Осень Зощенко и вечная весна Олеши

Dec 08, 2014 20:11

Вы уж не обессудьте: дел столько, что писать что-то серьёзное в ЖЖ просто нет никакой возможности. Но находить чижие жемчужины и делиться ими - пока ещё в силах. Читайте! )). С авторской трактовкой о предопределенности травли Зощенко и Ахматовой не согласен, но, как уже писал выше - нет силенок и часов времени высказаться хорошо, а плохо высказываться - не стоит оно того.

Originally posted by bruno_west at Осень Зощенко и вечная весна Олеши
Сегодня есть повод вспомнить двух наших трагических классиков - про Зощенко и Олешу будет в пол-десятого передача на канале "Культура".

И это правильно - их надо чаще вспоминать. И не только их...



Зощенко был лёгок. 10 лет работы принесли ему 50 книг, славу, достаток.
В 17-м - аккурат перед переворотом - он пережил любовное смятение, когда вся тяжесть крови бухнула вдруг в сердце. Вера Кербиц - юненькая суфражистка, сестричка милосердия, одухотворенная, утонченная. С 20-го - законный брак. Сына назвали в честь Брюсова. Все так поэтично. Но... Охлаждение, однако, не привело к расхождению: это было выше принципов Михаила Михайловича - он никогда никого не бросал.

«Зощенко был щедр, швырялся деньгами (в лучшую пору), любил женщин, к которым относился по-офицерски легко, - писал Каверин. - Эта легкость не помешала ему, однако, нежно заботиться о них после неизменно мягкого, но непреклонного разрыва. Он выдавал их замуж, пировал на свадьбах, одаривал приданым и оставался другом семьи, если муж не был человеком особенно глупым. Женщины были хорошенькие, иногда красивые, но за редким исключением средние, без блеска, ума или чувства. Когда однажды где-то на юге две стройные, высокие красавицы явились перед ним из пены морского прибоя, он был поражен, восхищен, но слабо махнув рукой, сказал:
- Это не для меня».



Была в свое время конец шестидесятых годов - такая автобусная экскурсия «Литературные места Карельского перешейка» - поездка по памятным местам, связанным с творчеством Блока, Ахматовой, Чуковского, Леонида Андреева. Заезжали, понятное дело, в «Пенаты», показывали дачу Чуковского в Солнечном (тогда она еще не сгорела). Гвоздем поездки было посещение дачи Зощенко в Сестрорецке, которая в ту пору мало того, что еще тоже не сгорела, но и имела «живой экспонат» - Вера Владимировна Зощенко охотно выступала в роли гида и говорлива была настолько, что ее приходилось останавливать. Помню, она рассказывала:

- Я его часто спрашивала, ну кого ты больше всего любишь на свете. И жду: он скажет: «тебя, тебя, тебя…» А он - со всею серьезностью: «Я больше всего люблю мою литературу». - И она жеманно всплескивала руками. - Он, бывало, лежит, ничего не делает. Я ему: «Ну чего ты лежишь, работал бы». Он: «Я - работаю». - «Ну как же ты работаешь, ведь ты же лежишь, ничего не делаешь..» - «Я думаю».

И она показывала старые портки, лично им залатанные. Некоторые посетители возмущались, считали это принижением образа..

Мемуаристы безжалостны к ней - скучающая барынька. Как быстро миновала та лучезарная пора, когда она в семнадцатом году ему, двадцатитрехлетнему, приносила умиротворение души. Потом все изменилось, и именно такой, приземленной, запомнили ее. Одному из друзей писателя она всерьез сказала: «Миша погубил мой талант, я ведь такие прекрасные писала сочинения в гимназии..» Что тут скажешь... Когда его погребали, Вера Владимировна высунулась высказаться: «Михаил Михайлович всегда говорил мне, что он творит для народа!» И Михаил Михайлович при этих словах не перевернулся в своем гробу...

…После Парижа 1813 года, когда русские казаки промаршировали по Елисейским полям, стало невозможным прежнее единомыслие в России. Аналогично - после 1945-го, когда победители воротились из ликующей Европы. Властям надобен был ушат колотого льда, чтоб образумить нацию от возвращения декабря 1825-го. Нужен был удар под дых интеллигенции. Чтоб - не чирикала. Объект избирали с иезуитскою расчетливостью.

