***

Jan 24, 2022 09:38

     Генерал-Космонавт Герой Император свалился на меня буквально как снег на голову. Как, впрочем, и всегда. К тому времени он был ветераном четырех Мировых войн - пяти, если считать за мировую Биполярный конфликт, и двух Межзвездных - и конечно давным-давно мертвым не один раз. Даже так - Дважды-Мертвым (уж что-что, а титулы собирать он всегда умел). Но это вообще ничему не мешало. Мертвый Генерал-Космонавт куда круче живого.
Я засек его издалека - подскочил среди ночи как ужаленный. Сердце колотится, в голове противный такой дребезг. Приложил руку к полу - вроде ничего. В голове меж тем мутится и зудит. Спустил ноги на пол и посидел, дожидаясь, что дребезг либо усилится, либо прекратится. Он не прекращался.
     На детской половине зажегся свет, послышалось хныканье. Выглядываю в коридор - жена кого-то из младших ходит туда-сюда, похлопывает дитенка по спинке. Дитенок выглядывает из-за мамкиного плеча, в такт подвывает жалобно, ноет. Дожидаюсь, когда мать развернется в конце коридора и подойдет ко мне, киваю головой на улицу. Она сонно улыбается мне и кивает в ответ. Младенчик опять принимается хныкать. Лия. Я вспоминаю, ее зовут Лия - как мою старшую.
     Карусель повернулась еще на один оборот - у очередного младенца режутся зубки. Нужно пройтись до зубной ивы. Да и голову проветрить не мешает, может, дребезг наконец уймется. Вытягиваю из дровяного угла топорик. Лет топорику столько же, сколько и дому. Миллион. Ручка отполирована до блеска, сидит в ладони крепко и ухватисто. Провожу большим пальцем по лезвию, чувствую остроту металла. Молодцы пацаны, держат его в порядке.
     Ночь морозная и как бы не последняя октябрьская - я за числами давно не слежу. Но так припоминаю - да, вполне может быть и хеллоуинская. Многие бы усмотрели в явлении Дважды-Мертвого в хеллоуинскую ночь некий символизм. Это вообще лишнее. В любом явлении Генерал-Космонавта можно усмотреть полно символизма любого сорта.
     На дворе дребезг усиливается. Я стою на крыльце, оглядываюсь. Темнота кругом спокойная, бархатная, и звезды щетинятся из-под купола как и полагается октябрьским звездам. Осень теплая, чуть ли не на прошлой неделе пацаны еще бегали с косилкой по дорожкам. Но сейчас похолодало, и иней вот-вот готов выпасть.
     Зубная ива корячится в дальнем углу сада. Я подхожу и выбираю подходящее коленце. Дежавю - в который раз я стою тут? По заплывшим корой культяпкам можно отследить историю моего многочисленного потомства. Вон там, в самом низу - это моего старшенького. Улыбаюсь, глажу морщинистую кору, шепчу благодарность дереву. Младенцев у нас давненько не было, и побеги здорово переросли - придется повыбирать подходящий. Нынешний малыш совсем мелкий, и коленце надо рубить тоненькое, под его маленькие ручонки. То ли зубки у него начали резаться много раньше, то ли он пошел в мамкину миниатюрную породу. Может, это вообще девочка. Ловлю себя на мысли, что не помню.
     В точности, как сукин сын этот, Генерал наш Космонавт, герой. Поганец и шельмец.

Я тогда спать собирался, зубы чистил - только открыл воду и жду стою, пока кран отфыркается и проплюется - и тут слышу вот такой же дребезг. Так и предстал перед ним - моим будущим бывшим лучшим другом и врагом, дважды покойным Генерал-Космонавтом, Героем Императором - со стаканом в одной руке и зубной щеткой в другой. А он торчит посреди комнаты во все свои почти два метра и таращится на меня сверху вниз. И в руке у него бутылка коньяка - держит ее, как гранату, за горлышко. Этикетка у бутылки как генеральский мундир - вся в золоте и медалях.
     - Ой, ты что - мальчик? - спрашивает.
     А я худосочный был, круглые коленки, трусы черные вокруг тощих лях болтаются, жалкое зрелище.
     - Да, - говорю, - точно не девочка.
     - Бля-а-а, а я трахнуть тебя хотел! - разочарованно тянет он и демонстрирует плоский квадратный пакетик. Презерватив, редкий зверь в тогдашнее время в наших местах. Это я потом сообразил, а тогда ничего не понял.
     А на самом деле встретились мы с ним еще раньше. Он об этом не помнил - а я помнил, да еще как.

