Фрагмент листа
публікувався раніше.
* * *
[...] Однажды вечером, в октябре, входит мой брат вместе с господином, которого он тут же представляет моим родителям: это был он. Потом брат говорит: «Вот моя сестра». Я напомнила ему нашу первую встречу под дождем несколько месяцев назад, и мы разговорились. Он показался мне простым и непритязательным. Он сразу стал у нас своим человеком. Одним из тех, которые так удобны в деревне, кого приятно видеть в гостиной и кого можно оставлять одного, не боясь, что он щепетильно обидится. Глафира 139, по-видимому, очаровала Шевченку; он еще не был влюблен, но мог влюбиться при первом удобном случае.
Тут приехала моя сестра. Спустя несколько дней после ее приезда я узнала о смерти моего дорогого Хрущова; на следующий день я заболела той невралгией, о которой писала вам; дней восемь я не выходила из моей комнаты. В течение этого времени Шевченко прочитал одну из своих поэм, и все дамы были в восхищении. Я снова появляюсь на горизонте - он с участием справляется о моем нездоровьи, я опять вижу его ежедневно - он мне нравится - но спокойно, именно как это могло и должно было быть. Глафира по-прежнему - его солнце, а она держится просто и с тактом. Однажды вечером он предлагает прочитать нам другую свою поэму под заглавием «Слепая». Сестра осталась с мамою: мы не хотели, чтобы в ее присутствии читалась вещь, которая напомнила бы ей о состоянии ее глаз. И вот он начинает читать. О, если бы я могла передать вам все, что я пережила во время этого чтения! Какие чувства, какие мысли, какая красота, какое очарование и какая боль! Мое лицо было все мокрое от слез, и это было счастьем, потому что я должна была бы кричать, если бы мое волнение не нашло себе этого выхода; я чувствовала мучительную боль в груди. После чтения я ничего не сказала; вы знаете, что при всей моей болтливости я от волнения теряю способность речи. И какая мягкая, чарующая манера читать! Это была пленительная музыка, певшая мелодические стихи на нашем красивом и выразительном языке. Позднее, когда я могла говорить, я сказала ему: «Когда Глафира продаст свою первую картину и отдаст мне эти деньги, как она обещала, я закажу на них золотое перо и подарю его вам». Перед сном я так горячо молилась, я так страстно любила весь мир, я была так добра, - боюсь, даже добрее, чем я на самом деле.
Шевченко занял место в моем сердце, я часто думала о нем, я желала ему добра и желала сама сделать ему добро, притом, по моей горячности, - сейчас и как можно больше. Я втайне и не сознавая того, чувствовала ревность из-за предпочтения, которое он оказывал Глафире. Моя радость была, может быть, слишком добра, грусть начинала становиться недоброй. Один вечер он дурачился, болтал вздор и глупости. Видевши его раз великим, я хотела всегда видеть его великим; я хотела, чтобы он был неизменно свят и лучезарен, чтобы он распространял истину силою своего несравненного таланта, - и хотела, чтобы это сделалось через меня. О, хитрость и коварство «я», этого ненасытного «я», которое не хочет умереть и которого я не в силах смело убить! Я говорю ему: «Возможно ли, чтобы вам, которому дано было быть столь благим, доставляло удовольствие стать тем, что вы теперь. В тот день, когда вы нам читали «Слепую», я так горячо молилась за вас!» Тут он вскочил, схватил мою руку и поцеловал ее; нечего вам говорить, доставило ли это мне удовольствие. Это был лишний парус, чтобы ускорить быстрый бег моего челна. Проходит еще несколько дней, и я узнаю от мамы, которая уже не покидала своей комнаты, что на одной свадебной вечеринке (я уже говорила вам, что нигде так не любят веселиться, как у нас) Шевченко имел слабость выпить больше, чем следовало.