Анна Ахматова - мало печатаемая и непочитаемая начальством: мало того, что горда, еще и чересчур даровита. А Зощенко? Этот балагур, утрирующий издержки великого переустройста, звона, чего выкинул: идет глобальная бойня, великий стратег бдит, чем еще уязвить мюнхенского выскочку, а этот бумагомарака носится со своими нервишками, живописует интрижки и брань и даже скандал».

Его исправно «лечили». Стяжав реноме весельчака и балагура, он не мог заставить принять себя серьезным писателем. Друзья-литераторы и через десятки лет многие из них иначе как, нежели юмористом, его не признавали. Один из участников пропагандистского литкруиза по кровавому фарватеру Беломорканала вспоминал, что зэки на каждой пристани орали, чтоб на палубу вышел Зощенко. Именно он, «хотя тут, на судне, было навалом таких, кто руководил журналами и умами и был прославлен своим умением угадать вкус Правительства... Но именно их имена были мало известны неотесанным зэкам, и зэки ревели со всех пристаней:

- Зощенко, выползай!

Но Зощенко не появлялся: он и правда был юмористом - однако по нраву не слишком приветливым и лежал в каюте, одетый в черный костюм, при галстуке, с четким пробором на вороных волосах, как если бы собрался на встречу с любимой дамой. Но не было дам среди тех, кто взывал к нему с пристаней, во всяком случае таких, что приглянулись бы Зощенко. Дамы были «попроще и подоступнее».
Странно, что автор этих строк, кинодраматург Евгений Габрилович, опубликовал это в 1991 году, а, скажем, не в 1934-м, когда из-под его пера выходили несколько иные строки...

Лучше всех, пожалуй, о судьбе Михаила Михайловича сказал Юрий Томашевский:

«На заре своей деятельности Зощенко принял в свои руки наиболее сподручное его таланту сатирическое оружие. Не предполагая, что в скором времени, когда новая система окрепнет, это оружие станет оружием самоубийцы». А ведь «юморист» еще в двадцать девятом году, в разгаре своей популярности, писал другу Михаилу Слонимскому, имея в виду гонения на Замятина и Пильняка: «кое-кого тащат и ломают руки… Замятина жалко. Некрасивое зрелище, когда «европейца» и «англомана» волокут мордой по мостовой. Грубое зрелище». А перед этим - такие строки: «Сей беспорядок может дойти и до меня». Скорбное предчувствие!

И еще этот его клеветнический рассказец. Якобы мартышка из разбомбленного зоосада прискакала к советским людям. И - нате вам - ей у них, видите ли, не понравилось, она взад, в клетку взялась отпрашиваться. Да еще там что-то про карточки. Ну для чего, зачем, спрашивается, все это очернительство и злопыхательство? Ну не удалось в 46-м избавиться от карточек - так надо ли злорадствовать...

А главное - не славит непогрешимого и великого. Не воспевает. А ведь, казалось бы, что ему стоит. И - популярен, такому враз поверят. А почему не воспевает? Скалит зубы, Щедрина перещеголять стремится, а зачем? В рассказишках своих - якобы детских - глумится над свершениями и думами Да вот и где о Ленине, там у него хам и грубиян фигурирует. Но почему-то с усами. А кто с усами в правительстве? Не ясно еще? То-то.. Вишь ты, мотылек, на пламя сам нарывается…

…Даже через 30 лет (!) горе-профессор с рыбьей фамилией - Ершов! - из ЛГУ им. Жданова всерьез утверждал, что Зощенко пишет об «откровенно пошлых любовных похождениях». А в 44-м - иного мнения вообще быть не могло. Смердяковы ополчились на обвиняемого в смердяковщине.

…Постылый номер казённой гостиницы. Один-одинешенек. Только Лидуша Чалова, госиздатовский техред, хорошенькая, розоволицая, звонит, навещает. Она спасла его в Алма-Ате, когда он в эвакуации умирал от дистрофии. Пошла по инстанциям, «Как? Зощенко в Алма-Ате уже год? А мы ничего не знаем. Вот о Маршаке знаем. Он каждый месяц приходит за дополнительными талонами на масло. Неужели Зощенко ничего не знал о лимитах? как странно...»
А Питер был еще на особом режиме - туда нельзя было без пропуска. Выручил редактор «Звезды» Саянов - пошел в Смольный, похлопотал. И вот серый дом на канале Грибоедова, храм Спаса-на-крови.