Я уродился дрищ дрищом, даже по нашим меркам мелким был. А у наших для дрищей не было другого занятия, как учиться. Потому что завоевывать и побеждать дрищи не могут. Ну я и учился- получал хорошие оценки, был радостью учителей. Вроде бы и не девочка, но и не пацан. Не бедокурил, не дрался, не лазал по деревьям и не ломал костей. Дружить мне было особо не с кем, я уходил в горы и днями не возвращался домой, умел находить себе пищу, охотиться, умел сделать ночлег и не замерзнуть. На меня махнули рукой. Я не был мальчиком, не стал и мужчиной. Даже Генерал-Космонавт это просек.
     Но все равно я должен был побеждать. И тут олимпиада. Вот меня и меня отправили побеждать -на научном фронте, раз больше я ни черта не мог.
     Провожали всем селением. Видать, рады были наконец отделаться. Еды надавали, всякой всячины. Почти все потом в аэропорту забрали, конечно. Оказалось, нельзя с ножами в самолетах летать. А наши-то, понятно, не в курсе были. Они ж не летали никогда самолетами.
В общем, привели меня к безопасному уровню и проводили в самолет. И тут я мерзнуть стал. Пока меж людьми толокся - еще туда-сюда, а как в самолет поднялся, как он от земли отрываться стал - у меня руки-ноги заледенели. Дальше - больше, и вот уже меня колотит и зуб на зуб не попадает. Не то чтобы я был легко одет. Нет, у нас часто бывает довольно холодно, а в горах так тем более, и теплой - по-настоящему теплой - одежды у меня хватало.
     И тут до меня дошло - я отрывался от земли.
     В прямом смысле.
     Нити, которые связывали меня с рождения с моим народом, с моими корнями, с моей землей теперь натягивались, выворачивали меня чуть не на изнанку - и одна за одной обрывались. Я вцепился в подлокотники, вжался в кресло - словно пытаясь вернуть самолет на землю. Я обливался потом и задыхался. Я чувствовал каждый обрыв каждой нити, и с каждым обрывом мне становилось хуже - и легче одновременно. И когда табло с буквочками погасло - меня уже ничего не связывало с моим народом, с моей землей.
     Озноб прошел. Внутри было пусто, как в мыльном пузыре. Я стал тем, чем пугали детей в моем селении. Ркушгриш. Пустой.

Знали ли об этом мои? Сделали ли они это специально, чтобы отделаться от неудобного меня? Ведь другими-то способами этого сделать нельзя. Уедь я хоть за тридевять земель - нити все равно вытянулись бы. А вот самолет поднялся слишком быстро. Я сидел и соображал, что мне делать. Я знал, что ркушгриш долго не живут. Мои обрывки нитей судорожно тянулись вокруг, ища, куда бы прицепиться. Я должен был это сделать, иначе совсем скоро начну таять и исчезну, теперь уже совсем.
     Стоп, а остальные? Я завертел головой. Люди вокруг меня выглядели нормальными, никакие обрывки у них не болтались - они выглядели толстенькими и здоровыми, как будто так и надо! Они каким-то образом умудрились заделать дыры и не истаять? Черт, может, это и было тем, что я должен был сделать? Выжить, победить эту ненормальную ситуацию?
Самолет приземлился, а я все еще был жив. Я выбрался и пошел за людьми. И здесь, на земле, люди мгновенно соединялись и друг с другом, и с местом непонятным для меня способом! А я не мог этого сделать. Мои цулра тянулись к их нитям, но не успевали - все уже были привязаны к чему-то, и для меня не находилось свободных концов.
     Мне ничего не оставалось делать, кроме как продолжать двигаться вместе со всеми. В полубреду я получил свой чемодан, вышел из здания аэропорта, сел в автобус - я знал это, подробный маршрут был расписан в сопроводительных документах. Я сел и поехал. Было холодно. Иней лежал на траве, и густой туман клубился так, что мне казалось, будто я плыву в пузыре в необитаемом пространстве.

