В Переулке Ильича - часть 1

Mar 15, 2021 18:03


«Звезда», август 2010

Продолжение - Часть 2

И встает былое светлым раем,

словно детство в солнечной пыли. Саша Черный

Ссорились. Тиранили подруг.

Спорили. Работали. Кутили.

Гибли. И оказывалось вдруг,

Что собою жизнь обогатили. Игорь Губерман

Не было бы счастья…

В середине 70-х после защиты дипломной работы меня не взяли «по распределению» ни в один из ленинградских «почтовых ящиков», куда кафедральное начальство надеялось пристроить меня в качестве молодого специалиста. Институт Сварки, который был верным оплотом по найму на работу «лиц еврейской национальности», начал в том далеком году сотрудничать с Америкой в области космических исследований. Этого заурядного, вобщем-то, факта было достаточно, чтобы оплот пал. Евреев, закончивших ЛЭТИ по моей скучной специальности, стало просто некуда девать. На кафедре мне так и сказали: «В «Сварку» больше не берут». Советуем Вам, Соня, немедленно начать искать работу самой. «Кого не берут?» - бестактно спросила я кафедрального советчика, который деликатно опустил неприличное к употреблению слово в расчете на мою понятливость. Вопрос был риторический. Один быстрый взгляд в зеркало давал на него совершенно исчерпывающий ответ.

Как жаль, что простым смертным отказано в провидческом даре увидеть свое, хотя бы не столь отдаленное, будущее. В противном случае в тот мартовский день, когда мне не удалось «распределиться» в закрытое НИИ, я не брела бы зареванная к станции метро Петроградская, недоумевая, как же можно найти работу самой, когда таких, как я не берут даже по указке. Совсем напротив, обладай я этим тайным знанием, я бы радостно и вприпрыжку побежала по Петроградской стороне, благодаря по дороге судьбу, которая, в конечном раскладе, оказалась ко мне столь благосклонна.

Со мной произошло как раз то, что в известном анекдоте того времени обозначалось формулой - «но почему евреям опять повезло?». Вместо того чтобы каждое утро, минуя на проходной тетку с кобурой, приходить в «режимное учреждение» и отбывать там скучнейшую 8-часовую каторгу, да, к тому же, еще вешать на себя какие-то уровни секретности, из за которых обладателя этих ненужных ему секретов могли потом запросто не пустить в турпоездку по Румынии, не говоря уже об Югославии, вместо всего этого я начала работать в лаборатории бесконтактной техники, которая располагалась в подвале обычного жилого дома, по адресу Переулок Ильича 12, буквально в трех минутах хода от Витебского вокзала.

Здесь я сознательно упускаю из общего хода повествования драматический рассказ о том, как после трех месяцев бесплодных метаний по городу, мне, наконец, удалось выйти на эту, благословенной памяти, контору в переулке Ильича, упускаю до того самого момента, как я начала там трудиться в качестве специалиста по высоковольтным установкам.

Лаборатория бесконтактной (тиристорной) техники принадлежала научно-исследовательскому институту, который находился в другой части города. Продукция института применялась исключительно в мирных целях, что было в то время большой редкостью - практически, все ленинградские НИИ работали тогда на военную промышленность. Мирным характером продукции определялось очень многое: свободный вход и выход, вольное расписание прихода-ухода, коллективное употребление спиртного под видом отмечания каких-то бесконечных пролетарских праздников и пугающее количество евреев обоего пола среди инженерного состава. Это последнее обстоятельство не то чтобы создавало, но усугубляло, в находящейся на отшибе лаборатории некую семейную атмосферу. Необходимо отметить, что настроения, царившие в этой «семье», были самого цинического, вольного, и, что восхищало меня больше всего,  антисоветского свойства. Очевидно, что о лучшем месте для начала трудовой деятельности нельзя было и мечтать. Мое ликование по этому поводу было так велико, что даже отравленный миазмами подземелья воздух лаборатории не мог умалить его ни на йоту. Кто в молодости думает о таких пустяках?

