Часть вторая
(рассказанная снова таки Павлушей Завгородним)
Незнакомец из тринадцатой квартиры,
или Похитители ищут потерпевшего
глава 1
"Э!", - сказали мы с Явою.
Я поправляю бакенбарды, встаю на цыпочки и смотрю в дырку в занавесе. Сердце моё томится и останавливается.
Я не первым смотрю в дырку. До меня в такую же дырку заглядывали, наверно, и Щепкин, и Станиславский, и Бучма, и Тарапунька со Штепселем... Тысячи артистов всех времен и народов смотрели в дырку в занавесе. И так же спокойно и весело умащивались зрители по ту сторону занавеса - в зале. И так же охватывала дрожь по эту сторону занавеса - на сцене. А особенно - когда премьера.
А у нас сегодня премьера.
- Подвинься! Дай мне!
Чья-то потная горячая щека решительно отпихивает мою голову от дырки. Это - Карафолька. В другой раз я, может, и не простил ему такого нахальства, может, даже и по шее дал бы, но сейчас у меня нет для этого энергии. Вся моя энергия уходит на волнение.
В обычном состоянии, дыша, человек сначала выдыхает, потом вздыхает. А когда человек волнуется, он, по-моему только выдыхает. Всё время только выдыхает - не вдыхая. И откуда берется для этого воздух в лёгких - не знаю.
Я хожу по сцене и выдыхаю.
Может, вы думаете, что я один хожу и выдыхаю? Как же!.. Вон там - х-хе... х-хо... х-ху... х-хи... Все артисты ходят выдыхают. И кажется, что уже ветер от этого гуляет по сцене, качает декорации, полощет занавес, пыль поднимает с пола. Если бы наш сельский клуб был не кирпичный, а резиновый, он бы раздулся, как шарик, и давно лопнул бы, и все мы полетели бы в космос - вместе с декорациями, баянистом Мироном Штепой, который доиграет сейчас последнюю перед началом польку-кокетку, мороженщицей Дорой Семеновной, со всеми зрителями.
Зрители!.. Ох, зрители!.. Гром на вашу головы! Еще совсем недавно это были такие милые, такие близкие хорошие люди, которые могли помочь, посочувствовать, поддержать. Николай Иванович, дед Варава, дед Салимон, завклубом Андрей Кекало, тётка Ганна, баба Маруся, Гриша Чучеренко, папа, мама, Они за тебя в огонь, в воду - куда хочешь!
А теперь... Даже родная мама теперь не мама, а зритель.
Не было ни одной живой души по эту сторону занавеса, которая бы не волновалась. От учительницы литературы Галины Сидоровны, художественного руководителя, до гундосого третьеклассника Бети Башка (по метрике Пети Пашка), который открывал и закрывал занавес. Все волновались. Но больше всего волновались мы: я и Ява. Нам было из-за чего волноваться. Потому что это мы заварили всю эту кашу, мы придумали этот театр.
Мы с Явою - Станиславский и Немирович-Данченко вот этого нашего сельского МХАТа (или ВХАТа).
- А что?! А что?! - размахивая перед носом руками, горячился осенью Ява. - Такой театр можно закатить! На весь район!.. Настоящий МХАТ! Только то Московский, а наш будет - Васюковский художественный академический театр... ВХАТ... А что?! На гастроли будем ездить... Вон МХАТ недавно вернулся из С-Ш-А. Разве плохо?
На меня не надо было уговаривать. Я был Немирович-Данченко... Уговаривать надо было Галину Сидоровну и другое школьное начальство. Однако и Галину Сидоровну не пришлось уговаривать...Она сразу поддержала нас.
- Молодцы, мальчики! Правильно! Я давно хотела организовать драмкружок, да всё никак не соберусь. Ну, раз вы инициаторы, то составьте список всех желающих. Мальчики вы энергичные - будьте старостами.
