Повесть о любви и тьме. Амос Оз.

Apr 12, 2019 12:32

Настолько впечатлилась произведением, что захотелось оформить в письменном виде и тем самым упорядочить свои мысли. Месяц, наверное, прошёл, как закончила читать, а желание поделиться не пропало. Уж не помню, как и когда именно эта книга появилась в моей Е-бучке. Пыталась вспомнить: скорее всего, что прочла некролог о Амосе Озе или у кого-то из друзей в ленте отзыв (может некролог или отзыв был в ленте?), почувствовала отклик и тут же скачала его автобиографическую книгу. Очень много е-книг так ко мне попадают. Внезапно, по наитию.
Амос Оз. Судя по всему, удивительный был человек. Очень резонирует. Не могу пока понять чётко: откуда такой глубинный отклик? Что-то из детства. Из подсознания откликается. Описание дома, быта и принципов воспитания очень близки к тому, как я росла, и как меня воспитывали. Не всё, конечно, откликалось. Взгляд то и дело цеплялся за чуждые имена, например. Греческие мне ближе:))
Почти в каждом герое видела своё собственное отражение. Читала взахлёб, несмотря на недосып и усталость после интуристовских трудовых будней. Интереснейшие лингвистические наблюдения по тексту! Очень близкие мне ассоциативные связи запахов, звуков. Родные литературные образы. Такое количество закладок я уже давно не делала! Что и говорить. Попытаюсь процитировать эти закладки. Завяжу себе цифровой узелок такскаать. Простите, что без ссылок на издательство и номер страницы. Нумерую, чтобы было легче обсудить, если найдутся желающие)
***
1.«Весь дом был заполнен книгами: отец читал на шестнадцати или семнадцати языках и говорил на одиннадцати (на всех - с русским акцентом). Мама говорила на четырех или пяти языках и читала на семи или восьми. Если они хотели, чтобы я их не понял, то говорили друг с другом по-русски или по-польски. (Они довольно часто хотели, чтобы я их не понимал. Когда однажды мама случайно в моем присутствии сказала о ком-то на иврите «племенной жеребец», отец сердито одернул ее по-русски: "Что с тобой? Разве ты не видишь, что мальчик рядом с нами?"»
2. «Слова «изба», «луг», «девушка, пасущая гусей» притягивали и волновали меня все мое детство. От них исходил чувственный аромат подлинного мира - полного безмятежности, далекого от пыльных жестяных крыш, свалок, зарослей колючек, выжженных холмов Иерусалима, задыхающегося под гнетом раскаленного лета. Стоило только прошептать «луг», сразу же слышалось мне журчание ручья, мычание коров и перезвон колокольчиков на их шеях. Зажмурив глаза, видел я прекрасную девушку, пасущую гусей, и она казалась мне до слез сексуальной - задолго до того, как я что-либо узнал о сексе.»
3. «Когда, спустя годы, я читал Чехова (в переводе на иврит), то не сомневался, что он - один из нас: дядя Ваня ведь жил прямо над нами, доктор Самойленко склонялся надо мной, ощупывая своими широкими ладонями, когда я болел ангиной или дифтеритом, Лаевский с его вечной склонностью к истерикам был маминым двоюродным братом, а Тригорина мы, случалось, ходили слушать в Народный дом на субботних утренниках.
Конечно же, окружавшие нас русские люди были самыми разными - так, было много толстовцев. Некоторые из них выглядели точь-в-точь как Толстой. Увидев впервые портрет Толстого - коричневую фотографию в книге, я был уверен, что много раз встречался с ним в наших местах. Он прохаживался по улице Малахи или спускался по улице Овадия - величественный, как праотец Авраам, голова его не покрыта, седая борода развевается на ветру, глаза мечут искры, в руке сук, служащий ему посохом, его крестьянская рубаха, спускающаяся поверх широких штанов, перепоясана грубой веревкой.