Автобус ехал куда-то, а я уже мало что соображал. Я впал в какую-то прострацию и очнулся на конечной. Водитель тряс меня за плечо с намерением выпроводить из автобуса. Я подхватил свой чемодан и побрел на выход. Едва я оказался на тротуаре, двери автобуса захлопнулись, и он исчез.
     А я остался один на пустом асфальте. На противоположной стороне дороги стеной стояли деревья - высоченные, темные, я таких в жизни не видел. Сзади меня от площадки отходила тропинка, и, извиваясь, тянулась куда-то в туман. Я решил, что по ней с скорее попаду к жилью, чем если просто пойду под деревья.
     Тропинка привела меня внутрь леса из таких же громадин. Она вилась между стволов в туманном пузыре, и никакого жилья не было видно. Я ослабел и почти не мог идти. Чемодан казался мне неподъемным. И тут я почувствовал нить - и она была свободной. Человек, обладатель нити, был таким же потерянным, как я - но почему-то не слабел и не умирал. Не раздумывая, я потянулся к его нити и судорожно ухватился за нее.
     И только тогда увидел его перед собой.
     - Привет, - сказал человек. - Ты что, олимпиадник?
     Я кивнул. Я был согласен со всем, что он скажет, я готов был назваться хоть кем - только бы привязать наконец себя к чему-нибудь.
     Он что-то говорил, а я только кивал и кивал. Я вцепился в нить и почувствовал долгожданную связь. Это была не полноценная сеть, но хоть что-то - теперь я не умирал. Вернее - не умирал так быстро.
     Так мы с ним и оказались связанными пагицур, крепче и прочнее которой связей не бывает в природе.

Я был глупый умирающий пацан. Я все сделал неправильно, глупо, сам не понимая, что делаю. Конечно, пагицур надо формировать совсем не так - медленно, постепенно, и тогда и только тогда они будут множественными и равномерными, а не таким вот канатом, какой вырос со временем между нами с Генерал-Космонавтом.

Мы шли и шли, и вскоре из-за деревьев показались дома.
Он спросил, как меня зовут, и я сдуру назвался полным именем -  Оль-Леуддин Аль-Алад Сахиттиер Ритту.
     А тот вытаращился, конечно.
     - Такого я в жизни не выговорю, - говорит. - Ты будешь Ноль-Один. Ноль-Один? Ха, Пожарник!
Так я не успел оглянуться - еще и имя от него получил.

Он махнул рукой в сторону домов - вон, мол, общага, теперь не потеряешься. И пропал между деревьев, как не было.

Я не потерялся. Я нашел общагу, заселился в комнату, влился в группу олимпиадников - да, оказывается этим словом как раз назывался и теперь я. Я стал призером, и по какой-то квоте на одаренных ребят из глубинки остался сперва в лицее, а потом поступил и в Универ.
Совсем не странно, что мы с ним не пересеклись раньше. Мы жили в своей части студгородка, к тому же я занялся привычным делом - учился как проклятый. Но все это время я чувствовал пагицур - он как пуповина, пульсировал и креп.

Так что когда он оказался передо мной с презервативом и коньяком, я не особо удивился.
     - Ну хоть лимон у тебя есть?
     Лимона у меня не было. Совсем я его разочаровал.
     - Черт, черт, черт, вот у девчонок всегда был лимон! И как мы это будем пить? - и протягивает бутылку.
    Я не знал, как мы это будем пить - я вообще не знал, как это пьют. Я никогда ничего спиртного не пил. Я вообще не уверен, что что-то буду пить. А он меж тем вытащил зубами пробку, взял у меня из руки стакан и плеснул из бутылки. Протягивает мне - и смотрит, как надзиратель. Я нюхнул. Запах невероятный. Попробовал - как огня хлебнул, задохнулся от густого непонятного вкуса. Стою, выпучив глаза.
     - Полста оборотов, что ты хочешь, - усмехается.
     И тут, видать, вспомнил меня. Видно тогда, на тропинке, я так же стоял и пучился.
     - Пожарник?
     - Он самый.
     - Вот это поворот! Погоди, мы обязательно должны выпить!
     Я махнул стаканом.
     - Нет, мы должны выпить это по-настоящему. Я сейчас все организую. Не уходи никуда. Я знаю, где найти лимон. Черт, в этой дыре где-то же есть девчонки! Подожди, ради бога, я туда и обратно, да? Я приду!

Он не пришел. А вот девчонок все-таки нашел. Потому и не пришел, соответственно. И подвернулась шельмецу не кто-то, а моя несчастная любовь Санечка.

