Спогади Б. Суханова-Подколзіна

Jun 01, 2009 12:00

 
        * * *

Не вспомню в точности, когда именно все чаще и чаще стало при мне повторяться имя Шевченка. От учителя своего я проведал, что этот Шевченко великий малорусский поэт, поэт-самородок, вышедший из народа, много пострадавший правды ради. Кто-то продекламировал мне целое стихотворение этого поэта, в котором попадается комический эпизод подзатыльника, берущий свое начало сверху и спускающийся по всем градациям нисходящей служебной иерархии.
        Опять теперь не вспомню, когда и кем введен был в дом наш приземистый, лысый, усатый человек, которого все сразу, а мы дети в особенности, полюбили и с которым стали, так сказать, на короткую ногу. Особенно ухаживали за ним, старались ему угодить наши крепостные люди, все уроженцы Малороссии. Оказалось, что они все давно его знали, что он всем им был близок, благодаря тому обстоятельству, что у дворецкого Пивоваренка имелось старое издание «Кобзаря». Эта маленькая засаленная книжка переходила из рук в руки, безжалостно трепалась, путешествуя из кухни в переднюю; стихи выучивались наизусть и своими родными теплыми мотивами помогали этим простым людям переноситься мысленно на далекую родину. На заглавном листке этой книжки из-под толстого слоя грязи выглядывал бандурист, сидевший под вербами. С того времени мне ни разу не пришлось напасть на это издание.
        Тем, что Шевченко, войдя в дом моей матери, сразу и без всякого с его стороны заискивания, сумел завоевать общую симпатию всех домашних, начиная с затянутых гувернанток-англичанок и кончая выездным «человеком», лучше всего доказывается, насколько он был симпатичен, насколько своей простотой, сердечностью, одним своим появлением непроизвольно привязывал к себе всех, от малого до великого. Его несколько угловатые, но нисколько не вульгарные манеры, простая речь, добрая, умная улыбка, - все как-то располагало к нему и оставляло впечатление старого знакомства, старой дружбы, при которой всякого рода церемонии становились излишними.
        Под непосредственным влиянием восторженного наставника, весьма понятно, для меня этот добрый, чудаковатый поэт в моем почти детском воображении принимал вид мученика, за правду претерпевшего, и становился еще более милым моему сердцу.
        Матушка была хорошо знакома с семейством временного президента Академии художеств графа Толстого, принимавшего, как всем известно, горячее и благотворное участие в судьбе Тараса Григорьевича и доставившего ему, при возвращении его из ссылки, казенную мастерскую в самом здании Академии. Весьма вероятно, что с общего согласия было условлено пригласить Тараса Григорьевича давать мне уроки рисования, дабы, под видом гонорара, оказать ему на первых порах материальную помощь. Предложить ему денег никто бы не решился, и я имею основание предположить, что, благодаря этой маленькой хитрости, я стал в одно прекрасное утро учеником этого, по-институтски «обожаемого» мною человека.
        Три раза в неделю отправлялся я в Академию и проводил передобеденные часы в мастерской моего учителя. Учение в строгом смысле было очень незначительно, оно главным образом ограничивалось рисованием одного и того же цветочного горшка в разных положениях и на разных плоскостях. Особенной пользы от этого метода быть не могло уже потому, что однообразие сюжета парализовало всякую охоту в ученике. Поездки же на дальний Васильевский остров, сидение на положении взрослого в мастерской уважаемого художника-поэта, артистическая, невиданная еще обстановка самой мастерской, наконец «пробривание» более серьезных, но зато и более скучных занятий, - все это обращало для меня поездки в Академию в настоящий праздник, для которого я охотно мирился с монотонней неизменного горшка с цветами.
        Находясь таким образом довольно часто «с глазу на глаз» с Тарасом Григорьевичем, я вполне имел случай видеть его не стесненным никакими светскими условиями и пользуясь этим, чтобы из всех сил восстать против тех биографических портретов, которые силятся изобразить моего учителя каким-то спившимся дикобразом. В доме моей матери, где он зачастую обедал и где вина подавались в изобилии, никогда он не бывал в «подпитии». Бывая у него и засиживаясь подолгу, мне никогда не случалось видеть его в невменяемом состоянии, никаких цинических выходок он себе не позволял, никаких грубых выражений не употреблял. Можно ли, наконец, допустить, чтобы покойная матушка, женщина умная и светская, решилась отпустить своего сынишку к заведомо пьющему человеку - одного, без всякого присмотра? Может быть, ему случалось «прорываться»; может быть даже, что впоследствии, когда я с ним расстался, он стал злоупотреблять спиртными напитками; но во всяком случае в моей памяти его образ сохранился совершенно чистым от этой унижающей слабости, и я душевно радуюсь тому, что не могу сочувствовать господам, изображающим Кобзаря, как я только что сказал, каким-то безобразным чудовищем. Мне очень досадно было читать в книге М. К. Чалого описание дорогой мне по воспоминаниям мастерской, в которой она изображается известным монументных дел мастером чем-то в рода отвратительного свинушника. Соглашаясь с тем, что студия Тараса Григорьевича, а также и спальня его в антресолях не представляли из себя interieur’а голландского Minherrú, не могу согласиться с безобразной картиной валяющихся повсюду гадостей, неубранной постели и прочих проявлений неряшливости, описанных вышесказанным отливателем комковидных памятников. Кто когда-либо бывал в студии художника, а тем более небогатого, тот не мог не приметить присущий этим помещениям специфический беспорядок, происходящий частью от самого рода занятий.