Словно острый нож пронзил мне сердце. Надо попенять ему за это, - но как? Перед тем я взялась переписать ему стихи; и вот я воспользовалась этим и прибавила там несколько аллегорических строк, которые хочу переписать вам здесь. На одной стороне листа было написано: «Немногим даны в удел лира и свирель, но имеющие сердце любят вслушиваться в бряцание певцов восторженных или жалобно вопиющих, и в ответ за их золото есть у них для обладателей высокого таинственная молитва и искренние желания, и они (имеющие сердца), чающие в будущем прекрасного, воскликнут: бедная Оксана (это - имя героини поэмы)! Люди тебя погубили, и твой поэт забывает тебя!» На другой стороне листа было написано: «Ангел - хранитель поэта уныло летает над головой его, отягченной грешным сном. Он остановил полет свой, взор его полон болезненной любви. Он осеняет его крылами - и молитва, какую только могут сложить небожители, постигающие вполне, что есть созерцание божества, вырывается из уст его за вверенный ему сосуд, в который создатель влил столько прекрасного! Грех и соблазн старается пошатнуть сосуд, и чистая, золотая струя на самом крае готова выкатиться из него и быть поглощенной грязью разврата... Горячая слеза упадает из очей ангела на сердце поэта - она его прожгла и обновила: он не погибнет! И раскаяние облекается в белую одежду, как невинность».
Это - плохой перевод того, что я написала Шевченке по-русски; но вам ведь нужен не мой стиль, а мои мысли, - об них перевод даст вам представление. Итак, когда он пришел к обеду, я отдала ему копию его стихов и сказала, что в ней есть еще что-то, написанное мною; он поблагодарил меня. Вечером, сверх всякого ожидания, мама вышла к чаю в гостиную; это меня радостно взволновало. Я принялась за чулок, который вяжу для вас; он начал подсмеиваться над моим непоэтическим занятием; потом он стал говорить о разных вещах; речь зашла о слепом поэте Козлове 140, Глафира принесла его произведения, и он прочитал нам оттуда несколько отрывков так задушевно, с таким искренним восхищением, что даже мама была очарована им. В ту минуту, когда надо было идти спать, я на мгновение задержалась в гостиной после всех, как-будто для того, чтобы взять кое-какие книги, и спросила его, сердится ли он на меня; он ответил: нет, и поблагодарил меня, но таким тоном, который меня не убедил. На следующий день он не явился; так прошло четыре дня, - ему все носили обедать в его комнату; я мучилась, думала, что оскорбила его, хотела делать что-нибудь для него и, боясь писать ему, так как это, по-видимому, совсем не удалось, принялась вязать для него шерстяной шарф; шерсть дала мне мама. Наконец моя невестка, у которой он завтракал (летом и осенью она занимает у нас флигель, не примыкающий к большому дому), сказала ему, что я думаю, что он на меня сердится. Он ответил, что напротив, и вечером пришел к нам. Не было никого, кроме Глафиры, Тани, меня и его, потому что m-lle Рекордон в счет не идет, особенно когда говорят по-русски. Я поздоровалась с ним, отдала ему шарф и сказала, что боялась, не сердится ли он на меня. Когда убрали чай, m-lle Рекордон ушла, и мы остались вчетвером; он стал болтать вздор, и я сказала ему, как жаль, что он оставил свое уединение, потому что он говорит столько глупостей; после этого водворилось полное молчание, никто не проронил слова. «Тихий ангел пролетел», - сказал Шевченко. Это - русская поговорка, означающая общее молчание. «Вы умеете разговаривать с ангелами, - сказала я, - расскажите же нам, что они вам говорят». Он вскочил с места, побежал за чернильницей, схватил лист бумаги, лежавший на столе, и стал писать, потом подал мне эту бумагу, говоря, что это - посвящение к одному произведению, которое он вручит мне позже. На листе было написано следующее, в красивых и мелодичных стихах по-русски, а это значит - пленительно и сладко: - В память 9 ноября (в этот день я написала ему тот выговор).
Душе с прекрасным назначеньем
Должно любить, терпеть, страдать,
И дар господний - вдохновенье
Должно слезами поливать.
Для вас понятно это слово...
Для вас я радостно сложил
Свои житейские оковы,
Священнодействовал я снова
И слезы в звуки перелил.