Мы очень уважали себя в этот день. Мы даже ни разу не гигикнули и не толкнули никого ногой. Серьезные и смирные, мы ходили по классам и составляли список. Сначала записалась почти вся школа. Хорошо, что потом, как это всегда бывает, девяносто процентов отсеялось. Мы так увлеклись, что даже не всех хотели записывать.
Коле Кагарлицкому Ява сказал:
- Очень ты какой-то... тихий!.. Не видно тебя и не слышно никогда. Тебя и на сцене не услышат.
И только увидев, как побагровел от обиды Кагарлицкий, Ява смилостивился:
- Разве что статистом будешь, толпу играть будешь... - и записал.
На первом заседании кружка выбирали пьесу. Выбирали долго. Десятки пьес перебрали. От трагедии Шекспира "Отелло" (которую отклонили из-за её непедагогичности - слишком уж про любовь) до "Платона Кречета" (тоже про любовь, будь она неладна). Нас даже начало брать отчаяние, мы уже подумали, что совершенно все пьесы о любви. А даже если бы о любви было педагогично, мы и сами не хотели о любви. Чтобы я вам при всём селе целовался на сцене с какой-то Ганькой Гребенючкой!.. Я лучше с коровой поцелуюсь!..
Наконец Галина Сидоровна сказала:
- Поставим "Ревизор" Гоголя. Во-первых, это не о любви. Во-вторых, по программе, следовательно, это нам очень полезно. В-третьих, просто чрезвычайно веселая и остроумная вещь. И ролей много, как раз всем хватит.
Мы тут же прочитали "Ревизора", и он нам очень понравилась. Комедия - вот такая!
Если хорошо поставить - животики надорвете.
Начали распределять роли. И вот тут вдруг вышла закавыка. Я и Ява, как Станиславский и Немирович-Данченко, как инициаторы этого дела, конечно, вполне законно хотели играть главные роли. Причем одинаковые. Но главная роль была одна - Хлестаков. Я считал, что эта роль как раз для меня. Сам Гоголь пишет, что Хлестаков - "тоненький, худенький... без царя в голове... неспособный остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли". Ну, словом, что там говорить...
Но Ява сказал:
- Пфе!.. Хорошенько посмотри на себя в зеркало и ты сам поймешь, что похож на Хлестакова, как свинья на коня. Только и того, что две руки, две ноги и голова. Хлестаков - это же о-огонь! Это же, знаешь... Это-о!
И он стал в позу - задрал нос и выпятил губы.
- Ха! - сказал я. - Смотрите на него! Ой, не могу! Хлестаков! Какое-то опудало, а не Хлестаков! Крокодил какой-то!.. А ну, пусти! Пусти, говорю, рубашку! А то как дам!
Роль Хлестакова Галина Сидоровна отдала Коле Кагарлицкому.
Тяжело было и с другими главными ролями. И городничий Антон Антонович Свкозник-Дмухановский был один... И судья Амос Федорович Ляпкин-Тяпкин - один. И попечитель Артемий Федорович Земляника - один! И...
Но однако "Ревизор" - гениальная пьеса. А Гоголь - гениальный писатель. Он знал, что мы с Явою будем играть в "Ревизоре", и написал две роли - Добчинского и Бобчинского. Совершенно одинаковенькие. Специально для нас. Чтобы мы не ссорились. Роли, конечно, не совсем главные. Но вы не думайте - без Бобчинского и Добчинского ничего не было бы. Всё в пьесе без них пошло бы шиворот-навыворот. Не было бы пьесы. И не играл бы Кагарлицкий Хлестакова. Потому что это же Бобчинский и Добчинский выдумали, что Хлестаков - ревизор.
Когда мы с Явою это поняли, мы сразу помирились.
Начались репетиции...
Ох!..
Почему-то у нас с Явою никогда не было сомнений, что мы очень талантливы. Как артисты. Уж что-что, а разные фортеля, разные штуки-выкаблуки делать мы умели. Пф!.. На всё село знамениты.