        Такой именно беспорядок царил и у Шевченка в его мастерской. Неряшества же, грязи и безобразия в ней было столько же, сколько правды в описаниях господ, уподобляющих ее кабаку или чему-то хуже.
        В ту зиму, когда мне впервые пришлось ездить к Тарасу Григорьевичу, он начал заниматься офортными (eau forte) работами; причем он избрал себе в руководители и наставники величайшего мастера этого дела Рембрандта и усердно копировал его неподражаемые рисунки. Бывало так, что мое рисование прерывалось предложением идти вместе в академическую библиотеку, Эрмитаж или к кому-либо из коллекционеров, чтобы посмотреть какой-нибудь невиданный еще рембрандтовский офорт. Понятна радость, с которой я шел на такое предложение, и гордость, с которою шествовал по корридорам Академии или улицам Петербурга, сопутствуя моему дорогому учителю в его невероятной, всем знакомой, мерлушичьей шапке. Часто заходил к Шевченку господин Марин 1, обладатель чудесной коллекции гравюр, причем, как большой знаток этого дела, толковал с Тарасом Григорьевичем о разных тонкостях этого своеобразного и трудного искусства.
        Помнится, что однажды я нашел Тараса Григорьевича в большой суете. Он собирался писать масляными красками портрет известного Кочубея, по заказу одного из его потомков 2. Требовались: холст, разные аксессуары, вроде бархата, парчи, собольего меха и т. п. Тарас Григорьевич взял меня с собою, и мы до позднего вечера прошлялись по городу, разыскивая все эти вещи, причем, нисколько не стесняясь сопровождавшим его «хлопцем», он заходил в лавки, к костюмерам, в знакомые ему дома. По поводу того же Кочубея, один из уроков прошел в том, что мы, забравшись в какую-то преогромную академическую не то кладовую, не то чердак, рылись в целом хаосе запыленных старых картин, чтобы разыскать какие-то портреты каких-то малороссийских гетманов (или даже гетмана), нужные ему для большей верности кочубеевского костюма. После долгих поисков, измаранные, как черти, отрыли мы какого-то старого чубатого господина и, окрестив его почему-то «Мазепой», торжественно приволокли в студию. Был ли когда окончен этот кочубеевский портрет, натворивший столько хлопот Шевченку, и где он теперь находится? Посещавшие Шевченка художники единогласно хвалили его работу, что приводило его в отличное расположение духа, выражавшееся тем, что он, подходя к своей работе, давал разные нежноругательные прозвища «богатой и знатной» Мазепиной жертве. Кроме этой работы, я помню еще исполнявшиеся при мне рисунки сепией. Один изображал старого турка, вроде тех, которые красуются на табачных вывесках, т. е. в полной своей турецкой форме, в чалме, при кинжале и чубуке, сидящего, без особенно видимых целей, рядом с одалиской. Для этой работы являлся старик натурщик и очень скромная, почти даже безобразная натурщица. На другом рисунке изображались довольно легко одетые днепровские русалки, увлекавшие молодого козака на дно реки. Козак почему-то не удавался Тарасу Григорьевичу и смывался беспощадно; при этом и без того страдательный запорожец обзывался «бисовой дитиной» и иными неприятными эпитетами. Как ни старался я заступиться за беднягу, неутомимая кисть продолжала свое разрушительное дело, и на место сгинувшего козачины к следующему уроку появлялся его заместитель, которого русалки продолжали увлекать в днепровскую пучину. Нужно заметить, что с дамами или девицами, бравшими на себя труд позировать для русалок, я никогда не встречался. Для изображения козака мне случалось подолгу валяться на диване, свесивши руку и ногу, иногда в очень неудобной и даже мучительной позе. Судьба, постигшая эти две сепии, мне так же неизвестна, как судьба портрета масляными красками.
        Являясь очень аккуратно в часы, назначенные для уроков, я иногда не заставал хозяина дома. В таких случаях на дверях мастерской мелом бывало написано: где он, когда вернется или у кого из служителей находился ключ. Вообще двери исписывались именами не заставших хозяина посетителей, иногда даже выражениями почтения или восторга, преимущественно на малорусском языке; случалось даже, что обращения к «батьку» принимали стихотворную форму.
        Порисовавши часок, мы подымались наверх, в полутемный антресоль, служивший спальней Тараса Григорьевича, где происходило своеобразное и неизменное угощение. Из огромной, воистину огромной, зеленой стеклянной банки извлекались кильки, сторож-старичек, отставной солдат, вечно чем-то недовольный, приносил свежего хлеба; хозяин выпивал рюмку «горилки», и мы принимались уплетать непомерное количество этих ревельских рыбок. Повторяю раз сказанное: никогда Шевченко при этом пьяным не напивался и никаких излишеств себе не позволял. Окончив этот незатейливый пир, мы обратно спускались в мастерскую, и Тарас Григорьевич снова принимался за свои медные доски, под носом напевая какие-то заунывные мотивы, где слова вроде «серденько», «дивчина» и т. п. возвращались постоянно. Иногда же он садился к маленькому столику и начинал тихо, почти осторожно выводить на первом попавшемся клочке бумаги какие-то не то старческие, не то старинные каракули. Бывали такие случаи, что он подзовет меня и тихим, добрым таким голосом начнет читать мне не вполне понятные для меня малорусские стихи. Очевидно, что, ввиду моих ограниченных познаний в этом языке, роль мольеровской служанки была мне не под силу, тем не менее я готов был плакать, как ребенок, так уже жалостно, припевисто-нежно выходили эти стихи из уст Кобзаря.
        За декламацией иногда следовало пояснение самой темы. Так например, однажды сюжетом стихотворения был сон крестьянской матери, что послужило поводом к длинному рассказу о том, как живут бедные крестьяне, как плохо им живется и как, благодаря государю Александру, для них открывается иная жизнь.
