Тема от Чингизида - "девочка Боря шестидесяти восьми лет".
Очень надеюсь, что на этом повествовательный аффект будет исчерпан).
[Люба, живая и мёртвая]
Плакать уже не хотелось, было уже просто удивительно. И смешно. И как-то ещё… Необыкновенно, но вместо этого «необыкновенно» надо было подставить другое слово.
Галя помнила Бориса Васильевича ещё не таким старым и не совсем лысым. Раз в неделю, пока Галя с мамой ещё жили на Комсомольской, совершался непонятный ритуал. Раз в неделю Борис Васильевич звонил в дверь, мама отворяла ему, здоровалась, но он не проходил в дом. Мама шла в комнату девочек, выдвигала ящик Любиного стола, выдёргивала пару листов из разворота тетрадки и вручала Борису Васильевичу через порог. Он медленно и аккуратно укладывал листы в чистый полиэтиленовый пакет, убирал в потрёпанный офицерский планшет, благодарил, прощался и уходил вниз по лестнице. Галя не раз наблюдала этот ритуал с близкого расстояния - и, конечно, не раз лазила в Любин стол. Мама повыдергала все чистые листы из Любиных тетрадок, только чистые, исписанных не трогала. Что ли, Борис Васильевич такой бедный, не может тетрадку себе купить? Может, мы ему купим, а, мам? Но мама говорила, что не нужно.
На двадцать третье февраля Галя всё же подарила ему тетрадку. Сорок восемь листов. В голубой обложке и с полями. Борис Васильевич очень растрогался, поцеловал Галю в макушку, но приходить не перестал. Запасливый был, наверное. Тетрадка ведь быстро кончается. Может, он писатель?
Однажды Галя застала Бориса Васильевича и маму на кухне за чаем. Он почему-то звал маму «ты», это было непонятно и как-то слегка обидно. «Знаешь, есть такое слово, - говорил он маме: если к нему прибавить «не», то смысл не поменяется. Например, «долго» и «недолго» - это антонимы, а тут получится…»
Галя задумалась, но догадаться не смогла.
Оказалось, «истово» и «неистово». Когда мы говорим «истово молился», то есть по всем правилам, подразумеваем, что молился неистово, отчаянно, самозабвенно, как и положено молиться.
- Борис Васильевич - учитель? - спросила Галя, когда он ушёл. - Или всё-таки писатель?
- Борис Васильевич - Колин дедушка, - ответила мама.
И Галя вспомнила, как мама стояла у стены, вжавшись в неё лопатками, затылком, раскрытыми ладонями раскинутых рук, как будто закрывая собой эту стену от невидимого врага, глаза у неё были зажмурены, губы шевелились, это и называлось «истово молиться», или «неистово». За стеной лежала Люба, живая и мёртвая одновременно. Люба Шредингера - подумала однажды взрослая Галя - и тут же ругательски выругала себя. А Галя-маленькая смотрела на маму и думала: какая же она красивая. И представляла, что сейчас мама оттолкнётся от стены - лопатками, затылком, ладонями - и полетит. А в конце коридора вдруг показался Коля со своей мамой, тоже очень красивой, но хуже Галиной, - и та вдруг развернулась, схватила Колю за локоть и поволокла обратно, он даже вскрикнул, наверное, больно было, она его прямо как куклу поволокла. Эта мама точно была хуже.
Гале строго-настрого наказали не подходить к Коле, если вдруг увидит его на улице, и не говорить с ним. Потому что Коля теперь думал, что Люба, а значит, и Галя, и их мама уехали далеко и навсегда. А где-то через месяц начал приходить Борис Васильевич.
Коля ждал письма, он заставлял маму и дедушку проверять почтовый ящик два раза в день, потом раз в день, потом только иногда напоминал, а потом ложился лицом к стене и лежал до вечера. Пройдёт, сказала мама. Дед сомневался и оказался прав. У Гали и теперь мурашки побежали, когда Борис Васильевич рассказал: Коля всегда знал, где свет. Он не видел света и не различал его, но безошибочно поворачивался лицом в ту сторону, как комнатный цветок. И вот теперь, когда Люба уехала навсегда и не стала писать писем, Коля входил в комнату - и отворачивался от окна, и молчал, и не плакал. Наверное, у него внутри было ещё темнее, чем в глазах.