Толстовцы нашего квартала (родители называли их на ивритский лад - «толстойщики») были все воинствующими вегетарианцами, блюстителями морали, они стремились исправить мир, всеми силами души любили природу, любили все человечество, любили каждое живое существо, кем бы оно ни было, они были воодушевлены пацифистскими идеями и полны неизбывной тоски по трудовой жизни, простой и чистой. Все они страстно мечтали о настоящей крестьянской работе, в поле или фруктовом саду, но даже собственные непритязательные комнатные цветы в горшках им вырастить не удавалось: то ли поливали их столь усердно, что цветы отдавали Богу душу, то ли забывали поливать. А возможно, виновата в этом была враждебная нам британская администрация, имевшая обыкновение сильно хлорировать воду.
Некоторые из толстовцев сошли, казалось, прямо со страниц романов Достоевского: снедаемые душевными муками, непрерывно ораторствующие, задавленные собственными инстинктами, обуреваемые идеями. Но все они, и толстовцы и «достоевцы», все эти обитатели квартала Керем Авраам, по сути, вышли «из Чехова».
4. «Мой дедушка Александр как-то заметил:
- Они верят, что в будущем это будет совсем просто - парень сможет подойти к девушке и попросить у нее это, а возможно, девушки даже не станут дожидаться такой просьбы, а сами предложат это, как предлагают стакан воды.
Близорукий дядя Бецалель возмущенно возразил, стараясь сохранить вежливый тон:
- Но ведь это же большевизм самой высшей пробы! Так вот запросто разрушить очарование тайны?! Так запросто отменить всякое чувство?! Превратить нашу жизнь в стакан теплой воды?!»
5. «Однажды мамина подруга - учительница Лилия Бар-Самха пришла к нам на субботнюю трапезу. Во время застольной беседы наша гостья многократно повторяла, что она «потрясена до ужаса», а раз или два даже сказала, что она в «ужасающей ситуации». На иврите это звучало «мацав мафлиц», и она, по-видимому, совершенно не подозревала, что на нашем уличном разговорном иврите слово «мафлиц» означало ситуацию, когда кто-нибудь портил воздух. Услышав это, я не мог удержаться от бурного смеха, но взрослые не поняли, что здесь смешного, а возможно, просто сделали вид, что не понимают. То же самое было, когда про тетю Клару говорили, что она всегда портит жареную картошку, пережаривая ее. При этом они взяли библейское слово «хурбан» (разрушение), созвучное со словом «харавон» (нестерпимый жар), и по всем правилам ивритской грамматики образовали глагол «лехарбен», не ведая, что на иврите моих сверстников этот глагол уже давно обозначал отправление большой нужды. Когда мой отец говорил о гонке вооружений, осуществляемой сверхдержавами, или выражал гневное возмущение по поводу решения стран НАТО, начавших вооружать Германию, чтобы создать противовес Сталину, он употреблял библейское слово «лезаен» (вооружать), не подозревая, что в разговорном иврите это слово имеет совсем иной смысл - заниматься сексом.
С другой стороны, отец всегда морщился, когда я, наводя порядок, определял свои действия глаголом «лесадер» - от «седер» (порядок). Глагол этот представлялся совершенно безобидным, и мне было непонятно, почему он так раздражал папу. Отец мне, разумеется, ничего не объяснял, а спросить было просто невозможно. Спустя годы я узнал, что еще до моего рождения, в тридцатые годы, слово это означало «сделать ее беременной», или того проще - «переспать с ней» и при этом не жениться на ней. Поэтому, когда я употреблял это слово по отношению к кому-либо из своих приятелей, отец брезгливо кривил губы, морщил нос, но, безусловно, ничего мне не объяснял - как можно!»