Ваш добрый ангел осенил
Меня бессмертными крылами
И тихоструйными речами
Мечты о рае пробудил *.
* Присвята до поеми Т. Г. Шевченка «Тризна». - Ред.
Он передал мне лист, я прочла; чистая и сладкая радость наполнила мне сердце, и если бы я поддалась обуревавшему меня чувству, я бросилась бы ему на шею. Но я сказала себе: надо подумать; чтобы выиграть время, я вторично перечитала стихи, потом вскочила с места, - он в это время ходил по комнате, - я сказала ему: «Дайте мне ваш лоб», - и поцеловала его чистым поцелуем, потому что это было сделано в присутствии Тани и Глафиры. Вечер, начавшийся так неприятно, кончился восхитительно. На следующий день я рассказала маме все, исключая поцелуя.
Дальше дни потекли мирно. Он все время был со мною открыт, но без всякого фатовства или ухаживания, без всякой чувствительности; мы даже не подавали друг другу руки, здороваясь. Он уехал с моим братом в Андреевку 141, и накануне его отъезда я дала ему молитву, в которой выражалось то, чего я желала бы для него. Он вернулся через десять дней, в течение которых я много думала о нем, и все по-русски; я не могла тогда писать ни на каком другом языке, я не могла разобрать, что во мне происходило, - вот почему я вам не писала. Наконец они вернулись. Мы сидели за чаем, когда он вошел в комнату; Капнист был у нас; увидав его, я вскочила во весь рост, но заметив, что он обращает ко мне общий поклон, я села на свое место с очень неприятным чувством. Он и мой брат говорили все глупости, наконец, после одной нестерпимой глупости брата я вскочила на диван, прошла за спиною Капниста, потому что я была заперта с обоих сторон, спрыгнула на пол и пошла к маме, которой я сказала, что Базиль 142 и Шевченко болтают такой вздор, что я больше не могу выдержать. Много позднее, когда папа уже лег, Базиль пришел к маме, и моя невестка позвала меня назад в гостиную, так как Шевченко будет читать свою новую поэму 143, ту, которую он посвятил мне. Я была так недовольна им, что не хотела идти; она мне сказала: «Иди же, ведь это для тебя». Я пошла. В гостиной были только поэт, Капнист, Лиза, Таня и Глафира, - больше никого. Капнист спросил меня: «что с вами?» я сказала, что я дурно настроена. «Надо стараться превозмогать себя». Шевченко начал; я была в таком расположении духа, что мне хотелось все находить дурным; но я снова была побеждена. О, какой чудесный дар ему дан! Я не могла сдержать рыдания, Капнист молчал, Лиза * тоже, Таня была почти растрогана, Глафира окаменела, у меня блестели глаза, лицо горело. Капнист подозвал к себе Шевченку, который остановился было предо мной, - и тут этот милый Капнист, который весь - сердце, начал расчленять и обсуждать поэму, хотел выказать себя холодным, рассудочным, положительным, но это ему не удалось. Шевченко отдал мне тетрадь, всю писанную его рукой, и сказал, что к этой рукописи принадлежит еще портрет автора, который он и вручит мне завтра. Я поблагодарила его очень сдержанно; все происходило как бы вне меня; я сказала, что дам ему кое-что. На следующий день приехала княгиня Кекуатова 144, и так как, гостя у нас, она не желает видеть никого из посторонних, то мне пришлось на все время взять ее на себя. Я кончила переписывать мое писание, которого не могу вам перевести здесь, так как это было бы слишком длинно; меня что-то толкало писать эту вещь, я не могла дать себе отчета - что. Она озаглавлена «Девочка». Это почти точная история моего сердца, разделенная на четыре эпохи: 12 лет, 18, 25 и 35, и в заключение - одинокая могила. Когда настал вечер, я послала свое писание Шевченке в гостиную. На следующий день я его не видела из-за княгини Кекуатовой, но невестка и Глафира сказали мне, что он был мрачен и очень странен, и что он ушел тотчас после чая. Я была у мамы вместе с княг. Кекуатовой, тут мне принесли записку; она была от него. Я не могу послать вам ее перевод, потому что у меня ее выпросил Капнист, который все это