Чтобы попасть в лабораторию надо было с лестничной площадки первого этажа довольно долго спускаться вниз по вонючей щербатой лестнице доходного дома, постройки середины 19-го века. До революции это помещение явно предназначалось для дворницкой. Подвал был такой глубокий, что прохожие, мелькающие за его мутными оконцами, просматривались не выше щиколоток. Лаборатории принадлежало несколько комнат. По углам этих комнат были расставлены мышеловки. Первой приходила на работу техник Валя Курочкина и совершала обход помещения. Затем она, победоносно держа издохших крыс за длинные, голые хвосты, выбрасывала их в мусорный бак. Изнеженные еврейские девушки, завидев Валю с добычей в руках, с визгом бросались врассыпную.

Рубашов

Месячное жалованье у инженеров было тогда 100 - 150 рублей, в зависимости от категории. Заведующий лабораторией Рубашов зарабатывал с учетом кандидатской надбавки - 350 и считался зажиточным человеком. Он был убежденный холостяк, дома готовкой не занимался, и на ужин часто покупал себе в «Кулинарии» на Загородном цыпленка табака рублей эдак за пять, если мне не изменяет память. Это рассматривалось как проявление расточительства и неоправданного шика. «Сухою бы я курочкой питался», - острили завистники.



Рубашов был жовиальный толстяк «жванецкого» типа. В обращении с людьми ему была свойственна поистине царственная простота. К тому же, на нашу удачу, у него был особый стиль общения с подчиненными. Я бы сказала, что это был стиль великодушного снисхождения к их мелким слабостям и недостаткам.

У него был высокий, «убегающий» лоб мыслителя и грустно-насмешливые карие глаза под длинными телячьими ресницами. В тот год, когда я пришла в лабораторию, ему исполнилось сорок. Надо заметить, что 40 лет казались мне тогда возрастом почти патриаршим. Рубашов ходил в твидовом пиджаке, курил сигары, прекрасно играл на пианино, в теннис и шахматы, печатался в научных журналах и писал книги по электротехнике. О выходе очередной книги оповещал нас так: «Господа, в продажу поступил новый роман малоизвестного прозаика Рубашова,  «Необычные приключения высоковольтного выключателя в промышленных сетях горно-обогатительных комбинатов».

По глупости, вполне искупаемой молодостью, я находила, что у моего начальника был хотя и один, но очень серьезной недостаток - маленький рост. Сам он, к этой болезненной для большинства низкорослых мужчин теме, относился, как, впрочем, и ко всему остальному на свете, с грустной иронией. «Александр Македонский, Наполеон и генерал Нельсон не слабее вас, господа, преуспели в этой жизни», - любил он перечислять известных ему великих коротышек, последовательно загибая при этом пальцы правой руки. На первой же общелабораторной сходке, для которой было закуплены батареи дешевого крепленого вина, мне пришло в голову покуражиться на эту рискованную тему. Я подошла к Рубашову и, прицельно глядя ему в глаза, громко и раздельно продекламировала из Маяковского : «Ты один мне ростом вровень, стань же рядом, бровью к брови». А росту во мне в ту пору было неполных метр шестьдесят. Дерзость эта прошла мне даром. Ответом на нее был громкий хохот нетрезвых коллег. Причем громче и одобрительней всех смеялся сам Рубашов. Так как припомнить истинные мотивы этой нелепой выходки не представляется за давностью лет возможным, лучше всего приписать ее губительному влиянию дешевого портвейна.

Короче, при внешних данных, которые любого другого превратили бы в мрачного, закомплексованного неудачника, он излучал такую спокойную уверенность в себе, которой мог бы позавидовать любой заурядный длинноногий красавец. Уверенность, подкрепляемую, кстати, неизменным успехом у женщин.

Дозволение всех этих шуточек не отменяло дистанции существующей между ним и нами.

- Ну-с, чем, Вы, сударыня, хотите меня сегодня порадовать, - спрашивал он меня, стоящую на пороге его кабинета с недавно выданным техническим заданием в руках:

- Я не успеваю, Григорий Маркович. Мне придется настаивать, чтобы срок сдачи моей части проекта был перенесен на месяц,- лепетала я.

- Настаивать, уважаемая, лучше всего на лимонных корочках», - отвечал он, улыбаясь и одновременно давая понять, что разговор окончен.