6. «Большинство наших соседей были мелкими чиновниками, розничными торговцами, кассирами в банке или кинотеатре, учителями, часть которых давала частные уроки, дантистами. Они не были людьми религиозными, синагогу посещали только в Судный день, а иногда еще и на праздник Симхат Тора, но при всем при том они зажигали традиционные субботние свечи, чтобы сохранить некий дух еврейства, а, возможно, и для того, чтобы охранить себя - пусть будет все, как положено, мало ли что может случиться. Все они были людьми более или менее образованными, но это доставляло им некоторое неудобство. Все имели безапелляционные суждения о британском мандате, о будущем сионизма, о рабочем классе, о культурной жизни в стране, о разногласиях между Марксом и Дюрингом, о романах Кнута Гамсуна, об «арабской проблеме» и о «женском вопросе». Находились среди них всякого рода мыслители и проповедники, призывавшие, к примеру, отменить наложенный на Спинозу «херем» (отлучение от еврейской общины), или объяснить живущим в Эрец-Исраэль арабам, что они, на самом деле, не арабы, а потомки древних евреев. А еще нужно раз и навсегда слить воедино идеи Канта и Гегеля с учением Толстого и с практикой сионизма - именно из такого слияния родится здесь, в Эрец-Исраэль, чистая, здоровая, удивительная жизнь. Каких только утверждений не было тут: следует в больших количествах пить козье молоко; хорошо бы изгнать отсюда англичан, создав ради этой цели союз с Америкой и даже со Сталиным; каждое утро полезно делать простые гимнастические упражнения, которые способны разогнать тоску и очистить душу…
Эти соседи, собиравшиеся по субботам после обеда в нашем маленьком дворике на устраиваемые по русскому обычаю чаепития, были людьми довольно нескладными. Если возникала необходимость сменить сгоревший предохранитель или резиновую прокладку в водопроводном кране, либо просверлить небольшую дырку в стене, они отправлялись на поиски Баруха, единственного в нашем квартале, умевшего вершить подобные чудеса, за что и был он прозван у нас «Барух - золотые руки». Все остальные умели увлеченно, с риторическим пылом доказывать насущную необходимость возвращения - наконец-то! - еврейского народа к занятиям сельским хозяйством и производительным трудом: интеллигенции, утверждали они, у нас с избытком, но вот людей труда, простых и честных, нам явно не хватает. Но в нашем квартале, кроме «Баруха - золотые руки», почти не было простых работяг. Интеллектуалов, сворачивающих горы, среди нас тоже не было: все прочитывали кучу газет и все любили разглагольствовать. Возможно, кое-кто из них разбирался в некоторых вещах, а иные отличались остротой ума, но большинство так или иначе декламировало то, что вычитало в газетах, во всяких там памфлетах, манифестах и партийных изданиях. Мальчиком я мог только смутно догадываться, сколь велико расстояние между их энтузиазмом по поводу исправления мира и тем, как мяли они поля своих шляп, когда предлагали им стакан чая, или как ужасно они смущались и заливались краской, когда мама наклонялась (чуть-чуть), чтобы подсластить им чай, и скромный вырез ее платья слегка приоткрывался, как растерянно сжимались тогда их пальцы, словно пытаясь перестать быть пальцами.
Все это было из Чехова - особенно ощущение захолустной провинциальности: есть в мире места, где вершится настоящая, подлинная жизнь, далеко отсюда, скажем, в довоенной Европе. Там каждый вечер загоралось море огней, господа и дамы встречались в залах, отделанных деревянными панелями, чтобы выпить кофе со сливками; они спокойно проводили время в кафе под золочеными люстрами или, взяв свою даму под руку, отправлялись в оперу или балет. Они могли вблизи наблюдать жизнь великих артистов и художников, их бурную любовь и то, как разбиваются их сердца: вот, скажем, возлюбленная художника, которая вдруг влюбилась в его лучшего друга, композитора, и вот она стоит одна в полночь, с непокрытой головой, под дождем, на старинном мосту, отражение которого дрожит в речной воде…»
7. «И в романах Толстого и Достоевского, о которых все беспрестанно спорили, герои тоже жили без оглядки и умирали от любви. Или во имя возвышенного идеала. Или от чахотки, либо от разрыва сердца. Вот и те загорелые пионеры-первопроходцы, обосновавшиеся где-то на галилейских холмах, они тоже живут без оглядки и расчета. В нашем квартале никто не умер ни от чахотки, ни от безответной любви, ни от идеализма. Все жили с оглядкой, не только мои родители. Все.»