последнее время был для меня вашей тенью. Я не хотела читать эту записку при Лизе Кекуатовой; разговор зашел о том, что я написала: дело в том, что я имела глупость прочитать это Лизе Кекуатовой. Мама сказала мне: «Я ревную; мне одной ты не читаешь своих писаний». И хотя маме я меньше всего хотела бы прочитать написанное мною, но так как я предпочитаю очертя голову бросаться в сечу, нежели выжидать и рассчитывать, то я пошла за своей черновой и прочитала это несчастное писание наскоро и так скверно, как читает m-lle Рекордон. Мама похвалила слог, и больше ничего; но на ее лицо нашла та тень, которую я так хорошо знаю и которая всегда сжимает мне сердце. На следующий день мама ничего не сказала, но ее лицо сохраняло то же выражение. Она страстно желает, чтобы с нею были откровенны, а сама замкнута в высшей степени. Зная это, я подумала: чтобы рассеять ее неприятное чувство, прочитаю ей записку Шевченки. Это отнюдь не было любовное письмо, но записка, где поэтически высказывалось благоговение перед моей душевной болью и горечь сознания, что его талант слишком слаб, чтобы выразить чувства, обуревавшие его после чтения моей рукописи. Я читала эту записку, как дура, и была очень рада, когда кончила. Что я предвидела, то и случилось. Мама была всецело занята этим, но хотела, чтобы разговор начала я. Она мне сказала много верного и хорошего о том, что я слишком легко пускаюсь в сердечные излияния; я храбро отвечала ей, что Шевченко для меня не чужой, что я очень люблю его и вполне ему доверяю. На это она мне сказала, что говорить то, что я говорила, - бесстыдство. О, боже! у нее есть слова, которые жгут и выворачивают сердце! Я, так любящая истину, будто бы изменила истине, распространяясь о страданиях, которые большую часть я вовсе не испытала!
[...] Но вот я снова увиделась с Шевченкою; он ничего не говорит мне о моем писании, и вообще неразговорчив и не прост со мною; он, видимо, избегает меня. Моя невестка с удивлением спрашивает меня, что это значит; я отвечаю ей, что сама не понимаю. Положение было странно до смешного: мы имели вид двух влюбленных, которые поссорились. Я решила положить конец этому недоразумению, и раз вечером, когда мы с ним были вдвоем в гостиной и он с мрачным видом шагал по комнате, я минуту помедлила, а потом сказала ему: «Почему вы перестали разговаривать со мною?» - «Не могу, не могу», - отвечал он; затем он овладел собою, остановился у рояля, о который я опиралась, и сказал, что никогда не переживал того, что испытывает с тех пор, как прочитал мое писание. Не помню, что мы говорили дальше, но помню, что я уверяла его в моей дружбе к нему и просила его смотреть на меня как на сестру. Я прибавила еще, что если он интересуется мною, я могу его уверить, что с тех пор, как я приобрела веру, я спокойна и счастлива. Потом я сказала ему, что мне надо идти к маме; он подал мне руку и сказал: «Прощайте, сестра». Припоминаю, что, говоря о моем сочинении, он сказал: «Да, это поэзия, страшная поэзия». На следующий день у него был счастливый вид, со мною он держался сердечно и открыто; я, с своей стороны, с радостью вошла в это настроение взаимного доверия. Но скоро он опять стал молчалив и холоден, хотя все еще кроток, когда я заговаривала с ним. Я сделала для него несколько переводов 145. Весь день мне приходилось быть возле мамы, но как только я оставалась одна в своей комнате, я могла писать только по-русски, и мои молитвы, в которых он занимал большое место, превратились в конце концов почти в один непрерывный ряд рассеяний. Я была точно в лихорадке; меня мучило его своенравие, а также - не скрою - и его несчастная слабость выпивать иной раз лишний стакан вина, слабость, которая меня огорчала, от которой я хотела исцелить его; и это лихорадочное состояние сделало меня вялой и наконец ввергло меня в окаменелость, которая испугала меня; под влиянием этого чувства я и написала вам мое последнее письмо...