Вообще, было бы неверно предположить, что вольная атмосфера, царившая в лаборатории, существенно влияла на качество выпускаемой нами продукции. Мне, к примеру, по некоторому раздумью, удалось восстановить в памяти дикое название одного из моих удачно и вовремя сданных проектов - «Расчет колебательных процессов, возникающих вследствие короткого замыкания в силовых цепях Кустанайского Горно-Обогатительного комбината, контролируемых тиристорными выключателями».

Забегая вперед, не могу не вспомнить, как в конце ноября 89-го, за месяц до отъезда, я в последний раз зашла утром в рубашовский кабинет подписать увольнительный «бегунок». На душе было пусто и черно. Они все оставались, а я уезжала.

«Уважаемая коллега» - произнес он дурацким, «советским» голосом и со значением посмотрел на стенные часы, которые показывали ровно девять, - «не забудьте рассказать своему первому американскому работодателю, что, живя здесь, за все 15 лет своей работы вы пришли на службу вовремя только один раз, в день увольнения. Не забудьте. Этого требует элементарная справедливость».

В каждую свою поездку в Ленинград я привожу им подарки. Но подарок для Рубашова я всегда выбираю с особым тщанием и любовью. Благодаря этому удивительному человеку, прожив половину жизни в советском зазеркалье, я умудрилась так и не познать мерзости работы в типовом «советском учреждении».

Боря

В бывшей дворницкой в Переулке Ильича 12 царил дух казацкой вольницы. В это же самое время дышать в родном отечестве становилось все труднее. Свинцовые сумерки, в который уже раз, сгущались над огромной страной. Сумерки неумолимо угрожали перейти в ночь, «ту ночь, которая не ведает рассвета».

Сажали не только за изготовление, но и за распространение книг неугодного государству содержания. В выхолощенных цензурой литературных журналах нечего стало читать.

Нам повезло больше, чем многим нашим соотечественникам. Живя в смрадную пору развитого социализма, мы читали лучшие книги, запрещенные всесильным режимом.

Запрещенные книги приносил Боря. Попал он к нам как специалист по источникам питания, но, практически, исполнял роль портативной передвижной библиотеки нелегальных изданий.

Книги, за хранение которых давали тогда срок, он носил в простой, сетчатой сумке для овощей. Его могли повязать прямо в метро, с его нелепой авоськой, в которой в такт вагонной качке болтались ксерокопии второго тома «Архипелага” или «Окаянные дни» Бунина или, того хуже, «1984» Орвела. Опасаясь за Борино благополучие, а так же из корыстной боязни потерять такого уникального сотрудника, мы на один из его дней рождений скинулись ему на солидный портфель из кожзаменителя.

Необходимо отметить, что в отличие от Рубашова, природа наградила Борю выдающейся внешностью. У него было все, чтобы могло бы импонировать молодым, романтичным женщинам: высокий рост, широкие плечи и прекрасная, буйно-кудрявая голова римского юноши. При взгляде на него приходили на память иллюстрации к книге «Римский скульптурный портрет».

Несчастье Бори заключалась в том, что ко всему материальному, включая свою собственную внешность, Боря относился с величайшим презрением. Он редко стригся, носил войлочные боты под названием «прощай молодость», и легко обходился ложкой, когда ел макароны. У Бори была одна уникальная особенность - любой, самый что ни на есть обывательский разговор, он подымал на недосягаемую метафизическую высоту. Достигал он этого методом анонимного цитирования. Цитаты, без упоминания имени породивших их авторов, растворялись в его собственной речи целиком и без остатка, как азотные удобрения в почве. К примеру, если поднятая в курилке тема касалась красивых женщин, Боря молниеносно осаждал собеседников встроенной цитатой из Бродского: "Дева тешит до известного предела - дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятье невозможно, ни измена!'

Когда, поначалу, кто-то из женщин имел глупость заметить ему по поводу его войлочных бот, что сейчас такие никто не носит, Боря, ни секунды не задумываясь, язвительно вопрошал ее словами Генри Дэвид Торо, которым он в то время очень увлекался: "Позвольте уяснить, кем мне приходятся эти «Никто», и почему они так авторитетны в вопросе, столь близко меня касающемся."

Некоторые, наименее гуманитарно продвинутые Борины коллеги, не догадывающиеся о синтетическом характере его речи, считали его филологическим гением и никак не могли взять в толк, что он, собственно говоря, делает в рубашовской лаборатории.