8. «- Одиночество, говорит мама, это, как удар тяжелого молота: стекло оно разобьет вдребезги, но сталь закалит.
«Закалить» - это сделать еще крепче, - разъяснял нам потом папа. «Закалить» - это как бы «сделать прививку». На иврите эти понятия обозначаются схожими словами: «лехасем» - закалить, «лехасен» - сделать прививку. Хотя «лехасем» по смыслу ближе к словам «хасима» - заграждение и «махсом» - шлагбаум. Следует еще проверить, нет ли тут связи со словом «махсан» - хранилище, которое на арабском звучит как «махазан» и от которого тем или иным путем произошел и европейский «магазин».
Папа очень любил вычерчивать для меня подробные схемы всяких близких или, напротив, абсолютно противоположных отношений между словами. Будто слова это какая-то огромная разветвленная семья, прибывшая из Восточной Европы, - и есть в ней множество двоюродных, троюродных и четвероюродных братьев, сватьев, племянниц, внуков, правнуков, зятьев, шуринов, деверей… Родственник - «шеар», что буквально переводится как «плоть». «А посему, - говорит папа, - следует еще проверить, почему близких родственников называют странным словосочетанием «шеарей басар» - плоть плоти. И, пожалуйста, напомни мне, что при случае стоит еще проверить, какая связь между упомянутым словом «шеар» и похожим на него «шеарит» - остаток, в том числе, и в математике. Впрочем, не напоминай мне, а ступай-ка, пожалуйста, и принеси мне с полки большой словарь, и мы вместе проверим, вместе наберемся знаний, ты и я. А по дороге, будь уж так добр, поставь свою чашку на место».
9. «Так узнал я, что существуют логические законы, определяющие многовариантность жизненных явлений. Все, что происходит, может произойти так, а может - иначе, жизнь разыгрывается по различным партитурам, по параллельным логическим схемам. Каждая из этих схем - сама по себе логически последовательна и по-своему когерентна, внутри себя - совершенна, а ко всем другим - равнодушна.»
10. «Итак, что же все-таки в моих историях автобиографично, а что - вымысел?
Все автобиографично: даже если я когда-нибудь придумаю и напишу роман о любви между Матерью Терезой и израильским политиком Абой Эвеном, это, наверняка, будет автобиографическое повествование, хотя исповеди в нем не будет. Все написанные мною истории - автобиографичны, но ни одна из них - не исповедь. Читателю, чей уровень я определил бы как недостаточно высокий, всегда хочется узнать - причем, безотлагательно - «что же случилось на самом деле?» Что за история кроется за этой историей, что это все значит, кто против кого, кто же на самом деле с кем переспал. «Профессор Набоков, - спросила однажды американская журналистка в прямом эфире, - скажите нам, пожалуйста, are you really so hooked on little girls? («Вы и вправду свихнулись на маленьких девочках?»
11. «И чего же, по сути, просят эти тяжело дышащие интервьюеры от Набокова и от меня? Чего хочет ленивый читатель, а также и читатель-социолог, и читатель сплетник, любящий подглядывать в щелку?
В худшем случае, вооружившись пластмассовыми наручниками, они приходят ко мне, чтобы из живого или мертвого выбить признание: в чем состоит мое «послание», что хочу я сказать этому миру? Однозначного вывода - вот чего они ждут. «Что хочет сказать поэт»? - за этим они пришли ко мне. Только бы выдать им в руки «моими словами» сокрушительную «весть», или нравоучение, или политическую «недвижимость», или «мировоззрение». Вместо романа, будь любезен, дать им нечто более конкретное, стоящее обеими ногами на твердой почве, нечто такое, что можно подержать в руках, нечто вещественное, вроде «оккупация разлагает», «песочные часы социальных противоречий на пределе», или «любовь побеждает», или «прогнившая элита», или «ущемленные меньшинства». Короче: подай им «священных коров», что зарезал ты для них в своей последней книге, подай их упакованными в пластиковые мешки, предназначенные для трупов. Благодарствую.