Санечка была нашим куратором и ангелом небесным. Я в нее был влюблен убойно и платонически - как, наверное, и все наши пацаны. И эта убойная любовь придавала мне смысл жизни. Конечно, я был никто по сравнению с нею - и тем больше я хотел… чего? Обладать ею? Ни боже мой! Я даже помыслить не мог, чтобы обладать ею. Моей целью стало приблизиться к ней - подняться со своего дна до такого уровня, чтобы разговаривать с ней - хотя бы ни на равных, но как человек с человеком, а не как амеба с небесным светилом. Ну, вы понимаете.
     А поскольку мы с поганцем были уже три года как связаны, то он вышел на Санечку, как компас на магнитный полюс. И применил весь имеющийся арсенал - и бронебойную простоту, и орденоносную бутылку, и презерватив. И Санечка, конечно, не устояла.

Однако Санечка была не сама по себе Санечка, а с прекрасной родословной Санечка, и папа ее, хотя и был тогда всего замдекана, но принадлежал к роду почтенному и именитому, и замдеканство его, как показало дело, было нижней ступенькой длинной лестницы в небо. Чтобы внедриться в это семейство, мало было бутылки и простоты. Если бы я на своем дне об этом хотя бы догадывался, я бы и головы не высунул. Но я был в неведении счастливом, как и поганец. И все мое упертое упорство куда-то лезть и превозмогать только лишь от неведения этого и проистекало.
     А поганец был ловелас отпетый, девчонки перед ним шеренгами падали, а кто не падал - на того он второй раз не смотрел. Да и на тех, кто падал, тоже не смотрел особо. Обновлял арсенал - и дальше двигал. А тут поди ж ты - зацепило. И стали мы с ним парой заучек, завсегдатаев читалок и библиотек. Сперва не общались особо - так, привет-привет. Ну а потом - там словом перемолвишься, сям. Ну и спелись мы с ним теперь уже на почве совместного нелегкого труда. Причем он цели своей вообще не скрывал, а ради чего я тут штаны протирал в библиотеках - я уже даже и сам себе сказать не мог. Разве что по инерции, по которой я должен был побеждать и завоевывать.

Вначале учеба давалась мне трудно, но шельмец всерьез влез в шкуру учителя. Он гонял меня в хвост и в гриву, терпеливо сносил мое нытье, упорно объяснял трудные места и так и этак - пока я, наконец, не начинал на самом деле что-то понимать.
     - Как ты собираешься победить и завоевать, - орал он, - когда ты две дифуры подряд решить не можешь! Ты не Ноль-Один, ты Ноль-Ноль!
     Я тоже взрывался и начинал орать.
     - Я! Тебя! Ненавижу! - орал я.
     - А я тебя обожаю! Такого клинического идиота еще поискать! Да тебя надо сдать в Палату мер и весов как Эталон Тупости!

Нас не вышвыривали из читалки только потому что девчонки-библиотекари наслаждались нашими перепалками.
     - Давайте, девочки, поцелуйтесь, - ржали они, и мы, испепеляя друг друга взглядами, расхватывали учебники и разбегались по разным углам.

Но со временем все наладилось, и мы уже не орали друг на друга. Учеба перестала занимать все наше время, и мы даже иногда выбирались куда-нибудь на берег - подышать морским воздухом, выпить по баночке пива.
     Прикол был в том, что шельмец был старше меня на три курса, но младше на два года. Он учился по какой-то специальной программе, и все вокруг всегда были старше его и не воспринимали его всерьез.
     - Как-то у нас в школе был час карьеры, - рссказывал он, - ну, это такая фигня, когда спрашивают, кем мы хотим быть. А я никогда таким вопросом не задавался. В садике, помню, нас всех учили отвечать, что мы хотим быть или военными, или  космонавтами. И тут - прикинь? -  на меня все смотрят, а у меня ни одной мысли в голове. Ну я и ляпнул - генерал-космонавтом. Ну, меня потом и дразнили все - генерал-космонавт.
     - Ты же как раз этой военной и космической штукой занимаешься, - поддевал я, - ты и есть настоящий генерал-космонавт!
     - Да генерала мне еще трубить и трубить! - отмахивался он. - Да и до космонавта тоже.
     - А я всем верил, как дурак, - не отставал я. - Я в садике больше всего любил творожную запеканку. А сосед мой по столу ее не ел никогда. Я спрашиваю - ты чего запеканку не ешь? А он говорит, что в ней личинки. А я не знал тогда, что такое личинки - ну и не стал тоже есть, на всякий случай.
     - Зато ты теперь спец по личинкам номер один.
     - Ноль-Один! - с джеймс-бондовской интонацией подхватывал я.

