(По поводу повести Г. Сенькевича «Огнем и мечем»)
Известный польский беллетрист, г. Генрих Сенькевич, издал в прошлом году четырехтомную историческую повесть «Огнем и мечем»[1], сюжет которой заимствован из истории Южнорусского края. Переплетаясь романическими эпизодами, составляющими принадлежность художественного творчества, повесть г. Сенькевича представляет историческое воспроизведение борьбы Хмельницкого с поляками с весны 1648 года до заключения Зборовского договора, т.е. до конца августа 1649 года. Автор изучил описываемую им эпоху довольно тщательно; крупных фактических ошибок и неточностей он избежал, и с этой стороны критика обязана отдать ему полную справедливость. Но несколько иначе мы должны отнестись к той стороне произведения г. Сенькевича, в которой он старается осветить бытовые черты общества как польского, так и южнорусского в XVII столетии, тем более, что в этом отношении автор не ограничивается объективным воспроизведением прошедшего, но высказывает беспрестанно и свое субъективное мнение - идеализирует одни принципы, порицает другие, накладывает совершенно произвольно темные краски на одни лица, стремления и общественные группы и непомерно нежно, а иногда и крайне страстно освещает другие. Конечно, мы бы не придавали особенного значения всему этому, если бы произведение г. Сенькевича представляло лишь обыкновенное беллетристическое произведение одной из соседних литератур; но повесть г. Сенькевича по приему, оказанному ей в польском обществе и по впечатлению, какое она произвела на это общество, является несомненно выразителем современного состояния исторического самопознания польской интеллигенции, последним словом его патриотических, национальных и общественных воззрений, тем более для нас интересных, что вследствие избранного сюжета воззрения эти высказываются по преимуществу на почве отношений польско-русских в XVII столетии.
Действительно, ни одно сочинение польской литературы в XIX столетии не пользовалось таким сочувствием своей публики и не вызывало столь повсеместных и единодушных оваций, как повесть г. Сенькевича; ни к одному сочинению, как бы оно талантливо и художественно ни было написано, польская публика не отнеслась с такой восторженностью и не признавала в нем такого цельного воплощения своих задушевных убеждений. Лишь только появились первые главы «Огнем и мечем» в фельетоне варшавской газеты «Слово», они провозглашены были и в печати, и в общественном мнении небывалым, гениальным произведением; имена лучших польских поэтов - Мицкевича, Красинского, Словацкого, Поля - поблекли при блеске нового светила и скромно отодвинулись на второй план. Восторг и похвалы, по свойственному польской народности сангвиническому порыву, дошли до гиперболических размеров: профессор истории польской литературы в Краковском университете, граф Тарновский, открыл ряд публичных лекций, посвященных повести г. Сенькевича, в которых заявил, что разбираемое им произведение превосходит художественными достоинствами все произведения Шекспира, Мильтона, Данте, Тасса, Гёте и др., взятые вместе. Публика, слушавшая лектора, покрыла аплодисментами эту гасконаду, и вслед за тем аристократическое краковское общество стало иллюстрировать гениальное произведение, изображая в живых картинах более эффектные сцены повести; мода на живые картины эпизодов романа «Огнем и мечем» распространилась вскоре на другие города и веси, населенные поляками, и в течение года стала любимою забавою польского интеллигентного общества; затем картины эти воспроизводились в иллюстрированных журналах и т.д. Несколько польских газет и журналов, представляющих более трезвое и прогрессивное направление в своей печати: «Атеней», «Край», «Правда», «Еженедельное Обозрение» (Przegląd Tygodniowy) попытались было отнестись критически к обаянию, вызванному г. Сенькевичем, и удержать мнение своего общества в более нормальных пределах; не отрицая таланта г. Сенькевича, они указали, с одной стороны, на то, что чрезмерные похвалы в глазах объективных читателей могут служить лишь сюжетом для весьма комических выводов, или зародить подозрение в том, что они исходят лишь из спекулятивной книгопродавческой рекламы; они намекали, правда слегка, на то, что если сближения с иностранными литературными произведениями и уместны, то «Огнем и мечем» гораздо более напоминает «Трех мушкетеров» Дюма-отца, чем Шекспира, Гёте или Тасса. С другой стороны, эти же органы польской печати указывали, весьма впрочем сдержанно и объективно, на то, что публицистические и исторические убеждения, приводимые г. Сенькевичем в его повести, стремятся к тому, чтобы воскресить общественные идеалы XVII столетия, вредные для народного самопознания уже в то время, совершенно архаические и немыслимые в настоящем, что взгляд автора на международные отношения и несправедлив и вреден для польского общества, так как он разжигает международную вражду, которая стала несколько улегаться под влиянием современной нам культуры, что страстность в этом отношении противоречит и чувству человеческой справедливости и трезвому здравому смыслу, с преобладанием которого связаны и насущные интересы польского общества и т.д. Мнения эти остались впрочем гласом вопиющего в пустыне, и огромное большинство польского интеллигентного общества оказалось на стороне традиционных идеалов, иллюстрированных г. Сенькевичем.