- Вот артисты! - так прямо и говорил о нас дед Салимон. А он в этом деле понимал. Он когда-то, когда служил в армии, играл в духовом оркестре. На самой большой трубе, которая называется бас-геликон. Она и сейчас лежит у него на чердаке, похожая на гигантскую улитку. В праздники, когда дед Салимон тюкнет "по третьей", он иногда дает концерт - бубукает в свою трубу. Старые бабки говорят, что это очень похоже на архангельский глас и крестятся. Наибольший успех дедова игра имеет у наших сельских собак. Они восторженно гавкают до самой ночи. Нет, раз дед Салимон сказал, что мы артисты, - никаких сомнений не было.
Но на репетициях с нами происходило что-то невероятное. Мы сами себя не узнавали. Это были не мы. Это были два каких-то слизня, две мокрицы, два мешка с половой. Мы вдруг поняли, что одно дело - говорить слова, которые ты сам придумал, шутить и "валять дурака" (как говорит мой отец), и совсем другое - говорить слова не свои, а те, что требуются по пьесе, то есть играть роль.
Мы не говорили. Мы жевали резиновые мертвые слова. И нам было гадко. Было кисло во рту и холодно в животе.
- Ничего, - подбадривал себе и меня Ява. - На премьере мы себя покажем... Мы как дадим, как дадим!..
- Ага, дадим... фиг с маслом, - безнадежно бубнил я.
- Паникер несчастный! На репетициях у великих артистов не выходило... Ты же знаешь... Помнишь Максим Валерьянович рассказывал. Держись!
Я держался из последних сил. Еще спасибо Гоголю, что он пожалел нас и не дал Бобчинскому и Добчинскому больше слов. А то мы бы совсем пропали. Мы с теми словами, что были, не могли справиться.
Это было хуже всяких уроков. Для нас выучить стихотворение по литературе - всегда мука. Но в стихах хоть рифма за рифму цепляется, помогает запоминать. А тут - проза. Не за что зацепиться. Пока в листок, где роль переписана, смотришь - слова еще как-то держаться вместе. А только листок убрал - сразу слова разбегаются, как тараканы по шестку, и в голове пусто, аж гудит... Но с листком играть на сцене нельзя. Если артисты будут ходить по сцене с листками, как ораторы на трибуне, будет не спектакль, а конференция. А мы не конференцию собирались показывать, а "Ревизора" Гоголя.
- Ява, - вздыхал я, - давай всё-таки учить роли. Смотри, как Карафолька зубрит! По четыре час каждый день за ригой бубнит. И Коля Кагарлицкий уже месяц гулять не выходит. Тоже зубрит. А Гребенючка даже кино дважды пропустила.
- Что-о? Чтобы я зубрил?! Ни - ког - да!.. Зубрёжка - это для дураков, для неспособных. А мы с тобой ребята талантливые. Обойдемся без зубрёжки. Давай-ка лучше над эмблемой подумаем. Во МХАТе чайка на занавесе, и нам что-то такое нужно. Крякву или дикого гуся. Или петуха пестрого... А? Как ты думаешь?
- А я знаю?
- Ну, мы об этом еще подумаем, время есть... А сейчас айда на берег, я там лисью нору нашел, может, выгоним рыжехвостую.
Я вздыхал и тащился за Явою.
Проходили дни...
- Ява, - говорил я еще через неделю. - Ой, давай учить слова, дружок! А то я ничегошеньки из своей роли не знаю.
- Да! - махал рукою Ява. - В крайнем случае будем играть с суфлёром. А суфлёр у нас - ого-го!
Это был единственный выход. Суфлёр у нас действительно знаменитый! Кузьма Барило. Чемпион школы по подсказкам. С последней парты подсказывает - словно в самое ухо шепчет.
Премьеры нашей всё село ждало так нетерпеливо, будто выступления лучшего столичного театра. Особенно после того, как на репетиции побывал дед Салимон. Мы его не приглашали. Он совсем случайно попал на репетицию (ремонтировал в клубе скамейки, а тут мы пришли). Сначала дед Салимон на нас внимания не обращал, стучал себя молотком. Потом слышим, стук прекратился - прислушивается дед...