Спасет ли работа от ипохондрии и неудач? Квартира как бы поделена между двумя разными людьми. Его кабинет по-спартански прост, только обилие книг бросается в глаза. Иной мир, словно ты попадал в великокняжеский дворец, царил в апартаментах мадам. Белая французская спальня, обюссон на весь пол, у кровати белоснежная медвежья шкура, на геридонах - большие группы саксонского фарфора. В столовой - антикварный шкаф-бюро. Таким тот дом застала война. «Сына Валю, - вспоминает одна мемуаристка, - он, конечно, избаловал деньгами, щедро выдаваемыми на карманные расходы. Валю, совсем еще юного, встречали в компании сверстников в дорогих ресторанах, где он чувствовал себя как дома». Соседка (Сильва Гитович) вспоминала: «В нашем дворе я иногда встречала .манерную говорливую даму, одетую во что-то воздушное, голубое с оборочками, в немыслимых шляпках. Мне сказали, что эта дама - жена Зощенко».

Зощенко опубликовал в «Октябре» часть повести «Перед восходом солнца» и сидел в Москве - униженный и почти уничтоженный. Главный теоретический журнал большевиков раздраконил повесть - это был как бы сигнал: ату его! С десятого этажа отеля «Москва» одинокий, измученный Зощенко смотрел на рубиновые звезды кремлевских башен: ужели достучишься туда? Попробовал. Письмо к Сталину осталось без ответа. И - новая напасть! - аккурат перед новогодней ночью изгнали из редколлегии «Крокодила». Катаев не без злорадства обмолвился: «Мишенька, ты, кажется, рухнул». И впрямь. Лишили и пайка, который давал сатирический рупор, остался лишь паек союзписательский. Катаев и потом, когда уже травля шла по-крупному, во всеуслышание выступал: дескать, провал Зощенко не должен бросать тень на работу сатириков. А через полгода, пьяный, валялся в ногах у Зощенко, вымаливая прощение - Господь всем им судья.

Раз (Зощенко работал в кабинете) прислушался к шуму в столовой - что-то вроде скандала. Оказывается, принесли телеграмму: Михаила Михайловича поздравляют с внуком, а Валерия - с сыном. Вера Владимировна с сыном обсуждали бурно, как бы проигнорировать свершившееся. Зощенко рванул дверь - они остолбенели, его давно не видели таким. Он не позволит позорить свое имя, пусть немедленно вызывают мать с ребенком.
Так он стал дедом. Что ж, почитает Мика дедушкины книжки, есть ведь у него и рассказы для детей. Вот и теперь готова для «Мурзилки» порция. Разве не смешны эти приключения обезьянки? И - не назидательны.

А знойный город оглушался литаврами погребальных оркестров. Кого не добил фронт - тех находила смерть в госпиталях. Что ж, видать, в Книге судеб ему, Зощенко, уготована иная участь. Тогда, в четырнадцатом, он заслужил свои Георгии не за тыловые хлопоты. Тридцать лет, как отвоевал свое. И вот - в пятьдесят - букет болячек, было б меньше их, кабы не та газовая атака немцев. Тех еще - донацистских.

И вот Саянов, тот еще умница, взял да и бухнул «Обезьяну» в «Звезде». Михаил Михайлович возмутился: детская ведь вещь, еще не так поймут. Как в воду смотрел...

Саянова вызвали в Москву. Ночь в «Стреле» провел дрожа - даже к коньяку не притронулся. И вот сидит, уткнувшись зрачками в паркет, изредка косясь на биллиардный шар на плечах Поскребышева.

Расправа оказалась короткой: выгнать вон подонка из советской литературы. Это, между прочим, означало и осуждение - завуалированное - к голодной смерти. Исключение из ССП - лишение пайка, карточек, а Вера Владимировна к тому же числилась литературным секретарем мужа - и ее лишали всего.

И вот все было решено. Вопрос был зафиксирован путем голосования рук. Братья-писатели были единодушны. Стали искать профессора, который бы смог экстренно заклеймить, научно показать, насколько низко пал бесстыжий очернитель. Лев Плоткин тогда еще профессором не был, зато потом - в ЛГУ им. Жданова - он им сделался. Ему даже доверили стать соавтором учебника советской литературы. Из «Звезды» изымали «Обезьянку», в часть тиража всовывали другой набор - статью Л.А. Плоткина «Проповедник безыдейности - М.Зощенко».