Иногда они отступаются и от идей, и от священных коров, готовые удовольствоваться только «историей, которая стоит за этой историей». Они жаждут сплетен. Они хотят заглянуть в замочную скважину. Чтобы ты сообщил им, что в действительности произошло в твоей жизни, а не то, что ты потом написал об этом в своих книгах. Чтобы открыли им, наконец, - ничего не приукрашивая и не дуря им голову - кто на самом деле сделал это, и с кем, и сколько раз. Это все, чего они хотят, и как только получат - будут удовлетворены. Влюбленного Шекспира подавай им, Томаса Манна, нарушившего молчание, поэтессу Далию Равикович, обнажающую свою душу, исповедь Нобелевского лауреата Сарамаго, сочные подробности интимной жизни поэтессы Леи Гольдберг.
Ленивый читатель приходит и требует от меня, чтобы я очистил для него написанную мною книгу, как апельсин от кожуры. Он приходит ко мне и требует, чтобы ради него я собственными руками выбросил в мусорное ведро мой виноград, а ему подал лишь зернышки.
Такой читатель, он подобен любовнику - маньяку, набрасывающемуся на женщину, попавшую в его руки, срывающему с нее одежду, а когда она уже совершенно обнажена, он не унимается и сдирает с нее кожу, он нетерпеливо отбрасывает в сторону ее плоть, разнимает скелет и перемалывает ее косточки своими грубыми пожелтевшими зубами - только тогда он, наконец, полностью удовлетворен: «Ну, все. Теперь я на самом деле внутри. Добрался».
А куда он добрался? К старой, истертой, банальной схеме, к набору сухих клише, которые, как и всем остальным, ленивому читателю известны уже очень давно, и поэтому ему удобно с ними и только с ними: ведь герои книги - это уж точно сам писатель, или его соседи, а писатель и его соседи, как выясняется, не Бог весть какие праведники, они в достаточной мере омерзительны - как и мы все. После того, как все оболочки сорваны, кожа содрана до самых костей, всегда выясняется, что «все одним миром мазаны». А это как раз то, что такой читатель с настойчивостью и усердием ищет (и находит) в любой книге.»
Более того, неумный читатель, так же, как похожий на него запыхавшийся интервьюер, с какой-то подозрительной враждебностью, с какой-то пуритански-праведной злобой относятся к творчеству, к вымыслу, к усложненности стиля, преувеличению, к изощренности любовных игр, к «подводному» смыслу, к музыкальности и музе, к самому воображению. Ему случается, возможно, заглянуть в сложное литературное произведение, но лишь при условии, что ему заранее обещано либо удовлетворение от «подрыва устоев», доставляемое убоем священных коров, либо сладко-праведное удовлетворение, к которому пристрастились все потребители скандалов и всевозможных журналистских «расследований» - в соответствии с меню, которое подает желтая пресса.
12. Мои родители довольно часто спорили о литературе. Папа любил Шекспира, Бальзака, Толстого, Ибсена и Черниховского. Мама предпочитала Бялика, Шиллера, Тургенева, Чехова, Стриндберга, Гнесина, а также господина Агнона, который жил прямо напротив дяди Иосефа в Тальпиоте. Но, как мне представляется, большой дружбы между ними не было.
Арктически холодная вежливость воцарялась в переулке, если случалось встретиться этим двоим, - профессор Клаузнер и господин Агнон приподнимали чуть-чуть свои шляпы, удостаивали друг друга легким поклоном, и при этом, наверняка, шепотом желали друг другу вечного пребывания в пропасти забвения. Дядя Иосеф не признавал Агнона значительным писателем, считая его произведения архаичными, провинциальными, напоминающими кокетливо-красивые и замысловатые рулады канторского пения.