Мы репетировали первое действие, где городничий Карафолька , узнав от Бобчинского и Добчинского (то есть от нас с Явою) про ревизора (Колю Кагарлицкого), даёт указания полицейскому (Ваське Деркачу).
Городничий Карафолька стоял на сцене, выпятив сделаное из подушек пузо, и хриплым басом (откуда он только у него брался!) произносил:
... Квартальный Пуговицын... он высокого роста, так пусть стоит для благоустройства на мосту. Да разметать наскоро старый забор, что возле сапожника, и поставьте соломенную веху, чтобы было похоже на планировку. Оно чем больше ломки, тем больше означает деятельности градоначальника. Ах, боже мой! Я и позабыл, что возле того забора навалено на сорок телег всякого сору. Что это за скверный город! Только где-нибудь поставь какой-нибудь памятник или просто забор - черт их знает откудова и нанесут всякой дряни!
Тут в пьесе написано "вздыхает". Карафолька по всем правилам вздохнул, сделав при этом паузу. И этой паузой немедленно воспользовался дед Салимон, которому видно, давно уже хотелось высказаться.
- Вот щучий сын! - на весь зал гаркнул дед. - Вот же специалист! (это почему-то было у деда самое ругательное слово!) Очковтиратель чертов! Ну точь-в-точь наш бывший председатель Припихатый! Тот тоже такие штуки отмачивал, когда начальство из области должно было приехать... Правильная пьеса! Молодец автор! Знает жизнь...
В тот же день всё село заговорило о будущем спектакле.
"Бу-бу-бу... Ревизор!.. Гу-гу-гу... Хлестаков!.. Ру-ру-ру... Пьеса" - только и слышалось по всем углам. Даже древние бабуси, что сроду такого не слышали, и то:"Ревизор","Ревизор", - даже удивительно слышать. А не очень грамотная глуховатая бабка Гарбузиха распустила среди своих пожилых подружек слух, что автор пьесы "Ревизор" ни какой не Гоголь, а корреспондент районной газеты Курочка, который приезжал когда-то в наше село, и написано всё точно о нашем бывшем председателе Припихатом; но поскольку Припихатый сейчас на ответственной должности инструктора в областном управлении культуры, то и написано так завуалировано, и подписался Курочка не своим именем, а псевдонимом - Гоголь...
Нынешний председатель колхоза Иван Иванович Шапка очень над этим слухом смеялся и отвалил нам немаленькие деньги на декорации и костюмы. Это было настоящее везение. Делать декорации помогал нам учитель черчения и рисования Анатолий Дмитриевич, а костюмы шила из крашенной мешковины и марли целая бригада девочек. С осени до самой весны готовили мы пьесу. И вот...
Если в этот вечер какой-нибудь вор забрёл бы в наше село, он мог бы спокойненько, не скрываясь, подряд выносить всё из хат и не торопясь грузить на воз или уж что там у него было бы... Дома, в хатах, не осталось живой души - даже собаки сбежались со всего села к клубу и устроили тут свои собачьи посиделки.
Да что там говорить, когда даже стосемилетняя бабка Трындычка, прапрабабушка нашего зоотехника Ивана Свиридовича, о которой дед Салимон говорил, что она "Уже начала второй вираж", что у неё скоро снова будут резаться зубы и что она никогда не умрёт. К которой приезжали аж из самого Киева, чтобы узнать, почему это она так долго живёт (а мы с Явою точно знали: потому что она полынь - божье дерево - есть, мы сами видели*), баба Трындычка, что уже тридцать лет не выходила со двора, никогда не была в кино и не то что в клубе, а и в церковь уже не ходила, - эта самая Трындычка и то приплелась на наш спектакль.
- Во! Я ж вам говорил! - на весь зал радостно воскликнул дед Салимон. - Уже ходить учиться. Скоро и бегать будет.
За это бабка Трындычка под всеобщий хохот молча ударила клюкой деда Салимона по спине.
Но подождите, подождите...
Дзинь! Дзинь! Дзинь-ь-ь! По сердцу резанул третий звонок. В зале гаснет свет.