        Поправляя мои рисунки, Тарас Григорьевич часто и охотно пускался рассказывать мне разного рода забавные вещи, часто на сцену выводилась его солдатская жизнь в далекой степи. Много смеху бывало при воспоминаниях о каком-то плуте жидке-солдатике, который вечно «шкодил» и всегда успешно «откручивался» от грозных наказаний начальства.
        Иногда же рассказы принимали более мрачный колорит. Вспоминая свою солдатчину, Шевченко вытащил из запыленной папки целую последовательную серию рисунков; один из них представлял наказание шпицрутенами. Объясняя по этому рисунку, каким образом производилось это истязание, и видя, что я собираюсь реветь, он, к моей великой радости, объявил мне, что этому зверству настал желаемый конец. В этот-то день я на последний гривенник приобрел портрет государя. В той же папке, между прочим, был другой рисунок, врезавшийся также в моей молодой памяти, так как представлял подкутивших купчиков, жарящих яичницу на горящих кредитных бумажках. Принадлежал ли этот этнографический рисунок к серии рисунков из солдатской жизни, теперь не припомню.
        Много доводилось мне слышать рассказов о старой Малороссии, про Сечь Запорожскую, войны, про ведьм, русалок, славных гетманов, лихих мореходцев и пр. Наскучившись вечно поворачиваемым со стороны на сторону горшком, я подберусь бывало к Тарасу Григорьевичу и не без хитрости начну разными вопросами наводить его на любимые его темы. Время летело незаметно, когда, поддаваясь моим замыслам, Дорошенко и Сагайдачный 3 снова принимались нещадно бить «ляхив» и прочих супостатов, и ни разу этот добрый человек не пугнул от себя назойливого мальчугана.
        К Шевченку, в его мастерскую, часто захаживали посетители, по большей части его же земляки. Понятно, что в таких случаях беседы велись исключительно на малорусском диалекте. Чаще всех бывал г. Кулиш, посещение которого потому засело у меня в памяти, что я почему-то считал эту фамилию уж больно странной. Случалось иногда быть свидетелем трогательных встреч с горячими объятиями, целованиями, даже проливанием слез.
        Помню, как-то один из гостей принес с собою довольно объемистый портфель, по-видимому остававшийся где-то с давних пор на сохранении. Когда гость удалился, Тарас Григорьевич принялся при моей помощи разбирать находившиеся в портфеле или папке бумаги и рисунки. Радовался он им, как малый ребенок, и тут же, в награду за труды, подарил мне акварельный эскиз Карла Брюллова, поныне у меня хранящийся. Между массой самых разнообразных этюдов, видов и набросков отыскался портрет молодого человека со свечой в руке; в портрете этом тени на лице были очень резкие, растительность преобильная. Тарас Григорьевич предложил мне отгадать, кого изображал этот рисунок. Разумеется, я этого не мог исполнить. Тогда он объявил, что это его собственный портрет, им же самим давно когда-то рисованный, еще в то время, когда он учился у Брюллова. Много он смеялся моему удивлению, поглаживая свою лысую голову и расправляя запорожский ус и сравнивая себя, стоя перед зеркалом, с кудлатым безбородым юношей со свечей в руке. Он утверждал, что в свое время оригинал очень был схож с портретом, а потому тем более жалко, если этот портрет Кобзаря в цветущую пору его творчества утерян безвозвратно.
        Упомянутый в книге г-на Чалого приезд в Россию трагика Олдриджа совершенно свежо сохранился в моей памяти, а также и то впечатление, которое он производил своей игрой на петербургскую публику того времени. Мне случилось присутствовать при том, как покойная матушка, полушутя, полусерьезно делала строгий выговор Шевченку и Н. Д. Старову, большому приятелю и почитателю поэта, за то, что они, быв приглашены ею в ложу Мариинского театра, где подвизался Олдридж, в какую-то особенно патетическую минуту, в избытке восторга, подняли такую возню, гам и вопли, что не только обратили на себя общее внимание и протесты публики, но, не слушаясь увещаний моей матери, вынудили ее искать спасения в бегстве и уехать домой до окончания спектакля. Бывшая тут же в ложе напыщенная, знатная барыня разобиделась вконец и написала по этому поводу матушке ядовитое письмо, от чего между ними произошла ссора. Шевченко и Старое молили о пощаде, обещаясь быть в другой раз сдержаннее в проявлениях своих восторгов; матушка смилосердилась и отменила принятое было решение не брать их более в свою ложу. И что же? На следующий раз восторг взял свое, клятвенные обещания были забыты и приятели совместно нарушили общественную тишину и благочиние, с неменьшим успехом, чем в первый раз, и к неменьшей досаде бедной матушки.
        Этот же самый Старов влетит бывало в мастерскую Тараса Григорьевича, начнет болтать, сообщать виденное, слышанное и лишь только роковым образом коснется «божественного», совершенного арапа, как начинался взаимный обмен впечатлений, напоминание того или другого подмеченного удачного момента в этой или иной роли, подымалась возня, стулья отставлялись, глаза дико выкатывались, начиналась жестикуляция, скрежетание зубов, Лир мешал Отелло покончить с Дездемоной, Шейлоку не давали возобновить требование о мясе; все, что только попадало под руку, служило аксессуаром для усиления эффекта; подушку на диване безжалостно умерщвляли; одним словом, происходило нечто совершенно баснословное. Я же единственный зритель этих восторгов или смеялся до слез, или не на шутку подумывал об отступлении. Надо притом заметить, что оба эти энтузиаста были безусловно незнакомы с языком Шекспира, и это, по-видимому, существенное обстоятельство нисколько не мешало им до delirium-а * проявлять поклонение таланту знаменитого трагика. В обыкновенное время Шевченко скорее всего подходил под тип так называемого «степенного» человека.