Однажды Борина страсть к цитатам чуть не погубила его.

На Лиговке

В тот день мы отмечали на работе день рождения Рубашова. Когда все было выпито, Рубашов предложил перенести сходку на Лиговку, где он единолично проживал в роскошной двухкомнатной квартире, из одного окна которой в погожий день можно было даже разглядеть сияющий вдалеке купол Исаакия. Облицованный серым гранитом, сталинской застройки дом находился в необычайно престижном месте - прямо напротив концертного зала Октябрьский, в двух минутах ходьбы от Площади Восстания.

Предложение было заманчивое, но день - будний, и поэтому его смогли принять только трое членов коллектива, которых в тот день не ждали дома дети и пасущие их на дачах мужья. Это были уже знакомая всем Валя, я, пишущая сейчас эти строки, и любимица всей лаборатории Таня Любимова. Таня, в полном соответствии со своей фамилией,  играла в общественной жизни коллектива такую огромную роль, что было бы странным не посвятить ей хотя бы несколько строк. Не погрешив против истины, можно сказать, что Таня была создана природой с максимально возможным приближением к совершенству. У нее был ироничный ум и веселый компанейский характер. Она не только умела хранить тайны, но и выслушивать их, без глупых советов и нравоучений, могла, как никто другой. Она прекрасно готовила и великолепно шила. К тому же Таня была замечательной красавицей, но к своей роковой для мужчин внешности относилась очень спокойно. В такую женщину просто нельзя было не влюбиться. В нее и были тайно или явно влюблены почти все работающие в лаборатории мужчины, за исключением, пожалуй, только двоих - Рубашова и Бори.

Однако, чтобы не потерять нить рассказа, пора вернуться к его главному герою. Боря был в тот день как-то особенно мрачен и ушел раньше других. Я успела увидеть его широкую спину, исчезающую в проеме двери. По тому, как неуверенно он продвигался к выходу, было видно, что Боря сильно пьян. Этот факт не вызвал ни у кого ни малейшей озабоченности, так как после лабораторных пьянок он нередко покидал эти стены не совсем твердо держась на ногах. Мы ушли чуть не вслед за ним, коллективно приняв решение направиться к Рубашову пешком, благо на дворе стояла середина июня, и в 8 вечера на улице было светло как в полдень. На подходе к метро Площадь Восстания я остановилась как вкопанная, пораженная необыкновенным видением: нелепо выкидывая длинные ноги в каких-то старорежимных, плетеной кожи сандалиях навстречу нам, но не видя нас, бежал со страшным и каким-то растерзанным лицом Боря. За ним, почти уже настигая его, неслись два одинаково упитанных молодца с красными повязками дружинников на рукавах. Груди добровольных стражей порядка по-женски тряслись под трикотажем футболок. Уже на наших глазах молодцы настигли свою обессиленную погоней жертву и, заломив ей руки за спину, поволокли по Лиговке. «В «обезьянник», в 12-ое тащат« - безошибочно предположил Рубашов. И, действительно, следуя за быстро удаляющейся троицей, мы через минуту стояли у входа в 12-ое отделения милиции Смольнинского района, за дверью которого только что исчезла кудлатая голова нашего коллеги.

Внутри нашему взору открылась следующая идиллическая картина: за столом сидел белобрысый, деревенского вида паренек, настолько юного вида, что его можно было принять за старшеклассника в форме сержанта милиции и, не останавливаясь, строчил что-то со слов стоящих у стола дружинников. По-видимому - протокол задержания. На столе лежала милицейская фуражка, против устава снятая с сержантской головы по причине  небывалой жары. В загоне, именуемом «обезьянником» находились. кроме Бори, две изнуренного вида немолодые женщины, профессия которых угадывалась с первого взгляда. Это были привокзальные проститутки, взятые, почти наверняка, во время облавы на соседнем с милицейским участком Московском вокзале.