- Ну-ка! Ну-ка! Ну-ка! - прогоняет нас (тех, кто не должен быть на сцене в первом явлении) Галина Сидоровна.
Занавес со скрежетом раскрывается (он у нас, как цепная собака - на железных кольцах по ржавой проволоке бегает).
Всё! Началось. Теперь деваться некуда.
- Я пригласил вас, господа, чтобы... - слышен уже голос городничего Карафольки.
Я стою за кулисами, закрыв глаза и прижимая к груди кулаки, и шепчу:"Всё будет хорошо! Всё будет хорошо! Всё будет хорошо!". Как заклинание.
Эх, глупый я, что не выучил ни одной молитвы. А меня же бабушка учила! Как бы сейчас пригодилось бы! Такое у меня было, когда я впервые отважился прыгнуть с верхушки вербы в речку! Я стоял и смотрел вниз, а сердце моё уже давно оторвалось и, выскочив из груди, летело в воду, а я всё еще стоял, вцепившись руками за ветку, и голова туманилась, и в животе ёкало, и... Но нет!
То были игрушки, а не переживания. Я с радостью прыгнул бы сейчас не то что с вербы, а с телевизионной киевской башни, лишь бы...
- Ха-ха-ха! - громыхнул хохотом зал. Вот чертов Карафолька! У него уже и на репетициях смешно выходило...
"Ну, ничего, спокойно, спокойно! Всё будет хорошо! Всё будет хорошо... Вот как сейчас захохочут - всё будет хорошо!.."
- Ха-ха-ха!
"Ну вот! А я, глупый, боюсь!.."
Всё ближе, ближе, ближе...
Вот сейчас уже, сейчас...
Как только Карафолька скажет... о!.. О!.. о!.. - "Так и ждешь, что сейчас раскроются двери - и шасть..." У меня внутри что-то щелкнуло, я дернулся всем телом и вместе с Явою выскочил на сцену.
- Чрезвычайное происшествие! - отчаянно гаркнул Ява.
- Неожиданное известие - отчаянно гаркнул я.
- Что? Что такое? - всполошились все, кто был на сцене. Вышло очень убедительно. Зал замер.
- Непредвиденное дело, - гаркнул я. - Приходим в гостиницу...
- Приходим мы с Петром Ивановичем в гостиницу, - перебивая меня, гаркнул Ява.
В зале мертвая тишина.
"Вот мы молодцы! Ну мы и молодцы! Всё хорошо!" - пронеслось у меня в голове. Я победно смотрю в зал, вижу десятки глаз, направленных на меня. И...
- Э! - экаю я перебивая Яву (я хорошо знаю, что должен сказать "Э"). Но дальше... Внезапно как будто кто-то в ухо мне - фффу! - и все из головы моей из другого уха - фить! - и голова моя стала пустая-пустая, как дырка. И ни одного словечка в ней. Не то что там из роли Добчинского, а вообще ни одного - точно я теленок и не знаю человеческого языка. Только это "Э" в голове и осталось и гулко перекатывается там, о череп стукаясь.
- Э! - экаю я еще раз, и смотрю на Яву. А он смотрит на меня. И я вдруг понимаю, что он тоже... Что и у него всё из головы - фить! - и нету...
- Э! - экаю я в третий раз.
И смотрим.
- Э! - экаю я.
- Э! - экает Ява.
И снова смотрим... Зал взрывается смехом. Все думают, что так и надо. Вон и бабка Трындычка растянула в улыбке свой беззубый рот, и нос у неё касается подбородка, и лицо становится становится сплюснутым и вдвое меньшим, чем обычно (Сколько же лет она не смеялась!).
- Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Ху-ху-ху!.. - ревет зал.
Кузьма высунул голову из суфлерской будки и, широко раскрывая рот, по слогам подсказывает, что мне говорить. Казалось, глухой понял бы его. Уже и городничий Карафолька подсказывает, и почтмейстер Сашка Гузь. В первых рядах уже тоже поняли, и даже кто-то из публики, услыхав Кузьму, и сами начали подсказывать.
