконец приедешь, я совсем стосковался по тебе. Все свои амурные похождения с женщинами бросил, всё мне опротивело и надоело. Я думаю только об одном тебе. Я тебя люблю, как будто ты самая прелестная молодая девушка. Мою тоску и мою любовь я выразил в прилагаемой песне без слов. Ради Бога, пиши мне. Когда я читал твое ласковое последнее письмо, то испытал самое большое счастье, какое до сих пор было в моей жизни".
Я. Я и не знал, что Порубиновский Вас так любит. Он. Да. Это такая бескорыстная и чистая любовь! Хитро улыбаясь и гладя меня рукой по коленам (это его манера). Не то что Ваша любовь!!! Я. (Восхищенный до небес тем, что он признает мою любовь.) Может быть, моя любовь и корыстная, но Вы можете быть уверены, что сто тысяч Порубиновских не могут Вас любить, как я!
Тут меня прорвало. Я сделал полное признание в любви, умоляя не сердиться, не стесняться, не гнать меня, если я наскучаю, и т.д. Все эти признания были приняты с тысячью разных маленьких ласк, трепаний по плечу и щек, глажений по голове и т.п. Я не в состоянии тебе выразить всю полноту блаженства, которое я испытывал, выдавая себя с руками и ногами.
Нужно тебе сказать, что вчера был канун его отъезда в Киев, где он скоро даст концерт. После признания он предложил съездить за город поужинать. Была восхитительная лунная ночь. Я нанял тройку, и мы полетели. Я не могу рассказать тебе тысячи подробностей, причинявших мне неизъяснимое блаженство. Я его кутал, обнимал, оберегал. Он жаловался на холод в кончике носа. Я голой рукой придерживал все время воротник его шубы, чтобы согреть этот священный для меня кончик. Замерзание руки причиняло мне боль и вместе самое сладкое чувство сознания, что я страдаю для него.

4 мая 1877 года «Моя любовь к известной тебе особе возгорелась с новой и небывалой силой! Причиною этого ревность. Он связался с Эйбоженкой (знакомая Котека)… А знаешь, отчего я охладел к нему весной? Теперь я наверно знаю, что это из-за изуродованного пальца. Не странно ли это?"
…23 мая 1877 года - "Ты спросишь: а любовь? Она опять спала почти до полного штиля. И знаешь почему? Это только ты один можешь понять. Потому что раза 2 или 3 я видел больной палец во всем его безобразии! Но не будь этого, я бы был влюблен до сумасшествия, которое опять и возвращается каждый раз, как я позабуду несколько об искалеченном пальце. Не знаю, к лучшему или к худшему случился этот палец? Иногда мне кажется, что Провидение, столь слепое и несправедливое в выборе своих протеже, изволит обо мне заботиться.
…27 ноября/9 декабря 1877 года - "К нам приехал из Берлина Котик, в которого я только оттого опять не влюблен до безумия, что у него изуродованный палец. Что это за милое, наивное, искреннее, ласковое, доброе создание! Это в полном смысле очаровательное создание. Стоило бы ему только всегда носить перчатку на больном пальце, чтобы я с ума сходил от любви к нему".

Мне удивительно это читать: что же это за любовь такая, которая может пройти из-за искалеченного пальца? Впрочем, к рукам у Чайковского были очень высокие требования.
Так у Чайковского была племянница Татьяна Давыдова - дочь его сестры. Эта Татьяна употребляла морфин, отчего и умерла рано и внезапно: остановилось сердце прямо на балу. Тем не менее, Татьяна успела родить незаконнорожденного ребенка, которого потом отдали на воспитание в одну французскую семью.
25 апреля 1883 года Таня родила мальчика. В тот же день композитор известил Модеста:

«Вскоре после того как я пришел, Таня позвала меня. Ребенок (мальчик) лежал около нее и спокойно спал. Я удивился его размерам. Еще со вчерашнего дня я начал чувствовать к этому ребенку, причинившему нам столько тревог, какую-то нежность, желание быть его покровителем. Тут я почувствовал это с удесятеренной силой и сказал Тане, что пока я жив, она может быть спокойна на его счет…В общем это роскошный, красиво сложенный ребенок, напоминающий формой носа отца, имеющий также и его черные волосы. Руки поразительной красоты, и Таня этим особенно довольна. Действительно, я еще никогда не видел у детей таких красивых пальцев и ногтей».

А это письма про другие отношения:
Москва, 16 сентября 1878 г.