Сам Боря, как нам показалось, дремал, уронив на грудь свою живописно растрепанную голову. Когда мы вошли, он поднял голову, посмотрел в нашу сторону равнодушными и несколько осоловелыми глазами, затем задержал взгляд на двух несчастных созданиях, сидящих рядом с ним за загородкой, и, обращаясь к сержанту с невыразимой горечью в голосе, вдруг произнес:

- Посмотрите, до какого вырождения довели вы свой народ. Это же полная антропологическая катастрофа. Взгляните на этих людей - продолжал Боря, указывая при этом в качестве живого примера на измученные лица своих соседок по клетке, затем на все еще багровых от погони  дружинников и, что переходило уже все границы, на нас четверых. Затем он, выдержав небольшую паузу и с уже нескрываемым отвращением оглядывая разом всех присутствующих, медленно чеканя каждое слово,  изрек:

- Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу - все рабы.

При последних словах обе проститутки, которых он в числе прочих использовал в качестве наглядного примера, с ужасом взглянув на Борю, отодвинулись от него на максимально возможное расстояние.

- Боря, уймись, подумай о маме, - прерывающимся от волнения голосом выкрикнула Валя, как обычно не узнавшая в Бориной крамоле встроенной цитаты, на сей раз из Чернышевского.

Но Боря и не думал униматься.

- Проповедники кнута, апостолы невежества, поборники обскурантизма и мракобесия, панегиристы татарских нравов - что вы делаете?!! Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною..., - разразился Боря следующей гневной филиппикой.

- Во дает!! Говорит, как пишет!!! - бескорыстно восхитилась Таня.

Надо заметить, что тут было чем восхититься: в своей последней эскападе Боря использовал один из самых великолепных пассажей из знаменитого письма Белинского Гоголю.

Рубашов молча взирал на весь этот зверинец, причем с каждым следующим Бориным демаршем лицо его мрачнело все больше и больше.

- А вы, граждане, собственно, какое имеете отношение к задержанному, - строго спросил юный представитель правоохранительных органов, который, временно оторвавшись от писания протокола, все это время, вместе с онемевшими от изумления дружинниками, внимал вошедшему в раж Боре.

- Товарищ сержант, - вступила Таня, улыбнувшись самой неотразимой из своих улыбок. Борис Дмитриевич работает инженером в нашей лаборатории. - Ну, собрались интеллигентные люди, выпили лишнего по случаю дня рождения шефа, дело такое, с кем не бывает. Шеф у нас - кандидат наук, книги научные пишет, - фамильярно похлопывая по плечу натянуто улыбающегося Рубашова, - сказала Таня, видимо, пытаясь за счет его достижений восстановить ущерб нанесенный Борей. Однако рубашовские достижения никакого впечатления на «товарища сержанта» не произвели.

- Это будет занесено в протокол: в присутствии нескольких свидетелей задержанный допускал высказывания антисоветского характера, а также оскорбительные высказывания в адрес всего советского народа - после некоторой паузы, поправив соломенный чубчик,  сформулировал свое отношение к происходящему юноша в милицейской форме.

На эти слова, замолкнувший было Боря, встрепенулся и медленно поднявшись с грубо-окрашенной скамьи, со скрещенными на груди руками и склоненной на грудь головой  стоял какое-то время безмолвно. Но долго молчать было не в Бориных правилах, и через мгновенье он печально и тихо заговорил:

- Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа. Но я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами.

- Что это? - брезгливо спросил, глядя на меня, Рубашов, когда Боря смолк.

-Я думаю, это - спонтанный ответ на предъявленные ему сержантом обвинения.

Рубашов продолжал вопросительно смотреть на меня.

-  Отрывок из «Апологии сумасшедшего» Чаадаева, если Вам это интересно, - ответила я на его безмолвный вопрос, и в голосе моем невольно прозвучало ничем неприкрытое восхищение перед феноменом Бориной памяти.

- Ну, надо же, а врачи говорят, что алкоголь разрушает память, значит - врут врачи, - с недоброй усмешкой заметил он мне в ответ.

В отличие от меня, неуемное красноречие, обуявшее Борю в «обезьяннике», не представлялось Рубашову ни в малейшей степени забавным. Кроме всего прочего, весь этот зоопарк происходил  в день его рождения, и день этот кончался. Так что не удивительно, что Рубашов пребывал в состоянии величайшего раздражения, что вообще говоря, было нашему боссу абсолютно не свойственно.