Я дала Шевченке мою библию. И она доставила ему большое удовольствие. Под конец он стал так молчалив и так холоден со мною, что я от этого не только впала в уныние, но заболела. Восемь дней я почти ничего не могла есть; я так изменилась, что моя невестка и Глафира поражались, а он, вероятно, и не заметил этого. Так продолжалось до 4 декабря, моего и мамина дня ангела.
В России празднуют именины. Утром мы отправились в церковь; после обедни Шевченко подошел ко мне и поцеловал мне руку с такой любовью и чистосердечием, что я снова ощутила радость в сердце. Еще до обеда приехали г. и г-жа Капнист; я как раз выходила из маминой гостиной, когда в нее вошел Капнист; он сердечно поздоровался со мной, спросил, как мое здоровье; я ответила, что я была больна, а теперь поправилась, - и мы разошлись в противоположные стороны. Вечером Капнист попросил, чтобы я показала его жене стихи, которые посвятил мне Шевченко. Капнист знал, что я писала Шевченке аллегории с целью исправить его и что вывязала ему шарф. Он заговорил со мной о нем, и я очень оживленно отвечала ему. Он сказал, что опасается, как бы я не сделала вреда Шевченке, так как эти изъявления участия и интереса могут ему вскружить голову: «И неужели вы думаете, что этого достаточно, чтобы справить его?» - Я ответила, что поможет милость божия. - «Милость божия строга (или взыскательна), - возразил он торжественно, - а вы поступили эгоистически, так как вы делали то, что доставляло вам удовольствие, не думая о последствиях, какие это может иметь для него». - Этот упрек со стороны Капниста, который никогда не говорил со мною в интимном тоне и пред которым я всегда чувствовала некоторое смущение, поразил меня. Он протянул мне руку, прося извинения за то, что позволил себе так говорить со мною; я отвечала, что искренно благодарю его. Эту ночь я почти не спала. На следующий день невестка спросила меня, как я себя чувствую; я ответила ей, что по милости Капниста провела бессонную ночь; он спросил, почему, и я обещала сказать ему это наедине. После обеда мы остались одни, и я сказала ему, что много думала о его словах, что я считаю его укор справедливым, но думаю, что в 35 лет могу себе позволить многое, чего в юности не сделала бы, и что я хочу быть только другом, сестрою Шевченки. Он отвечал мне умно и сердечно, говорил о вас, подкреплял свои увещания ссылкою на ваши взгляды, которые, по его мнению, наверное совпали бы с его взглядами, говорил, что мне отнюдь не следует полагаться на свои 35 лет, что возраст ничего не доказывает, что когда женщина и молодой мужчина называют друг друга сестрою и братом, в этом всегда есть опасность, что Шевченко, может быть, влюблен в меня, и это было бы несчастием для него, или же его самолюбию льстит мое внимание, и в таком случае я, по его мнению, должна быть осторожна. Словом, вывод из всего сказанного им был тот, что Шевченке надо уехать и что он берется увезти его к себе, добиться его доверия, заставить его высказаться и дать ему понять, что ему более нельзя жить в Яготине. От этого решения у меня сжалось сердце; я до такой степени пала духом, что Капнист сказал мне: «Если бы я знал, что это так серьезно, я не решился бы говорить с вами так, как говорил». С этого дня милый Капнист, сказавший мне, что был поражен моим плохим видом, относился ко мне как нельзя лучше. У нас было много народу; это, естественно, освободило меня от обязанности неотлучно находиться в маминой комнате и дало мне гораздо больше свободы. Он ухитрялся ежедневно по несколько раз говорить со мною с глазу на глаз; он укреплял и утешал меня, советовал мне написать вам, говоря, что это облегчит меня и поможет мне, - но это мне было еще не под силу; он говорил еще, что хотел бы, чтобы вы были возле меня, чтобы молиться вместе со мною, и жалел, что сам лишен дара молитвы; словом, не могу вам передать, как добр и нежен он был ко мне. Наконец, пробыв 4 или 5 дней, он увез с собою Шевченку. За два дня до их отъезда я умоляла Шевченку довериться Капнисту, сделать его своим другом, следовать его советам; он отвечал, что сам желает этого, но что каждый раз что-нибудь становилось между ними. В минуту отъезда Шевченко вручил мне какую-то бумагу со словами: «По праву брата». Я прочитала, - это была записка, писанная сначала на «вы», потом исправленная им на «ты», письмо брата, где он, как брат, увещевал меня хранить в себе богатства, которые бог вложил в прекраснейшее из своих созданий. Я не могу послать вам перевод этого письма, потому что гадкий Капнист забрал у меня все письма Шевченки с тем, чтобы показать их мне через год. Часто во время моих бесед с Шевченкой он уверял меня, что в этом мире невозможно высказать всю свою мысль, изъяснить свои убеждения, с чем я никогда не считалась ни в теории, ни на практике, и он не раз бывал свидетелем моих резких выпадов.