Осень пришла в дом классика. Умирание художника под улюлюканье тщеславной черни растянулось на двенадцать лет. Его все бросили. Дом, и без того ад, превращался в бедлам. Допекала жена, то и дело врываясь к нему: я бы на твоем месте… Он сатанел, она хваталась за валерьянку. Слава обернулась вдовой, и потрясения оказались равновеликими былому взлету.

Он никого ни о чем не просил. Федин, Мариэтта Шагинян, Каверин, бывало, подбрасывали тайком в почтовый ящик деньги. Чалова помогла обзавестись рабочими карточками - это спасло от голода. Соседка Марина Диодоровна Мухранская заявила, что пока она существует, Зощенко с голоду не умрет. Подспорьем стали накопленные Верой Владимировной безделушки, уходящие на черный рынок. Стали распродавать мебель. Диван красного дерева достался соседу Ивану Кратту. Тот с дворником переволок диванище к себе на четвертый этаж - и сердце его не выдержало. Диван стоит как ни в чем не бывало, а бедняга Кратт помер... Поменяли квартиру на меньшую в том же доме - платить стало меньше. Продали половину сестрорецкой дачи...

«Он лежал на большой постели, одетый, маленький, - вспоминала Ида Слонимская, - очень худой, похожий на тряпичную куклу с большой головой, которую надевают на пальцы, на игрушку бибабо. При нем была Мариша (Мухранская), которая своим спокойствием, хозяйственностью, организованностью хорошо на него действовала, а Вера Владимировна была на даче, и он не хотел, чтоб она приезжала… А в общем-то он был один, несмотря на жену, сына, внука и Маришу. Он мне вдруг сказал: «Нет, я плохо устроил свою жизнь. Мне нужна была добрая женщина, которая бы меня жалела».

То был жуткий декабрь накануне 44-го - года обезьяны. Репетиция травли. Рядом в гостинице пировали обласканные вождем сорокадвухлетний капитан Эль-Регистан и тридцатилетний майор Михалков. Веселились: великий вождь и учитель признал сочиненный ими гимн - гимном. И некому было утешить томящегося по соседству пятидесятитрехлетнего бывшего штабс-капитана, кавалера пяти боевых российских орденов, добытых в первую империалистическую... Травля набирала обороты, уже Николай Тихонов выводил перышком текст для опубликования в мартовском номере журнала «Ленинград»: повесть Зощенко «Перед восходом солнца» - «явление глубоко чуждое духу, характеру советской литературы. В этой повести действительность показана с обывательской точки зрения - уродливо искаженной, опошленной, на первый взгляд выдвинута мелкая возня субъективных чувств». По меркам военного времени «гвоздодел» подводил коллегу под расстрельную статью.

А Михаил Михайлович десять лет копил материал для повести, выжидая спокойного года. Взял в эвакуацию двадцать тетрадей - восемь килограммов, если не считать отодранных переплетов. В аэроплан разрешали взять двенадцать кило. «И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштаников и лишней пары сапог».

Эк ведь наболело, что и в войну не мог отвязаться от измучившей его темы. Конечно - подставился. Храбрый и честный, не умел лицемерить. - вот и летел прямо на томящихся в ожидании работенки палачей.

...Кто-то злой, в холодной перчатке сжимает сердце: комнатка Михаила Михайловича, его стол, папироска с присобаченной к ней музейной инвентарной этикеточкой, пишмашинка «Корона», желтый недооторванный календарь за 57-й год... Черный чопорный массивный телефонный аппарат из эбонита - такие сейчас только в фильмах про НКВД. Все его, все подлинное, ко всему присобачены инвентарные музейные сигнатурки, и внук писателя - обаятельнейший Михаил Валерьевич, дыша перегарчиком после вчерашнего рассказывает о деде, последнее пристанище которого он отстоял для музея.



- Вот там Битов стоял с телевизионщиками. Жванецкий сидел вот тут на диванчике. Я рядом примостился - он и провалился. Диванчик - конечно.

…А я вспомнил, как в конце шестидесятых годов коллеги из экскурсионного бюро поручили мне позвонить Михаилу Слонимскому - едва ли не последнему из «серапионов», который тогда был жив. Цель - подвигнуть его на ходатайство открыть музей Зощенко в квартире и на даче писателя. Рыкающий басок Слонимского доселе у меня в ушах. Он сказал перед тем, как положить трубку на рычаг:

- Обязательно нужен музей. Ведь он же - классик.