Б. Суханов-Подколзин 4, Воспоминание о Т. Г. Шевченке его случайного ученика, «Киевская старина», 1885, февраль, стор. 230 - 238. [Див. переклад]


Примітки

* До нестями. - Ред.

1 Марин Апполон Никифорович (1790 - 1873) - генерал-лейтенант, письменник, поет і колекціонер-мистецтвознавець.
        2 Кочубей Петро Аркадійович (1825 - 1892) - офіцер, згодом голова Російського технічного товариства. На його замовлення Шевченко виконав портрет генерального судді Василя Леонтійовича Кочубея і писав картини.
        3 Дорошенко Петро Дорофійович (1627 - 1698) - гетьман Правобережної України (1665 - 1676). Брав участь у визвольній боротьбі українського народу проти шляхетської Польщі. Пізніше в союзі з турками та татарами воював проти Росії.
        * Сагайдачний (Конашевич-Сагайдачний) Петро Кононович (помер у 1622 р ) - гетьман Війська Запорозького в 1614 - 1622 рр. Відомий походами проти кримських татар і Туреччини.
        4 Суханов-Подколзін Борис Гаврилович (1847 - 1904) - учень Тараса Шевченка, згодом полковник.

1859, 1858, Будьмо, Спогади, Олдрідж

Previous post Next post
Up