У Коли с мамой была игра, называлась «давай повспоминаем». Вспоминали гальку на пляже, липкую липу, ветер с речки, чернику. А теперь Коля вспоминал Любу - пальцы, две торчащие костяшки на запястье, круглая выпуклая родинка выше, потом бинт, потом рукав, потом подбородок, где ещё одна родинка, губы, иногда трубочка под носом, нос, глаза, чёлка. И Колина мама плакала тогда по Любе как по своей собственной девочке. А потом сама написала Коле письмо от Любы - и Коля сразу понял, что оно фальшивое.
Она не хотела ничего плохого, просто фантазии придумать такое письмо у неё хватило, а написать не получилось. «Хорошо ли ты учишься?» - спрашивала Колю фальшивая Люба, - «Ходишь ли на сольфеджио?» - «Слушаешься ли маму?». Это Люба-то, которая подбила Колю ночью вылезти с первоэтажного больничного балкона за вишней. С которой они ходили во взрослую вонючую курилку, чтобы поесть там украденного Любой немытого винограда.
Коля потребовал письмо, подержал его, поскрёб пальцем, понюхал, сказал маме: оно всё от твоих рук сигаретное! - и покраснел, нахмурился, подбирая слова пообиднее - и наконец выкрикнул: пошла в хуй со своим сольфеджио!
И всё стало ещё хуже.
Вот тогда-то Борис Васильевич и пришёл к Галиной маме, и попросил листок из Любиной тетрадки, пахнущей девочкой и еле различимо больницей. И написал первое письмо, как следует перед этим вымыв руки детским мылом.
Люба давным-давно отболела, померкла, стала чем-то вроде детского перелома, который не ноет даже на перемену погоды, но тут уже взрослая Галя наконец-то выплакала своё. «… зато по биологии у меня пять. Как ты думаешь, из папоротника можно вырастить дерево? Если не знаешь, что такое папоротник, спроси у дедушки».
«…и тогда в Германии нашли скелет археоптерикса, так что птицы происходят от динозавров. Я только не пойму, куда у них подевались зубы. С зубами ведь намного удобнее, это закон эволюции.».
«Я написала тебе кое-что, прочитай сам. Обязательно напиши мне, если я ошиблась. Я люблю учить разные языки. Например, в эсперанто…» - тут Гале на колени выпала полоска картона с игольными наколами. Борис Васильевич сказал, что там написано - «Привет. Это Люба.», и ещё сказал, что Коля после этого письма очень хорошо подтянулся по русскому, чтобы не было стыдно перед Любой, потому что она ведь скоро сможет читать его собственные письма Брайлем.
«Если однажды ты почувствуешь, что тебя как будто потрогали очень лёгким пальцем, стой осторожно. И не тянись туда рукой. А если потянешься, то тоже только пальцем, и тоже очень осторожно. И не хватай, а только потрогай, тогда оно сразу исчезнет. Это - бабочка». - вот тут Галю и прорвало, она пулей улетела в ванную. Так и остались вместе: плач, который она загоняла в себя обратно над открытым краном, и недоумение - не Любу же оплакивала она, все слёзы по Любе давным-давно впитались в пуховую подушку, в надкроватный ковёр, в пижамный рукав, давным-давно уже нет ни той подушки, ни ковра, ни пижамы. Не Бориса Васильевича же, хотя жалко было так, что разрывалось сердце: и его дрожащего подбородка, и сморщенных длинных пальцев с круглыми, как будто отполированными ногтями, и того, что ему, старенькому, осталось всего-ничего, а он - вот такой. Гале казалось тогда, что её саму вдруг потрогали очень лёгким невидимым пальцем.
- И вы до сих пор?.. - спросила Галя, выйдя из ванной.
- Да что вы, - сказал Борис Васильевич.
Когда Коле было одиннадцать, Бориса Васильевича подловил первый инфаркт. Надо было срочно что-то делать с Любой.
«Представляешь себе, мы поедем жить в очень секретный гарнизон! У нас ведь мама врач, и она не просто врач, а военный. Только я боюсь, что оттуда нельзя писать писем. Коля, я тебе обещаю: когда будет весна, я отправлю тебе письмо в бутылке. Я уже смотрела по карте, там есть большая река (к сожалению, из-за секретности не могу написать тебе, как она называется)».
- Если вы вдруг увидите Колю, случайно… - начал Борис Васильевич, когда Галя обувалась в прихожей.
- Я ничего не скажу, - обещала Галя и полезла в сумку. Там не было ничего интересного, ни даже самой маленькой конфетки, потому что они с Борисом Васильевичем встретились случайно, некогда было думать о подарках. Зато была тетрадка, купленная для собственной Галиной маленькой девочки, пяти с половиной лет. И Галина девочка могла подождать до завтра.