Собрав разбросанные в повести рассуждения, высказываемые то от имени действующих лиц, то очень часто лично от имени автора, и пополнив их картинными изображениями всех слоев общества, описываемого в повести, мы постараемся восстановить вкратце основные публицистические положения автора, которыми он и подкупил в свою пользу гораздо больше, чем художественными достоинствами своего произведения, безграничную симпатию польской публики; затем оценим степень верности или неверности этих положений по отношению к исторической истине и укажем некоторые приемы артистического творчества автора, исключительно лишь с точки зрения их правдивости исторической и этнографической.
Историко-философский взгляд г. Сенькевича на описываемую им эпоху сводится к следующим положениям: в половине XVII столетия Польша представляла могущественное государство, опиравшееся на многочисленное, вполне сознательное, исполненное энергии и гражданских доблестей шляхетское сословие; сословное преобладание шляхты в государстве было признаком высшей культуры, на уровне которой стояла тогда Польша. Государство это преследовало великую культурную миссию; оно призвано было цивилизовать, т.е. претворить по своему образцу обширные русские области, входившие в пределы Речи Посполитой. Миссию эту оно исполняло весьма энергично и целесообразно, но наткнулось на неожиданное препятствие - на врожденную дикость и непригодность к культуре русского племени, которое неспособно было по природе усвоить себе какую бы то ни было гражданственность и цивилизацию; все попытки поляков к насаждению культурных идей разжигали в русском населении лишь ненависть и дикие необузданные порывы, проявление того непонятного для поляков настроения, которое шляхтичи XVII столетия называли весьма метко «хлопскою innata malitia». В борьбе с этой врожденной дикостью польская шляхта напрасно истощала свои доблестные геройские качества, она не могла осилить враждебной стихийной силы. Впрочем, некоторые ошибки замечаются и в действиях польского государства; важнейшая из них состоит в том, что в среде правящих польских классов существовала влиятельная партия, которая относилась слишком гуманно к враждебному элементу, предлагала делать русским некоторые уступки, заставляла воздерживаться от слишком крутых мер, даже намекала по временам на какие-то частные злоупотребления, будто-бы подававшие повод к козацким восстаниям. Эта партия ослабила энергические меры, которые стремились осуществить лучшие представители тогдашней Польши, считавшие необходимым потопить козацкий бунт в целом море крови, хотя бы пришлось для этого истребить поголовно всё русское народонаселение края. По мнению г. Сенькевича, достоинство польского государства требовало не только казнить смертью всех участников восстания, пока они не смирятся и не станут, таким образом, достойными вкусить плодов шляхетской культуры, которая после расправы готова была облагодетельствовать строптивых, но покаявшихся, ополячением, иезуитской школой и, прежде всего, панщиной. Козаки, как представители русского населения, не только не умели понять этих высших культурных стремлений шляхетства, но, благодаря своей дикости и врожденной злости, усумнились в пригодности для своего народа того государства, которое навязывало им свои общественные, не совсем выгодные бытовые формы, и дерзнули после долгих бесплодных просьб и заявлений прибегнуть к бунту: конечно, как бунтовщики, они обрекли себя на казнь и истребление, которое, к несчастью, поляки не сумели применить с нужной энергией и тем нанесли чувствительный удар своему государству. Полагаем, что это изложение мнений г. Сенькевича нисколько нами не утрировано, и постараемся оправдать нашу резюмировку при подробном рассмотрении отдельных положений.