Ну а потом мы разошлись. Не поругались, нет - просто работы как-то разом прибавилось - не читалочной, лабораторной, а лаборатории у нас в разных корпусах были, так что времени на общение почти не оставалось.

Надо сказать, шельмец был умный. Он был ужас какой умный! Стоило ему разогнаться - и все заумные высоты он щелкал как белочка орешки. В общем, оглянуться не успели, а он из бухаря и трахателя превратился в лауреата того и дипломанта сего. И папа-замдекана, который за это время уже стал декан и без пяти минут ректор, такого орла в свое семейство теперь принял бы уже с распростертыми.
     Санечка, когда на нее стало можно смотреть без мистического гормонального флера, оказалась обычной девчонкой-филологиней, каких у них там в этом филологическом гнезде без счету. И чего она нас в свое время так зацепила - я уже в ум взять не мог. По началу ее визиты в читалку и шуры-муры с шельмецом на меня как шпала железнодорожная по башке действовали, но потом я научился с ней запросто общаться.
     А шельмец еще тогда меня утешал - и ты найдешь, мол, себе - по закону слипания. В этом был он весь, чуть что - формулировал очередной закон. Закон слипания гласил: "Подобное слипается с подобным".

Впрочем, с Санечкой он общался тоже как будто по инерции. То, чем он занимался тогда, куда больше его тащило вперед, чем когда-то Санечка. А я все твердил ему, что она была бы ему классной женой, и потом оказалась бы очень уместной Мисс Генерал-Космонавт, Мисс Главнокомандующий или как там у них жен называют.

Так, впрочем, все и получилось. У меня по дому уж на что все газеты сугубо местные листки, а все равно с каждой второй Санечка улыбается, даже неловко на растопку пускать. Все-таки у меня к ней были такие возвышенные чувства.

Пока поганец устремлялся в небо, я закапывался по уши в землю - в прямом и переносном смысле. Кафедру почвоведения называли "слив органики" - там собирались все лоботрясы и двоечники. А меня тянуло к земле, и то, что мои соученики делали из-под палки, мне очень нравилось. Тогда же я встретил Майю. Вполне по закону слипания. Она ничем не походила на Санечку. Я не захлебывался от безумной любви, с ней было просто хорошо. Она была друг и соратник.

Учеба подходила к концу, чистая наука меня не привлекала, а работы в городе толком не было. Да и к чему в городе почвовед? Копаться в городских клумбах вполне могли девчонки с трехмесячных курсов ландшафтного дизайна, а сидеть на землеустройстве в конторе я не хотел. А потом нам предложили землю и подъемные в самом глухом углу мира. И мы сорвались туда. То есть, сюда. И здесь я понял, что такое настоящая пагицур. Я строил дом, копался в огороде, сажал деревья, бродил по окрестностям - и  врастал в эту землю, а она врастала в меня. Я очень хорошо понимал ее. Я видел, как просыпается трава, так тянутся под землей гифы грибов, как копошется в почве личинки насекомых, как громыхает подобно поезду метро, крот, прокладывая подземный коридор. Я слышал все -  стоило мне сосредоточиться и прислушаться. Я знал, что надо этой земле, как ей не мешать или помочь, как ее улучшить, чтобы она вернула  мою заботу сторицей - богатым урожаем, красотой, силой. В деревушке, где нам дали землю, меньше десятка домов все еще держались - старики кто уезжал к детям в город, кто умирал, а молодежь сюда не больно-то рвалась - даже с учетом подъемных. Те кто приехал с нами, отработали положенный срок и были таковы. А нам все нравилось. У нас родился первенец, потом двойня, потом одна за одной три дочери. И этот бесконечный круговорот пеленок, подгузников, режущихся зубов, снежных горок, саней, первых сапожек, корабликов из сосновой коры в весенних ручьях, котят, щенят, сопящих носов, качелей, шалашей, вписанный в обычную сезонную работу на земле утянул и закружил меня на долгие-долгие годы. Скоро дети пошли у детей, и всегда в доме был какой-то Младший, и все начиналось сначала. Дети не разъезжались. Они строились рядом - брошенные участки отдавали за бесценок. Майина родня тоже потихоньку перебрались к нам. У нее был целый выводок младших сестер, и они росли наравне с нашими детьми, привозили мужей, обживались. Детей учили здесь же, и учили хорошо. Выписывали учителей из города - благо, в местном педе было много неустроенных студентов. Их любили, давали им дом и хозяйство, кто хотел. Многие оставались, вливались к нам. Постепенно выучились свои - и теперь многочисленную ребятню сами же и учили. Даже я сам иногда проводил урок-другой, отдыхая от земельных дел.