Итак, они уехали. Некоторое время спустя Капнист опять приехал, но один. Он сказал мне, что доволен Шевченкой, но заметил, что он не вполне откровенен с ним; он уверился, что Шевченко убежден в том, что я сильно люблю его. Я показала ему то письмо, оно ему не понравилось, и он сказал, что представляет мне на выбор, вернуться ли Шевченке, но только на несколько дней, чтобы кончить начатые им картины 146, или совсем не вернуться. Я хотела вполне подчиниться решению Капниста, но он решил заодно со мною, что неприезд Шевченка удивит всех домашних и что поэтому надо, чтобы он вернулся, но только на несколько дней. И вот недели через две после своего отъезда он вернулся в Яготин. У нас были гости; он искренно обрадовался свиданию со мной. В тот же вечер он уехал по делу, но только на один день; когда он вернулся, мой брат с женою уехали в Петербург. Я много раз говорила с ним, откровенно говорила ему о чувствах, которые питаю к нему, - самых бескорыстных, какие во мне есть, - что я чувствую, что могла бы искренно- любить его жену, если бы он женился, что я хотела бы, чтобы он был добр, чист и велик. Часто я бывала очень довольна им, в другие же раза он по-прежнему холоден был, молчалив, безучастен. Наконец однажды он был сильно огорчен: человек, которого он считал своим другом и братом, оскорбил его грубо, низко, подло, попрекнув его его происхождением 147. Раз вечером после чая он сказал мне, что хотел бы поговорить со мною наедине. Я пошла с ним в большую гостиную, и тут мой милый Шевченко, такой добрый и сердечный, что, казалось бы, никто не решился бы причинить ему боль, рассказал мне ужасную обиду, которую нанесло ему письмо этого ложного друга, и, рассказывая, плакал от боли. Видеть мужчину плачущим, особенно если горячо любишь его, чувствовать, что его унизили, - это очень больно; я не знала, что сказать, что сделать, чтобы утешить его; я прижала его голову к моей груди, обняла его, поцеловала его руку, целовала бы его ноги. Я хотела ему доказать, что если нашелся негодяй, который, вместо того чтобы скорбеть о таком участном положении вещей и радоваться, гордиться и чувствовать себя счастливым, видя, что гениальный сын его родной страны избавился от этого позора, ставит ему его в вину, то есть существо, ставящее благородные чувства и священный огонь выше случайностей рождения. Мне удалось успокоить его. Он развеселился и оживился, с удивительной легкостью перейдя от грусти к веселости. На следующий день он уехал, пробыл в отсутствии два с половиною дня и вернулся, хотя, кроме меня, никто не ждал, что он так скоро вернется. Я разговаривала с ним несколько раз, причем мое влечение к нему обнаруживалось все более и более; он отвечал мне иногда теплым чувством, но страстным никогда. Глафира со своими двумя братьями уехала навестить своих теток, сестер ее отца, живущих близ Полтавы; она пробыла в отсутствии больше месяца. Я была расстроена ее отъездом; Шевченко, бывший при ее отъезде и видевший мою грусть, остался, по-видимому, совершенно безучастным; Капнист на его месте сказал бы мне дружеское слово. Два дня он был молчалив и холоден, хотя я проводила с ним почти весь день, потому что он работал в мастерской Глафиры над портретами детей моего брата, а я занимала их, чтобы они сидели смирно; но последние три дня его пребывания он был сердечен, братски нежен и добр. Наконец, наступил день и час его отъезда. Я со слезами бросилась к нему на шею, перекрестила ему лоб, и он выбежал из комнаты. С тех пор я имела от него одно письмо, которое привело Капниста в бешенство, но которое я понимаю иначе: это - не любовное письмо; в этом письме он называет меня сестрою и, правда, говорит мне «ты», но это письмо нельзя оценивать так, как если бы его написал мне какой-нибудь кавалер. Шевченко - дитя природы и не имеет никакого представления о приличиях; но у него много такта, доброты и почтения ко всему святому, оттого он со всеми учтив, почтителен к старшим, и все его любят. Даже мама, так мало знающая его, очень расположена к нему, а папа его даже любит.