А представление, тем временем, продолжалось: страстные монологи главного героя, массовка, зрители. При этом во всем происходящем было такое естественное чередование комического и трагедийного, какое бывает только в спектаклях, поставленных очень хорошим режиссером. Но по мере продвижения этой пьесы к развязке дело принимало все боле и более опасный для Бори оборот. Речь уже шла не о том, что его, раздетого догола, будут поливать ледяной водой из шланга на цементном полу вытрезвителя Смольнинского района, а о чем-то, чреватом значительно более серьезными для Бориной жизни последствиями.

Я поняла, что настал мой выход.

- Товарищ милиционер, я лучше других знаю задержанного. Позвольте мне объяснить, что произошло, - придав своему лицу, насколько это было возможно, кротости и смирения, обратилась я к вершителю Бориной судьбы.

- Ну, попробуйте, - ответил он вполне доброжелательно. Белобрысый чубчик придавал ему почти детский вид. Мне даже показалось, что сержантику втайне нравилось безумие, происходящее во время его сегодняшнего дежурства. По крайней мере, это было не так скучно, как иметь дело с обычными алкашами, проститутками и другими мелкими нарушителями социалистической законности.

- Соня, не унижайся перед ними, - вдруг совершенно неуместно в складывающихся обстоятельствах выкрикнул из своего загона Боря. Этот крик трезвеющей Бориной души  был хладнокровно мною проигнорирован.

- Дело в том, - продолжала я, ласково глядя в бледно-голубые, в коротких соломенных ресничках, глаза юного милиционера, - что произошло недоразумение. В словах Бориса Дмитриевича не могло быть ничего антисоветского, так как он всего лишь дословно повторил то, что писали в своих трудах великие революционные демократы середины 19-го века, такие например, как Николай Чернышевский, Виссарион Белинский и другие. (Имя полузапрещенного Чаадаева я, на всякий случай, не упомянула.) Вы ведь их в школе проходили, помните?

- Ну, проходили, - неуверенно сказал милиционер.

- Я думаю, вы согласитесь со мной, что в середине 19-го века не существовало таких понятий как советская власть или советский народ. Это возникло потом, как естественная реакция на деспотизм царского правления.

- А что он говорил про рабов? Что все советские люди рабы и внизу и наверху? - с детской обидой в голосе спросил сержант.

- Тут все очень просто. Это - слова Чернышевского.  Он адресовал их не советским людям, а лишенному политического самосознания русскому народу и правящей им монархической верхушке. А вы слышали, что Ленин сказал об этих словах Чернышевского?

- Да, слышал, - совсем уже неуверенно сказал мальчик в милицейской форме, - но как точно будет, не помню.

На память я в то время, как, впрочем, и сейчас,  не жаловалась, и поэтому легко смогла восстановить ленинскую фразу, прочитанную когда-то для сдачи зачета по истории партии.

- Ленин сказал, что по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения. Вот что сказал Ленин. Если хотите, вы можете найти эту фразу в полном собрании его сочинений.

Прекрасно сознавая, что в счастливый финал этой истории почти невозможно поверить, я все-таки должна довести вас до этого неправдоподобного финала:

Борю отпустили. На поруки. Дело не завели. В вытрезвитель не отправили.

Когда мы вместе с ним  покинули богоугодное заведение на Лиговке, было уже 10 часов вечера. Боря к этому времени окончательно протрезвел и стал искать телефон-автомат, чтобы успокоить мать, не дождавшуюся его к ужину.

На улице все еще было светло, как днем и Рубашов повторил свое приглашение. Валя, вселенская доброта, предложила дождаться Борю и пойти догуливать день рождения вместе с ним.

- Я думаю, господа, что на сегодня Бори было более чем достаточно, - оборвал ее Рубашов, причем, твердость его тона не подразумевала дальнейшую дискуссию.

Рубашов жил буквально в следующем по Лиговке доме.

У себя он быстро метнул из холодильника на стол колбасу, сыр, фрукты, плеснул себе коньяку, сел за фоно и, то и дело прихлебывая из бокала, необычайно душевно исполнил свой коронный номер - грузинскую песню «Сулико». На русском языке, разумеется.

Продолжение - Часть 2

Боря, памяти, Россия, свое

Previous post Next post
Up