Шельмец женился накануне моего отъезда. Я первое время следил за его успехами. Я тогда еще читал газеты. Настоящие газеты, я имею в виду - не местный листок о продажах коз и вывозе мусора.  Не знаю, чья инициатива была, его или тестя, но распределился к нему в отдел -  то ли ядерно-космический, то ли военно-энергетический - и стремительно там всех перерос, выпорхнул в большую науку так же легко, как когда-то соблазнял девок. Он гремел тут и там, а потом в одночасье греметь перестал. И ясно было, что он не просто исчез, а настоящие, не универовские,  военные его пригребли. Только от военных не просачивается ничего в прессу. Я знал, что он жив и активен, очень активен, что он работает на износ. Я знал, что он готовит что-то невозможное.

А потом он умер. Меня шарахнуло так, что я все бросил и поехал за газетами. Газеты кричали о сумасшедшей аварии, о теракте, о нелепой случайности, показывали крупным планом груду искореженного металла и одну и ту же фотографию шельмеца - улыбается, идет куда-то от камеры, и пиджак перекинут через плечо - ай'л би бэк, типа. Бесконечные репортажи из больниц, длинные отчеты техников - и ни одного пожелания выздоровления. Видать, там его уже списали со счетов. А у меня перед глазами стояло сливающееся в полосу ограждение в боковом стекле, нога на педали газа, рука на рулевом колесе и надвигающаяся бетонная стена. Тормозить шельмец и не думал. Что-то он утворил такое, с чем не хотел иметь дела. Такой уж он был, поганец - все должно быть или по его, или никак. Все взвесил и учел. Одного только не учел. Пагицур.

Пока он там творил что он там творил, мы вырастили могучую сеть. Она пронизывала наши места на километры вокруг. До меня постепенно стало доходить, что все мои действия - не только после самолета, но и до - были глупостью, узуальной ошибкой! Мой народ, с которым я вырос, никогда не общался словами. Если бы меня сейчас спросили, я бы сказал, что мы общались полипептидными сигнатурами по мицелиальной сети. И весь мой лексический запас - это школьный курс принципиально чужого коммуникативного языка. А я, в своей юношеской самонадеянности, считал, что могу адекватно переложить наши понятия на язык слов, и миссию моего народа назвал вот этими вот словами - завоевать и побеждать. Тогда это было не важно, а после самолета в пустом мне превратилось в лозунг и девиз. А мой народ никогда не был завоевателем и победителем. Только теперь до меня дошел истинный смысл нашего "завоевания и побеждения" - осесть, прорасти, пустить корни, слиться с местом, проникнуть в него многими поколениями детей и детей детей. И в таком смысле пагицур была не просто связь, это значило "проводник в себя, в свое сердце".

В общем, когда шельмец буквально убил себя об стену, мы легко приняли его разум в свою сеть. И пока врачи собирали по кусочкам его тело, он все это время преспокойненько обретался у нас. Сперва он болтался, как дерьмо в проруби, тыкался своими техномозгами куда не просили. Я бросил все свои дела и возился с ним день и ночь, как с очередным мелким. Он бесился, рвался в мир - но деваться-то ему от нас было некуда. Мы вообще не знали тогда - осталось ли от него что-то физически. Мы были готовы оставить его у себя навсегда - а для этого надо было научить его жить с нами.
     Теперь уже я был терпеливым учителем, а он психовал и орал:
     - Ненавижу!
     - А я тебя - обожаю!
     -  Плесень! Поганки! Вы все тут - грибы! - причитал он. - Боги, я живу с грибами!
     - Не с грибами - в грибах! Ты ж моя личиночка, ты ж мой мясной червячок!