Я слышу отдельные слова, но они разбегаются, как непослушные овцы, и я, словно пастух-неудачник, не могу собрать их вместе. Если бы у меня сейчас спросили просто:"Как твоя фамилия?" - я, наверно, не смог бы сказать.
А в задних рядах все еще хохочут, думая, что так надо по пьесе. И сквозь хохот слышно чей-то возглас:"Вот молодцы! Ну и молодцы".
Это уже слишком.
Больше выдержать я не могу.
Я рванулся с места и, сбив по дороге какую-то декорацию, бросился прочь со сцены...
Я бежал по безлюдному селу куда глаза глядят, не разбирая дороги, и ветер свистел в моих бакенбардах.
И только когда я очутился за селом, в ивняке, над речкой, упал на траву и катался, и стонал, и землю грыз от позора, от стыда, от горя. А когда через несколько минут первый приступ отчаяния прошел, я увидел, что рядом со мной катается, стонет и землю грызет мой друг Ява - Бобчинский.
Мы не сказали друг другу ни слова. Мы глянули друг другу в глаза и лишь теперь поняли, что мы наделали. Мы не только провалились сами, ославили себя на всё село. Мы провалили всего "Ревизора" Гоголя. Такую пьесу провалили!.. Потому что как вы знаете, хоть и не главные герои Бобчинский и Добчинский, а так построена эта гениальная пьеса, что без них ни тпру ни ну - нет никакого движения. Вот мы сейчас убежали, а там всё остановилось. Даже представить трудно, что там творится... Скандал... Паника... Ведь же не могут узнать городничий Карафолька и все другие чиновники, что в гостинице живет Хлестаков - Кагарлицкий, которого надо принять за ревизора. Сказать это должны были мы, Бобчинский и Добчинский. Кроме нас никто этого сделать не может. Никто. И умерла пьеса. Нет пьесы. Растерянно стоят на месте талантливый Карафолька, не зная, что делать. И все другие персонажи стоят, как оглоушенные. А за сценой, так и носа не показав, страдает еще более талантливый Коля Кагарлицкий. Ох, какой же он был Хлестаков на репетициях.. И откуда у него всё это бралось...А раньше такой тихий и незаметный был! Мы его и за мальчишку не считали. Ни тебе с вербы в воду прыгнуть, ни тебе из рогатки окно выбить. Нос в книжку воткнет и сидит под грушей молча. А на сцене такое выделывает, что .... И теперь этого никто не увидит.
И зоотехникова прапрабабушка Трындычка, которая раз в сто лет решила культурно развлечься, посмотреть спектакль, - поплетется домой на печь сверчков слушать. Недовольная и хмурая расходиться публика по хатам, ругая на чём свет капризное и ненадежное театральное искусство, которое так зависит от даже самых худших актеров.
А эти актеры лежат сейчас на траве, смотрят в небо, с которого им насмешливо подмигивают звезды, и страдают. На весь космос, на всю вселенную страдают.
Ну как теперь показаться людям?! Как посмотреть им в глаза?! Как вообще жить на свете после этого?! Ой, что же мы наделали!.. Мамочки!
И зачем мы придумали этот ВХАТ на свою голову!
Жили бы себе спокойненько и весело.
Что нам нужно было?
В С-Ш-А захотелось на гастроли? Венков лавровых? Аплодисментов? Шмендрики несчастные! Получайте теперь аплодисменты по морде!..
А всё началось с Киева. Это Киев виноват. Столица Украины. И киевская милиция виновата. И новые цинковые корыта. И Валька. И Максим Валерьянович. И часы "Салют". И... утопленник. Утопленник виноват прежде всего. Но подождите, давайте всё по порядку.
Это было прошлым летом.
Было так.
* Мы и сами пробовали эту полынь есть, но на второй день бросили - горько; пусть, может, как состаримся, тогда... А, моет, и совсем не надо нам такого горького невкусного долголетия... (Примечание Павлуши Завгороднего).