"Только ты один, Модя, во всем мире можешь вполне понять испытанные мною вчера чувства. От скуки, несносной апатии я согласился на увещания Николая Львовича познакомиться с одним очень милым юношей из крестьянского сословия, служащего в лакеях. Rendez-vous было назначено на Никитском бульваре. У меня целый день сладко ныло сердце, ибо я очень расположен в настоящую минуту безумно влюбиться в кого-нибудь. Приходим на бульвар, знакомимся и я влюбляюсь мгновенно, как Татьяна в Онегина. Его лицо и его фигура - un reve, воплощение сладкой мечты. Погулявши и окончательно влюбившись, я приглашаю его и Николая Львовича в трактир. Мы берем отдельную комнату. Он садится рядом со мной на диван, снимает перчатки... и ... и о ужас? Руки, ужасные руки, маленькие, с маленькими ногтями, слегка обкусанными, и с блеском на коже возле ногтей, как у Николая Рубинштейна! Ах, что это был за страшный удар моему сердцу! Что за муку я перенес! Однако он так хорош, так мил, очарователен во всех других отношениях, что с помощью двух рюмок водки я к концу вечера все-таки был влюблен и таял. Испытал хорошие, сладкие минуты, способные помирить со скукой и пошлостью жизни. Ничего решительно не произошло. Вероятно, мало-помалу я помирюсь с руками, но полноты счастья, благодаря этому обстоятельству, не будет и не может быть.