Он уехал от нас 10 января [1844 г.]. После того он еще целый месяц пробыл в наших местах, но к нам больше не заезжал; легкомыслие ли это, или деликатность, я не знаю.
В. Н. Репнина, Письмо к Шарлю Эйнару от 27 января 1844 г., «Русские пропилеи» т 2. М, 1916, стор. 205 - 217.
Примітки
* Єлизавета Миколаївна Рєпніна (за чоловіком Кривцова) - сестра Варвари Рєпніної. - Ред.
139 Псіол Глафіра Іванівна (1823 - 1886) - художниця, приятелька В. М. Рєпніної. Жила у Рєпніних разом з своїми сестрами, де й познайомилася з Шевченком. Псіол Тетяна Іванівна - молодша сестра Глафіри.
140 Козлов Іван Іванович (1779 - 1840) - російський поет-романтик, один з перших перекладачів Байрона, близький знайомий Пушкіна, Жуковського і Баратинського. У 1818 р., розбитий паралічем і втративши зір, Козлов починає поетичну діяльність. Шевченко добре знав його твори і любив їх декламувати.
141 Андріївка - село на Полтавщині, де бував Шевченко в маєтку кн. В. М. Рєпніна.
142 Базиль - Рєпнін Василь Миколайович - брат В. М. Рєпніної. У 1844 р. Шевченко написав портрет його дітей.
143 Поема «Тризна», або «Безталанний» - написана російською мовою в Яготині і присвячена В. М. Рєпніній. У 1844 р. поема була надрукована в журналі «Маяк» під назвою «Безталанний», а згодом вийшла окремою книжкою під назвою «Тризна».
144 Кейкуатова Єлизавета Василівна (народилася у 1813 р.) - княгиня, знайома кн. Рєпніних. Шевченко познайомився з нею в Яготині у 1843 р. Пізніше бував в маєтку у Кейкуатових в с Бігач, Чернігівської губ. (за сучасним адміністративним поділом - с Бігач, Березнянського району, Чернігівської обл.). Зберігся портрет Кейкуатової, написаний Шевченком у 1847 р.
145 Про які саме переклади тут йдеться - невідомо. В. М. Рєпніна здебільшого робила для Шевченка переклади з іноземних творів, вибираючи переважно сюжети релігійного характеру.
146 Тут мається на увазі портрет дітей кн. В. М. Рєпніна. В Яготині Шевченко писав також автопортрет з пером у руці, який подарував Варварі Рєпніній разом з поемою «Тризна», та дві копії з портрета кн. М. Г. Рєпніна.
147 У 1843 Шевченко познайомився з Платоном Якимовичем Лукашевичем (1809 - 1888) - поміщиком с. Березань, Пирятинського повіту, Полтавської губ. Того ж року взимку Лукашевич прислав до Шевченка в Яготин, за 30 верст, в якійсь нетерміновій справі свого кріпака, суворо наказавши йому повернутися того ж дня назад. Поет обурився на поміщика за варварське ставлення до кріпака і написав йому, що пориває з ним усяке знайомство.
Див. ще фрагмент листа:
http://community.livejournal.com/ua_kobzar/131538.html