В положениях г. Сенькевича есть, конечно, и некоторая доля справедливости и некоторые признаки развившегося в польском обществе в последнее время прогресса, только мы полагаем, что такого рода положения высказаны слишком страстно и доведены вследствие этого до абсурда. Таким положением мы считаем особое благовение, высказанное г. Сенькевичем перед государственной идеей. Конечно, государство представляет одну из высших форм человеческого общежития, и идея государства тем дороже для всякого развитого человека, чем более сознательно он к ней относится; мы привыкли в современных нам европейских государствах видеть учреждения, гарантирующие и материальную безопасность обществ и удовлетворение их высших нравственных потребностей: свободу совести, возможность умственного развития и т.д. Мы привыкли смотреть на государственную власть, как на выражение возможной в данном обществе суммы справедливости и беспристрастия по отношению ко всем своим подданым, без различия их сословной группировки, национального типа, личного положения в обществе, и потому считаем идею государства равно дорогой для всех лиц, входящих в состав его. Г. Сенькевич смотрит на дело несколько иначе. По его мнению, Польша XVII столетия представляла образцовое государство потому именно, что отрицала лучшие стороны государственной деятельности, потому, что не признавала равноправности своих граждан и преследовала свою «миссию», невозможную по антропологическим законам природы - претворение одного народного типа в другой, и несправедливую в общественном отношении - абсолютное подчинение всего народа привилегированному классу. Наткнувшись на сопротивление национальное и сословное, польское государство не обязано было, по мнению г. Сенькевича, сознать и исправить ошибочное направление своей внутренней политики, напротив того, идея государства требовала от него другого образа действия, который он слишком, может быть, красноречиво высказывает, восстановляя мысли, слова и деяния самого, по его мнению, даровитого государственного человека того времени, князя Иеремии Вишневецкого: князь Вишневецкий сознавал обязанность «наказывать без меры и милосердия», он полагал, что «достоинство Речи Посполитой» возлагает на него обязанность истреблять козаков и хлопов «без остатка» (со do nogi - излюбленное выражение автора), сажать на кол и рубить головы послам козацким; он дает клятву в том, «что потопит в крови хлопские бунты»; размышляя в решительную минуту о предстоящей ему роли руководителя государственных стремлений Польши, он таким образом очерчивает свою деятельность; «растоптать Запорожье, пролить океан крови, сломить, уничтожить, раздавить, а потом только отменить злоупотребления», «пожрать бунт и вскормиться его телом» - ему грезится поле, на котором распростерты «сотни тысяч трупов» и т.д. Читая все эти страстные каннибальские возгласы, невольно образованный читатель нашего времени приходит в недоумение, каким образом в голове писателя XIX века зародились эти кровавые порывы, более приличные клевретам Нерона или сподвижникам Чингизхана, чем мыслителю или художнику нашего времени; между тем эти кровавые пожелания являются в повести не результатом объективного воспроизведения настроения эпохи, но продуктом политических воззрений самого автора. Князь Вишневецкий изображен идеалом государственной мудрости, гражданских добродетелей и поборником правды и справедливости; автор до того увлекается своим героем, что доходит в отзывах о нем до кощунства; так, всякий неуважительный отзыв о Вишневецком г. Сенькевич называет «богохульством» (sic «Bluznierstwo», т. II, с. 231; т. III, с. 132), он одаряет князя какою-то сверхъестественной силой, дарованной ему свыше, вследствие которой целые тысячи козаков, населения целых округов бегут, объятые паническим страхом, при одном имени «Яремы». Во время приступа козаков к Збаражу на валах крепости появляется среди знамен и факелов князь Вишневецкий, и козаки дрожат и выпускают оружие при его виде; может быть ошибаемся, но нам кажется, что краски для этой эффектной картины заимствованы г. Сенькевичем из VI книги потерянного рая Мильтона... Вот до каких геркулесовых столбов договаривается автор, исходя от мысли совершенно верной - уважения к государству и установленному порядку. Утрировку в развитии этой мысли и неточное понимание автором и сочувствующим его произведению обществом значения государственной идеи мы можем себе объяснить только одним мотивом, свидетельствующим впрочем о повороте к лучшему польской интеллигенции. Польское общество с конца XVIII столетия постоянно протестовало против тех государственных организмов, среди которых оно размещено было исторической судьбой, протестовало оно упорно и мыслью, и словом, и 4 или 5 раз в течении столетия делом; наконец, оно убедилось, вероятно, в неосновательности и незаконности своих протестов, в убеждении произошел крутой поворот, и ненавистная до того времени мысль о святости государственных учреждений и о преступности всякого бунта заняла почетное место в кругу общественных принципов польского общества и высказалась в слишком, может быть, резких и необдуманных чертах под пером излюбленного беллетриста. Что ж, и слава Богу, только на первых порах неофиты зашли слишком далеко и попали в другую крайность - придется лишь сказать «trop de zéle».