Что же до господина Агнона, он со своей стороны, таил мстительную обиду, ничего не забывая, пока, наконец, не нанизал дядю Иосефа на один из вертелов своей иронии в издевательски поданном образе профессора Бахлама из романа «Шира». Дядя Иосеф умер еще до появления романа «Шира», благодаря чему счастливо избежал душевных огорчений. А вот господин Агнон прожил долгие дни и годы, стал лауреатом Нобелевской премии по литературе, удостоился мировой славы, но, несмотря на все это, обречен был сжать зубы и кисло улыбнуться, что, несомненно, произошло с ним в тот день, когда их переулку-тупичку, скромной улочке в квартале Тальпиот, было присвоено имя дяди Иосефа, и она стала называться «улица Клаузнер». С того дня и до дня его смерти суждено ему было зваться писателем, господином Агноном с улицы Клаузнер.
И так до сих пор, словно назло, стоит дом-музей Агнона посреди улицы Клаузнер.
А вот дом Клаузнера был разрушен, его больше нет, и на его месте, к сожалению, построен просто многоквартирный дом, самый обыкновенный, ничем не примечательный - прямо напротив дома Агнона на улице Клаузнер.»
13. «Уже в прихожей охватывало меня благоговейное изумление. Казалось, душа сама просила: сними обувь и войди в носках, на цыпочках, едва дыша, с закрытым ртом, как и подобает вежливому человеку. Кроме вешалки из коричневого дерева, раскинувшей свои ветви в разные стороны у самого входа, кроме небольшого настенного зеркала и тканого темного ковра, не было в прихожей ни одной свободной пяди, не занятой рядами книг: полки, полки от пола и до высокого потолка, а на них книги на разных языках (буквы некоторых из них я не встречал прежде), книги, поставленные вертикально, и книги, уложенные поверх стоящих… Иностранные книги, толстые и богато украшенные, живущие вольготной жизнью, и другие, чья жизнь нелегка - они глядят на тебя из тесноты, они сжаты и уложены так плотно, словно беженцы на нарах, заполнявшие до отказа те суденышки, на которых тайно перевозили в Эрец-Исраэль нелегальных репатриантов-евреев, уцелевших в Катастрофе… Книги тяжелые, почтенные, в кожаных переплетах, и книги легкие, в бумажных непрочных обложках, книги-богачи, роскошные и тучные, и книги-бедняки, поблекшие и потертые, а между ними, вокруг них, за ними еще огромное количество книжечек, брошюр, журналов всех видов и толков - так шумливый, пропотевший сброд толпится на окраинах площадей и рынков.
В прихожей было единственное окно, похожее на оконце в келье монаха-отшельника, забранное железными решетками, глядевшее на исполненные меланхолии кусты в саду. Здесь нас, как и других своих гостей, встречала тетя Ципора, симпатичная старая женщина, со светлым лицом и широкими бедрами, очень-очень «русская», в коричневом платье и черном платке, накинутом на плечи, с седыми волосами, стянутыми на затылке и свернутыми в маленький клубочек. Щеки ее одна за другой подставлены тебе для поцелуя, круглое и доброе лицо улыбается тебе с любовью. Она всегда первая спрашивает о здоровье, но чаще всего, не дожидаясь ответа, прямо на пороге сообщает тебе о том, как поживает наш дорогой Иосеф: о том, что он снова всю ночь не сомкнул глаз, или о том, что желудок его, наконец-то, вновь в норме после долгого расстройства, или о том, что получил он замечательное письмо из Пенсильвании от очень-очень известного профессора, что камни в желчном пузыре делают его жизнь невыносимой, что он должен до завтра завершить большую статью для журнала «Мецуда», выходящего под редакцией Ш. Равидовича, что и на этот раз дядя Иосеф решил сдержаться и не отвечать на тяжкую обиду, нанесенную ему Ицхаком Зильбершлагом, или, напротив, твердо намерен воздать сторицей наглому хулителю, одному из этих заправил шайки «Брит шалом».»
***
Так же робко я помню, как заходила к Петру Моисеевичу Рабиновичу, своему научному руководителю в университете, профессору права, ныне продолжающему свои исследования академику. Огрооомные, несметные богатства книг везде, где только можно, как и у нас дома. Помню, что дома у нас был культ книг, культ чтения. Книгой или газетой, как спасательным «домиком» можно было отгородиться от всех взрослых даже за столом, когда на общей кухне повышался накал страстей и все одновременно начинали говорить на повышенных тонах. Чтение поощрялось и чтением можно было спасаться от всяких уборок и других домашних дел. Читая повесть, я словно опять окунулась в детство. Всколыхнулись те слои, о которых я уже думала, что позабыла.