Человек ко всему привыкает, привык и он. Сперва, конечно, пытался натащить нам своих заводов-пароходов, но потом поостыл, снизошел до наших Младших, постепенно начал обучать их своим техническим штукам. Его недюжинный умище очень пришелся нам кстати.
     Наш мир к тому времени сильно отделился от их мира. Поганец не понимал, как можно так замыкаться, отказываться от всего, что есть там. Мы спорили до хрипоты и чуть было на самом деле не разругались. Он кричал, что нельзя что-то менять в пространстве-времени, а я говорил, что мы пятьсот миллионов лет только и занимаемся, что тянем это пространство-время каждый на себя. Потому что ткань мироздания растягивается.  И если уж на то пошло, то он там в своем мире первый начал творить черте что, а я здесь вынужден замыкаться, пока не отгорожусь стеной от его долбаной ебанины.

И я отгородился. Как только шельмеца нашего починили и он усвистел восвояси, наш пузырик захлопнулся и покатился своей дорогой. Покатился бы, если бы не пагицур. И так мы и остались, как болас - два шарика на одной веревке.
     Но все-таки здесь мы отделены от них. Не зря же эта тьма у нас ночами такая бархатная, такая черная, как будто за ней нет ничего, а звезды - это только огоньки на небесном своде.
     Потому что звезды наши - они и есть огоньки на небесном своде.
     А за этим сводом - мировые войны, Биполярный конфликт, экспансия и наш Генерал-Космонавт.

Он ведь, шельмец, и правда должность такую себе учредил!

Он еще много раз умирал - официально только Дважды - и появлялся отсиживаться у нас. Он же понял теперь, что бессмертный. И у него конкретно крышу снесло. Мне не хотелось в этом участвовать. Я принимал его - а куда бы я делся? Он вваливался после очередного безумного финта в нашу сеть, и торчал там, покуда не восстанавливался. Он не просто разгуливал по сети взад и вперед - таскал оттуда всякие заумные штуки. Я думаю, что он и умирать приловчился именно за этим.  И этот свой двигатель он притащил именно тогда. Извлек втихушку из пространства сети. Он вообще мастак был оттуда извлекать всякое. Мне предлагал то одно, то другое. Но я отказывался. Не мое это было все. Мое было вот - почва, грибы, трава, лес, семья, весь наш род. Я закрылся и жил. Дети родили детей, а те еще детей. Я уже стал забывать, кто есть кто - постоянно какие-то мелкие мельтешили под ногами, пищали, хныкали, хохотали, мутузили друг друга. Звали меня дедушкой.

А там, за куполом, шельмец творил экспансию. Теперь уже он не скрывался ни под военными, ни под кем. Теперь уже он гремел из каждого утюга и таращился с любой поверхности. Грянула Мировая - и шельмец, уже вооруженный знанием о своей неуязвимости, прихлопнул Мировую как таракана тапком. Со своим двигателем он вывел Землю сперва в малый, а потом и в Большой космос. Человечество вырвалось, как джин из бутылки. Их пытались остановить, но тщетно. Он отразил Первое вторжение и предотвратил Второе. Он присоединил к Земле семь больших и без счету малых систем.
     Все это вы можете узнать из любого учебника.

Но он сделал кое-что еще. Он понял, как подчинить нашу сеть. Что он собирался сделать из нее - источник бессмертия для избранных? Межмировой коммуникатор? Транспортную паутину? Что бы он не задумал - ясно одно. Мы в этой сети лишние. От нас надо избавиться, и он знает, как это сделать.

И я тоже знаю кое-что. Кое-что, чего нет в сети. Кое-что, что есть только между им и мной. И почти придумал, как это использовать. И я очень надеюсь, что у меня все получится.
     Но прежде всего мне нужно утешить малыша.

И вот я сижу в своем саду темной октябрьской ночью, строгаю ивовое коленце, и кора тугой лентой отходит под лезвием. Я чувствую, как мелкий дребезг распространяется по земле все дальше и дальше, и уже переходит на деревья за забором, и по ним на небосвод, и даже звезды начинают мелко дребезжать. Кортеж Императора, Генерала-Космонавта, Дважды Мертвого Героя останавливается на границе моего участка. Дальше нет ходу никому, даже самому Дважды Мертвому - но сейчас-то живому. Он сто раз был здесь изнутри, но снаружи - впервые. И без моего приглашения ему никак. Он тянется ко мне, улыбается. Я чувствую его как обычно, в пространстве сети - но впервые за много лет при этом вижу здесь, во плоти, ощущаю собственными глазами.
     - Привет, Пожарник.
     - Привет, Шельмец.
     - Пригласишь?
     И я его приглашаю. Его одного. Он выходит из своего черного лимузина - по крайней мере эту черную безразмерную штуку я вижу как лимузин. А в чем еще мог пожаловать Император? Свита кидается было за ним, но вязнет в морозном ночном воздухе и останавливается.
     - Здорово ты тут обжился!
     - Да и ты здоров, бродяга.
     Он подходит к воротам, долго возится с цепочкой. Я не собираюсь облегчать ему задачу. У меня за стеной хнычет малыш. Я стряхиваю с себя обрезки коры и подхожу к окну. Лия открывает створку. Малыш разжимает ручонку, и старое измусоленное коленце падает на траву к моим ногам. Я протягиваю ему новое. Он вцепляется в него деснами и затихает. Я наклоняюсь и поднимаю оброненное коленце. Выпрямляюсь. Жду.
     Он идет ко мне целую вечность. Я не знаю, что он собирается сделать. Зато знаю, что собираюсь сделать я.