Но если в развитии государственной мысли у автора «Огнем и мечем» мы готовы признать, при всей утрировке в частностях, верную исходную точку, то другое основное положение автора, - что Польша в XVII веке была символом цивилизации, а Русь представителем дикости - кажется нам совершенно ложной и в основаниях, и в развитии. Конечно, обе народности укладывались в силу и естественных этнографических особенностей, и исторического воспитания в разные типы культуры, весьма часто не сходные друг с другом или даже противоположные; может быть, в данный исторический момент доля цивилизации была несколько больше на одной стороне, чем на другой, но все это не дает права утверждать, что борьба, вспыхнувшая в XVII столетии, характеризуется исключительно культуртрегерством с одной стороны и абсолютной дикостью с другой. Здесь не место излагать историю параллельного развития культур русской и польской - это задача обширных исторических трудов и исследований. Мы остановимся лишь на моменте, изображенном г. Сенькевичем, и подвергнем краткому анализу приводимые им самим данные.
Если бы г. Сенькевич прилагал одну и ту же мерку к описываемым им событиям и лицам, то, даже по весьма пристрастно сгруппированным им же самим фактам, он убедился бы, что ни особенной дикости с одной стороны, и ни особой гражданственности и цивилизации с другой, в фактах этих не заметно; еще труднее заметить их, если устранить все произвольные характеристики и субъективные рассуждения, исходящие не из фактов, а исключительно из личного взгляда автора, и проверить передаваемые им события свидетельством современных источников. Увлекаемый побуждениями художественного творчества, г. Сенькевич не заметил противоречия, существующего между его положениями и им же описываемыми сценами, но зато широко воспользовался своим правом артиста для того, чтобы эпитетами, голословными утверждениями, априористическими суждениями наложить тени и пролить свет в желательном для него, хотя исторически неверном смысле. Раз задавшись мыслью, что южнорусские козаки и хлопы дикари, он при каждом случае поддерживает это мнение всевозможными стилистическими приемами, иногда даже выходящими за границы литературного приличия. Козаки в его произведении не говорят, не возражают, не кричат, не поют, но всегда верещат, ревут, рычат и воют. Лишь только дело идет о недворянском населении Украины, оно всегда упоминается с эпитетами: «хлопство дикое и разнузданное», «народ дикий», «разбойничий», «разбойничья сволоч», «народ дикий по природе», «народ дикий, стремящийся к дикой свободе», «дичь, сорвавшаяся с цепи», «чернь, жаждущая крови и убийства»; если в описании сражения ему нужно сказать, что шляхтич нанес удар козаку, то он выражается так: «треснул ватажка саблею в морду» (II, 181) и т.д. Таких стилистических цветков можно набрать в повести целые вороха, но мы ограничимся немногими приведенными примерами для того, чтобы указать, какими приемами автор пользуется для того, чтобы подготовить читателя к восприятию своей мысли о дикости народа, затем уже следуют картины и рассуждения, развивающие эту мысль.
Конечно, козаки и хлопы, по мнению г. Сенькевича, лишены всякого инстинкта гражданственности и тени всякого общественного убеждения; они стремятся лишь к «дикой свободе» и «бессознательно разрушают плоды векового труда шляхтичей» (I, 132); «дикий народ, преобразованный шляхтичами из разбойников в земледельцев, тяготился существованием права, строгостью управления и существованием порядка» (II, 88); вследствие этого он мечтал о таком ненормальном строе, при котором «вся земля принадлежала бы не князьям и панам, а свободным земледельцам козакам» (II, 77). Религиозные побуждения в козацких восстаниях отсутствовали, Хмельницкий только искусственно прикрыл инстинкты разбойнические мнимым заступничеством за веру и постарался разжечь религиозный фанатизм (II, 268), до того же времени запорожцы грабили православные церкви и награбленными церковными предметами торговали на базаре в Сечи; «всё то, что рассказывают о религиозном настроении запорожцев - выдумка» (I, 169). Запорожцы - это сброд людей, «покрытых лохмотьями, полунагих, полудиких, окоптелых дымом, черных, вымазанных грязью и кровью, сочившеюся из язв и т.д.» (ibid). В Сечи, собираясь на раду, они выкатывали бочки водки и совещались кое-как только потому, что есаулы водворяли некоторый порядок палочными ударами, весьма щедро расточаемыми, и пистолетными выстрелами; они заподозренных товарищей предавали казни на раде, терзая их тут же на части, и т.д. (I, 170, 180).