Вот так. Мы к нему если не за помощью, так за советом, на худой конец, напутствием благожелательным, а он… Вроде бы как даже отчитал. А может быть - позволил? Но ведь это мы хотели просить его похлопотать о разрешении на открытие музея.

Но не то еще было время. Не то…

Вспоминаю, как в 1968-м году мы ездили по Карельскому перешейку. Мы были экскурсоводами и мероприятие называлось объезд - то бишь знакомство с экскурсионными объектами. Вальяжная дама из музея Ленина целый день взахлеб и с придыханием рассказывала о памятных местах Ильича, как он отдыхал, скажем, вблизи маяка Стирсудден. А потом вальяжная дама иссякла (она говорила без перерыва часов одиннадцать, будто бы у нее во рту был пропеллер), и наш руководитель предложил мне осведомить коллег-краеведов о зощенковских местах. Взял микрофон, рассказал - что знал. Ах, как взвилась дама из музея Ленина, у меня в ушах до сих пор стоит ее жирный визг. Для них, взлелеянных четвертою главой краткого курса, само упоминание Ахматовой и Зощенко было как алая тряпка для быка.. И не мог еще в ту пору понять, что все - все! - мы жили многие лета пришибленные этим постановлением, где не только Зощенко и Ахматова, не только эти мученики серебряного века были распяты и растоптаны. Все, кто мало-мальски выбивался из ряда приспособившихся, надрессированных, были на десятилетия пригвождены к шестку, дальше которого - ни-ни.. Что можно тогда было противопоставить той вальяжной, пайковооткормленной служительнице официальной иллюзии? Мы все были беззащитны перед ней. Ведь только в 1988-м - на излете горбачевской пульсирующей эры - ждановское постановление было отменено третьим пунктом дежурной повестки заунывного политбюро.

Я смотрю на железную аскетическую кровать, самодельную по душечку, которую Михаил Михайлович сам приладил к спинке, чтоб приклонить при чтении голову.
- На этой кровати, - говорит Михаил Валерьевич, - он часто сидел в позе, в позе...
- Мыслителя? - пытаюсь помочь я.
- Да нет - эмбриона.

…Его мучили желудочные боли. Все пылало в нем, все болело. Вспоминалось, быть может, лучезарное, почти бездумное, благополучное время, когда прорвой перли сюжеты, только успевай записывать, шли одна за другой книги. Эх… Были издательства - пришли издевательства. А ведь и тогда - в канун 44-го - он почувствовал, что держать голову в пасти льва отнюдь не безопасно. Но писатель не может не публиковаться. Пружина отпущена, хотя гложет сердце. «Втайне надеюсь, что всю книгу не напечатают. Где-то она запнется. Одно дело писать, и другое дело - представить себе читателя за этой книгой. Да еще с улыбочкой на морде. Одинакового мнения не будет…».

...Если вам случится посетить Питер - придите в этот дом на канале Грибоедова. Тут открыт музей Михаила Михайловича. Отсюда в последний раз июльским утром пятьдесят восьмого уехал Михаил Михаилович в Сестрорецк, ставший местом последнего упокоения классика «Ни гранит, ни плакучая ива прах легчайший не осенят, только ветры 'морские с залива, чтоб оплакать его, прилетят...» Ахматовские прощальные строки нам как бы и в упрек: читайте, постигайте классика, который создал не одних только «Баню» и «Аристократку».

И все отъявленнее черная дыра,
И тень на ленте времени темней и резче.
И если вздыблена на пьедестал тоска -
Что может быть мучительней и мерзче?
Холодный червь,
ты - как при входе в мир -
по-первозданному весь гол и скользок.
Никто тебе уж больше не кумир -
И льдистый путь не затупит полозья.
В том жутком логове отрадный ждет прием,
Уходят прочь желанья, иссякает жажда -
И равнодушный кубок повернет
Безглазая судьба; ты для нее - пропажа.
BW.



Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту черную добрую землю
Вы положите тело его.
Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят,
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят...

Анна Ахматова. Памяти М.М. Зощенко (1958).

А про Олешу я скажу... См.: http://lj.rossia.org/users/bruno_westev/209255.html


сюр жизни, перепост, экзистенциальное

Previous post Next post
Up