И вот ещё пару из списка закладок. Самые-самые.
***
14. «Человек, способный создавать новые слова, внедряя их в кровообращение живого языка, представлялся мне лишь немного уступающим Тому, кто создает Свет и Тьму. Если ты написал книгу, то, быть может, тебе посчастливится, и люди будут читать ее какое-то время, пока не появятся новые, лучшие книги и не займут ее место, но всякий, породивший новое слово, подобен тому, кто прикасается к Вечности.»
15. «Дядя Иосеф всегда светился какой-то почти детской радостью: даже, когда говорил он о своей печали, о глубине своего одиночества, о своих ненавистниках, о своей боли и болезнях, о трагической судьбе того, кто идет против течения, о несправедливостях и обидах, которые приходилось ему терпеть на протяжении всей его жизни, - всегда посверкивала какая-то скрытая радость за круглыми стеклами его очков. Даже, когда сетовал он на то, как страдает от бессонницы, его движения, его светлые глаза, его младенчески розовые щеки - все излучало какую-то свежесть, во всем ощущалось что-то ликующее, жизнелюбивое, почти эпикурейское. «Вновь я всю ночь не сомкнул глаз, - жаловался он всегда всем своим гостям. - Заботы о народе не давали мне покоя во тьме. Тревога о будущем, недальновидность лидеров-карликов - все это досаждает мне более, чем собственные ужасные горести, не говоря уже о боли в печени, о затрудненном дыхании, о жестоких головных болях, не отпускающих меня ни днем, ни ночью».
16. «Моя мама относилась к господину Агнону - как бы это сказать - словно стояла на цыпочках. Даже когда она в его доме сидела, она сидела «на цыпочках». Сам Агнон почти не разговаривал с ней, почти всегда он беседовал с отцом, но в то время, как он обращался к отцу, взгляд его, казалось, на секунду задерживался на лице мамы. В тех же немногих случаях, когда он обращался к маме, глаза его избегали встретиться с ней взглядом и смотрели на меня. Или в окно. А возможно, все было иначе, и только в моем воображении это так. Ведь живое воспоминание подобно зыби на воде, либо нервному подрагиванию шкуры газели, готовой вот-вот сорваться в бегство. Живое воспоминание возникает внезапно и пробирает дрожью, но у этой дрожи несколько разных эпицентров и разные ритмы - прежде чем воспоминание окаменеет, застынет и превратится в память.»
17.« В течение ряда лет я прилагал все усилия, чтобы освободиться от тени Агнона, я боролся, чтобы уйти в своем творчестве от его влияния, от его языка, насыщенного, изысканного, порой столь самобытного, от его точно выверенных ритмов, от того чувства душевной отрады, которое навеяно талмудическими притчами и соткано из теплых отголосков языка тех, кто в трепете взывает к Богу, из отзвуков идишистских мелодий и сочных хасидских сказаний. Мне предстояло освободиться от влияния его насмешки и иронии, от его вычурно-барочной символики, от загадочных игр в лабиринт, от двойного смысла и его безукоризненных литературных розыгрышей. Даже после всех усилий в попытках отдалиться от него, после всех стараний освободиться, и по сей день все, что я перенял у Агнона, наверняка в немалой степени отзывается в тех книгах, что я написал.
Но чему же, по сути, я научился у него? Возможно, так: отбрасывать более одной тени. Не выковыривать изюм из пирога. Обуздывать и оттачивать боль. И еще одной вещи, о которой моя бабушка говаривала с большей остротой - по сравнению с той же мыслью, найденной мною в произведениях Агнона: «Уж если у тебя больше не осталось слез, чтобы плакать, так не плачь. Смейся».»