Конечно, из приведенных цитат легко убедиться не только в тенденциозности г. Сенькевича, но и в умышленном извращении им исторических фактов. По его мнению, народонаселение Украины до появления шляхты занималось исключительно разбоем и не помышляло о земледелии, хотя и желало, чтобы земля принадлежала земледельцам. Помимо ясного противоречия в самом положении, оно составляет очевидную историческую неправду. Все исторические свидетельства со времен Геродота и до конца XVI столетия, когда шляхта польская появилась в Южной Руси, указывают на занятие земледелием, как на главный промысел жителей этого края. Вспомним, например, земледельческие орудия и зерна хлеба, находимые в курганах языческой эпохи в земле северян или древлян; вспомним характеристику смерда и его занятий, записанную летописью со слов Владимира Мономаха под 1103 годом, вспомним целые округи, которые обязались давать монголам дань пшеницей в XIII столетии, транспорты хлеба, которыми южнорусский край снабжал Константинополь в XV столетии при посредстве хаджибейской гавани (нынешняя Одесса), многочисленные данные о земледелии, занесенные в люстрации украинных замков в половине XVI столетия, т.е. до Люблинской унии, и убедимся, что разговоры г. Сенькевича об отсутствии земледелия и разбойническом быте народонаселения не более, как его тенденциозная выдумка. Отсутствие религиозного побуждения в козацких восстаниях до Хмельницкого такая же историческая фальш; можно бы процитировать до 20 документов: прошений, подававшихся козаками в сеймы и королям, проектов договорных условий и т. п., в которых «Войско Запорожское», предъявляя свои желания, на первом месте предлагает статьи о свободе православной церкви и веротерпимости. Довольно, полагаем, указать на то, что Запорожье выдвинуло за 30 лет до Хмельницкого Сагайдачного, который восстановлением православной иерархии надолго устранил враждебный для народонаселения напор униатской интриги, - для того чтобы убедиться, что религиозные мотивы глубоко проникли в сознание низового братства и вовсе не принадлежат к области «выдумок». - Мы не знаем, откуда заимствовал автор черты непривлекательной наружности запорожцев, но убеждены, что рады не происходили в виде пьяных оргий и что на них никого не терзали на части и т.п. Подобных подробностей нет у авторов цитируемых г. Сенькевичем (Лясоты, Боплана), и они, конечно, составляют принадлежность его собственной фантазии, настроенной на слишком тенденциозный лад.
Не лучше Запорожья у г. Сенькевича изображено и остальное народонаселение Украины. Автор пытается описать состав этого населения и мы не знаем, чему более удивляться в его попытке: его тенденциозности или незнанию. Вот, по его словам, группы, на которые распадался малороссийский народ в XVII столетии: чумаки, степные и лесные пасечники, воскобои, смоляры, конюхи, хуторники, охотники, сиромахи, рыбаки, чабаны и просто хлопы (I, 32; IV, 14). По мнению автора, перечисленные категории возникли не только вследствие занятия известными промыслами; это какие-то касты и даже как бы отдельные племена, из которых каждое отличается оригинальными чертами дикости. Соберем, например, черты, которыми автор характеризует чабанов, почему-то особенно ему ненавистных. «Чабаны, это пастухи, проводящие всю жизнь в степи и пустынях; они совершенно дики и не исповедуют никакой религии; они вместо песни издают мрачный вой; примкнув к восстанию Хмельницкого, они не умели даже отличить козацкой старшины и признавали власть лишь за тем, кто их бил или убивал; они, конечно, не имели никакого понятия о международном праве (sic), но зато сгорали жаждой крови и грабежа; это дикое племя встречалось в лесах около Чернигова, но по преимуществу обитало на территории Полтавского полка; последнее обстоятельство явствует из того, что дикий полтавский полковник Пушкаренко предводительствовал исключительно чабанами» (I, 32, 36; II, 132, 155; III, 222; IV, 15). Читая эту белиберду, недоумеваешь, заимствована ли она автором из записок какого-нибудь легкомысленного путешественника по Австралии или центральной Африке, или нарочито, хотя не особенно остроумно, сочинена самим беллетристом. Если уже чабаны особенно заинтересовали г. Сенькевича, то ему не мешало бы справиться о значении этого слова - он нашел бы весьма обстоятельные данные в описании Херсонской губернии Шмидта, в очерке южнорусских артелей Щербины и т.п.; из справок этих он узнал бы, что чабаны вовсе не особенное дикое племя, а те же южнорусские крестьяне, составляющие артели для занятия овцеводством; он убедился бы, что артели эти состоят вовсе не из дикарей, а из людей успевших выработать весьма правильную форму рабочего товарищества, с выборным атаманом, с точным распределением разных отраслей труда между членами артели, с правильным, вперед условленным, распределением прибылей и т.п. Не менее чабанов достается в повести г. Сенькевича и рыболовам: «Это люди дикие, нравы их грубы, они пребывают в камышах на берегу Днестра» и т.д. (...)
[ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ...] ________
[1] «Ogniem i mieczem». Издание 2-е. Варшава, 1884 г. Русский перевод этой повести в «Живописном Обозрении» 1884 г. и в «Русской Мысли» 1885 года.