Здесь описан важный эпизод из жизни Чайковского. Он очень хотел, чтобы его произведение сыграл в Париже определенный оркестр. Это был выход на другой уровень признания его, как композитора. К этому событию Чайковский долго готовился.
М.И. ЧАЙКОВСКОМУ
Париж, 26 февраля/10 марта 1879 г.
Вчера был день сильнейших волнений. Утром был концерт в Chatelet и исполнение "Бури". Испытанные мною терзания служат сильнейшим доказательством того, что мне не следует жить иначе, как в деревне. Даже то, что прежде было сильнейшим для меня наслаждением, т.е. слушание своих сочинений, - сделалось источником лишь одних мучений. Условия, при которых я слушал - "Бурю", казалось бы, обеспечивали мне совершенное спокойствие. Не тут-то было. Уже накануне вечером у меня начался понос и тошнота. Вплоть до самых первых аккордов волнение мое шло с утра crescendo, а когда играли, то мне казалось, что я сейчас, сию минуту умру, до того у меня болело сердце. И волнение было совсем не оттого, что я боялся неуспеха, а потому, что с некоторых пор каждое новое слушание какого бы то ни было моего сочинения сопровождается сильнейшим разочарованием в самом себе. Как нарочно, перед "Бурей" играли реформационную симфонию Мендельсона, и я все время, несмотря на страшную эмоцию, удивлялся чудному мастерству его. У меня нет мастерства. Я до сих пор пишу, как не лишенный дарования юноша, от которого можно многое ожидать, но который дает очень мало. Всего более меня удивляет, что мой оркестр так плохо звучит! Конечно, мой разум говорит мне, что я несколько преувеличиваю свои недостатки, - но это меня плохо утешает. Исполняли "Бурю" весьма недурно, хотя и не первостатейно. Темпы были безусловно правильны. Мне казалось, что музыканты играли старательно, но без увлечения и любви. Один из них (виолончелист), с которого я почему-то ни на минуту не отводил глаза, улыбался и с кем-то как будто переглядывался, как бы говоря: "Извините, что мы вам преподносим столь странное блюдо, - но мы не виноваты: велят играть - и играем!" Когда кончились последние аккорды, раздались довольно тщедушные аплодисменты, потом как будто собрался новый залп, но тут раздались 3 или 4 весьма громких свистка, и засим зала огласилась криками: Oh! Oh!, имевшими значение благосклонного протеста против шиканья, и потом все замолкло. Все это я выдержал без особенного огорчения, но меня убивала мысль, что "Буря", которую я привык считать блестящим моим произведением, в сущности так ничтожна! Я тотчас же вышел. Погода была чудная, и я ходил безостановочно часа 2, после чего пришел домой и написал Colonn'y записку, в коей наврал, что был всего один день в Париже и потому не мог быть лично. Записочка изъявляет искреннюю благодарность, и в самом деле, - он разучил "Бурю" очень хорошо. Тут я уже был значительно покойнее, но решил, что мне необходимо нужно провести время в наслаждениях. Потому наскоро пообедав, пошел искать Луизу. Несколько времени поиски были неудачны, как вдруг: она! Я был невообразимо рад, ибо в сущности она мне крайне симпатична. Тотчас же мы свернули на уединенную улицу и произошло объяснение. Оказалось, что она тогда не пришла на rendez-vous, ибо с ней был случай весьма неприятного свойства. Карета колесом задела ей за ногу и значительно ушибла. Она два или три дня пролежала, а теперь прихрамывает. Она предложила мне отправиться к ней. Живет она невероятно далеко. Мы долго шли, потом сели на омнибус, потом опять шли, причем я все время упивался, как самой чудной музыкой, его болтовней и вообще чувствовал себя невероятно влюбленным. Наконец мы пришли на rue du Maine. Это квартал мещанский. По этой улице и рядом с ней в улице de la Goite была масса гуляющего народа, кабачок за кабачком, бальные залы с отворенными окнами, из которых гремела музыка. Чтобы пройти в его mansarde, нужно было зайти в какой-то Assomoir, выпить une mante avec de l'eau frappee, потом проскользнуть в маленькую дверь, очень долго подыматься по узкой и темной лестнице, и наконец попасть в крошечную комнату с косым потолком и окном не в стене, а в потолке!!! Кровать, жалкий сундучок, грязный столик с огарком, несколько дырявых штанов и сюртучков на гвоздях, огромный хрустальный стакан, выигранный в лотерею, - вот убранство комнаты. И тем не менее мне казалось в ту минуту, что эта несчастная каморка есть средоточие всего человеческого счастья. Он (я не в силах употреблять женское местоимение, говоря про эту милую личность) тотчас же с гордостью показал мне свой паспорт, свои аттестаты, вполне доказавшие мне правдивость всего того, что он говорил про себя. Потом были разные calinerie, по его выражению, потом я сделался бесноватым от любовного счастья и были испытаны невероятные наслаждения. Я могу без преувеличения сказать, что не только давно, но почти никогда я не был так счастлив в этом смысле, как вчера. Потом мы пошли в какое-то увеселение: нечто среднее между cafe chantants и театром, потом были в каком-то кафе и пили много пива, потом шли ужасно долго пешком, опять пили пиво и наконец расстались в 1 час ночи. Я был до того утомлен от массы впечатлений, что не в состоянии был дойти до дому и взял фиакр. Придя домой, я повалился на постель и заснул мертвым сном, оставив Алеше огромными буквами записку, чтобы не будил меня ранее 10 часов.
Однако ж проснулся в 7, с страшною тяжестью в голове, с тоской, с угрызениями совести, с полным сознанием лживости и преувеличенности того счастья, которое я испытал вчера и которое, в сущности, есть не что иное, как сильная чувственная склонность, основанная на соответствии капризным требованиям моего вкуса и на симпатичности Луизы вообще. Как бы то ни было, но юноша этот имеет много хорошего в корне души. Но Боже мой, как он жалок, как он глубоко развращен! И вместо того, чтобы содействовать его поднятию, я только помогаю ему глубже опускаться. Я тебе расскажу при свидании много прелестных подробностей, свидетельствующих о его наивности, соединенной с развращенностью. Собственно говоря, ему бы следовало возвратиться в Лион, где у него отец, мать, имеющие шляпный магазин. Но он не может возвратиться иначе как приличным молодым человеком, а для этого ему нужно по крайней мере 500 франков. Я читал письма его родителей, - видно по всему, что это порядочные люди. Как нарочно, я должен буду уехать, не быв в состоянии оказать ему настоящую помощь, т.е. снарядить в Лион. Я тебе расскажу о том, как я крайне ошибся в некоторых своих расчетах или Надежда Филаретовна ошиблась в своих, - но только дай Бог, чтобы у меня хватило денег добраться до Берлина. Я уже написал Юргенсону, чтобы он по телеграфу выслал мне перевод на банкира в Берлин в 500 марок, чтобы добраться до Петербурга.
Мне необходимо поскорей уехать, и безотлагательно я выезжаю послезавтра, в среду. Что касается неуспеха "Бури", то это у меня ушло на задний план и уже сегодня мало сокрушает. Т.е. я говорю о том неуспехе, который она произвела во мне. Я помирился с этим обстоятельством на том, что после оперы и сюиты я, наконец, напишу образцовое симфоническое сочинение. Итак, до последнего моего издыхания я буду, должно быть, только стремиться к мастерству и никогда его не достигну. Чего-то мне недостает - я это чувствую, - но делать нечего.
Голова больше не болит. Погода чудная, и я совершенно разгулялся. Завтракал в. шикарном ресторане. Посылаю тебе вырезку из газеты о вчерашнем концерте. Газета эта Paris-Journal. Целую.
Твой П. Чайковский
Покажи Толе это письмо. Я прошу у него прощение за то, что ему придется читать о моих любовных похождениях. Насчет Абазы, - я решительно отказываюсь быть у нее."

Последнее письмо показывает, что Чайковский использовал секс для эмоциональной разрядки. Он был очень строг к себе, как к композитору и давал себе значительные поблажки как человеку.
Такое впечатление, что под любовью композитор понимал только физическое влечение и ничего больше.
Мне кажется, что любовных чувств нет и в его музыке. Музыка Чайковского - это музыка сфер. А все земные чувства он оставлял в отношениях со случайными людьми.


В верхнее тематическое оглавление

Всякая всячина

Всякая всячина

Previous post Next post
Up