- Мы теперь не те мальчишки, да? - говорит он. Голос его сухой, как песок.
     - Не те.
     Мы уже не мальчишки. Мы уже давно представители каждый своей ветви. Когда-то мы были одно. Но наши пятьсот миллионов лет врастали и сливались, а его - поглощали и побеждали,  и подчиняли, и завоевывали. Мы никогла не общались словами, и наши пептидные сигнатуры невозможно было понять двояко. И это я, дурак, оторванный от своих ркушгриш в безумной своей браваде решил, что понимаю их язык - язык слов, язык, который прошел десятки тысяч лет коммуникативной эволюции индивидуальных хищников, и там, где у нас было "врастать и объединять", у них было "завоевывать и подчинять". И пагицур, случайно вцепившийся в такого же глупого одинокого их подростка, связал его со мной, а сила и мощь целой сети в конце концов выдула из него этого монстра.

Он выглядит спокойным. Может быть, он взбешен. Я ничего не чувствую, потому что канат между нами натянут до невозможности. Тот, что держал мой мир на месте столько лет, пока его мир стремительной стрелой летел в будущее. И теперь это натяжение достигло предела, и оно перебивает все остальное. Я чувствую, что у него все продумано. Что сейчас он что-то сделает, и мне конец. Конец мне и моему миру. И  он подходит - и я как будто смотрюсь в зеркало. Где тот рослый красавец? Я вижу себя - коротышку с черным ежиком волос, с тонкогубым провалом рта, с высокими скулами. И только пылающие решимостью глаза - его, императорские. Сейчас он может прихлопнуть меня одним мизинцем. Чтобы освободиться, он должен это сделать. Не может могущественный император быть заложником чужого мира. Но многие годы пафоса требуют от него чего-то. Театральной паузы. Речи. Многозначительного взгляда. Я поднимаюсь ему навстречу. Откладываю нож. Встаю и протягиваю ему изжеванное ивовое коленце.  Как хнычущему младенцу. И он по инерции берет его. Как брали его из моих рук десятки младенцев - моих детей и детей моих детей, и их детей. И  за этим коленцем - целый круговорот пеленок, подгузников, каш, молочных бутылочек, режущихся зубов, целая вселенная невидимых нитей, и эта карусель сметает его, и натяжение тетивы отпускается, и мы летим в тартарары, все быстрее вращаясь друг вокруг друга. И я успеваю углядеть, что мир мой черным бахратным пузырем висит на месте, и в доме светится окно на детской половине, и в окне маячит довольная мордаха мелкого, который дождался своего коленца. И мир этот вращается вокруг меня, все быстрее и быстрее, удаляется, уменьшается - и еще одной крошечной искоркой остается на бархатной темноте небесного свода.

И я остаюсь один. Теперь уже совершенно один. Один.

И вот я снова стою перед раковиной, а кран фыркает и плюется.
     И руки у меня перепачканы ивовым соком, и сок этот пахнет остро и свежо.
     И открывается дверь, и вваливается Поганец. Смотрит на меня. Смотрит на бутылку у себя в руке.
     - Твою ж мать, Пожарник, сукин ты сын, опять!? - говорит он.
     Я развожу руками.
     - И лимона снова нет, - констатирует он.
     Я улыбаюсь и говорю ему:
     - Да хер с ним, с лимоном, Дим. Разливай уже.

И янтарная жидкость течет в стакан.

---------------------------------------------
на чудину провалил экзамен на земляного червя, пришлось снова человеком идти
на чингизида Привет, я пришёл вас погубить
на винах на весах полночь
и да, Всем спасибо до неба и до космоса.

блиц-77, блиц

Previous post Next post
Up