18. «В ночные часы, в уединении своего кабинета, у письменного стола, за рюмочкой сладкого ликера возникал иной дедушка Александр - тонко чувствующий поэт, изливающий в рифмованных строчках душу этому не признающему его мир. Он делился с ним, с этим миром, на русском языке своей любовью, умилением, воодушевлением и скорбью.»
19. «Нили расточительно распространяла вокруг себя изобильную, безудержно бьющую ключом радость жизни - радость без всякой причины и повода, без оснований, без движущих мотивов. Ничего не должно было произойти, чтобы ее переполнило ликование. Разумеется, я не раз видел ее огорченной, видел плачущей на виду у всех, если нанесли ей (или показалось ей, что нанесли) обиду или поступили несправедливо. А то, случалось, всхлипывала она без всякого стеснения во время грустного фильма или проливала слезы над душераздирающим романом. Но грусть ее всегда была надежно ограждена постоянной, сильной радостью жизни. Эта радость била, словно теплый ключ, который не победят ни льды, ни снега, потому что тепло его - оно из недр земных.
Возможно, она унаследовала это от своих родителей. Рива, мама Нили, умела слышать музыку - она звучала в ее душе, - даже тогда, когда не было и быть не могло никакой музыки в ее ближайшем окружении. Что же до библиотекаря Шефтеля, то он расхаживал себе в рабочей майке по всему кибуцу и пел, шел по лужайке и пел, таскал на спине тяжелые мешки и пел… И когда он говорил тебе: «Все будет хорошо», - он действительно верил в это, верил всегда, верил безоговорочно, без каких-либо сомнений и ограничений. Не беспокойся. Будет хорошо. Еще чуть-чуть и…
Я, кибуцный приемыш, в свои пятнадцать-шестнадцать лет вглядывался в ту радость, что излучала Нили, как глядят на полную луну: далекая, недостижимая, но приковывающая к себе и радующая сердце.
Разумеется - только издалека. Кто я такой, чтобы… Сияющие светила, подобные этим, - такие, как я, могут только смотреть на них, не более. В два последних школьных года и потом, во время моей армейской службы, была у меня подруга вне Хулды. А у Нили было целое ожерелье поклонников-принцев: за первым кругом шел второй круг обожателей - очарованных, теряющих голову, увлеченных, за ним третий - скромных и молчаливых, потом четвертый - внимающих издалека. А в круге пятом или шестом находился и я - иссоп, растущий из стены, которого однажды нечаянно, в щедрости своей, коснулся один из лучей. Коснулся - и даже вообразить себе не мог, что сотворило со мной это мимолетное прикосновение.»
20. «Потому таким потрясением, таким шоком стало для Хулды и даже для соседних поселений, когда в один прекрасный день солнечный свет вдруг залил темную сторону луны. В тот день в Хулде коровы несли яйца, из вымени овец струилось вино, а эвкалипты истекали молоком и медом. За навесом овчарни появились полярные медведи, а в окрестностях прачечной был замечен японский император, который бродил, декламируя отрывки из писем еврейского публициста Гордона, в горах забили ключи фруктового сока и все холмы растаяли от счастья. Семьдесят семь часов без перерыва стояло незакатное солнце над кронами кипарисов.
А я направился в пустую мужскую душевую, хорошенько запер дверь, встал перед зеркалом и спросил во весь голос: «Зеркало, скажи мне, как могло это случиться? За что это вообще мне досталось?»
***
Выбирая цитаты, поняла, что нужно перечитать всю книгу… Не смогла найти место про отношение евреев к образованию. Смысл в том, что образование-это своеобразная религия евреев. Центробежная сила, вокруг которой вращается воспитание детей. Диплом-это богатство, которое никто у тебя не отнимет. Как-то так.
***
P.S. Вчера после резкого потепления впервые прошёл дождь, запахло летом. Проснулись улитки. И да, первый урожай одуванчиков дети уже "собирают"
Люблю. Целую, всегда ваша Пятнистый тюЛенчик.

творчество, Я, знакомимся со мной поблиЖЖе, книги

Previous post Next post
Up