(Для статей и книг Троцкого, которых нет
в хронологическом списке здесь, я ввожу, может быть не слишком удачный по названию, но необходимый по сути, тег
библиография-дополнение.)
[из комментов: Alexander V. Reznik Публикатор полез в архив за рукописью, а ведь статья Троцкого была опубликована в Правде в 1924 г.
yadocent Статья печаталась в журнале "Литература в школе" №2, 1992, а также в г. "Российские вести" 27.03.1993. ]
Вместо предисловия
Троцкий против Горького (В. Сазонов)
Публикуемая ниже рукопись Л.Д.Троцкого «Верное и фальшивое о Ленине» взята из фондов бывшего Центрального архива ЦК КПСС. На экземпляре сохранились пометки автора, готовившего ее к включению в новое издание книги статей, очерков, эссе о Ленине. Первое вышло в 1924 году и пользовалось широкой популярностью. Однако поражение Троцкого в схватке со Сталиным за место вождя (последний умело использовал полемику вокруг работы своего главного соперника «Уроки Октября») очень скоро вывело его за скобки политической жизни РКП/б/. Не вышло не только новое издание книги «О Ленине», но прекратился выпуск и томов собрания сочинений Троцкого.
Естественно, что весь его архив, остававшийся в Москве после высылки «злейшего врага ленинизма» за рубеж, был упрятан так основательно, что и мечтать о доступе к нему было смешно. Только в годы перестройки началось робкое изучение и частичная публикация документального наследия вычеркнутой было из истории крупной политической фигуры. Данная статья заинтересовала меня как один из образцов социалистического мифотворчества, да к тому же открыло мне Троцкого как острого и основательного критика Горького. Очерк «В.И.Ленин», бывший не для одного поколения эталоном изображения вождя и основателя, этот критик, как оказалось, разделал под орех. К сожалению, мне не удалось разыскать публикацию статьи Троцкого (возможно, ее и не было), но некоторые - и весьма существенные - поправки, внесенные Горьким в позднейшие варианты его очерка, показывают, что сам он с критикой был знаком и отношение к ее автору до конца жизни сохранил самое недоброе.
Ближайший с октябрьских дней сподвижник Ильича в своей статье резко, местами даже зло, но в общем вполне справедливо обрушивается на горьковскую канонизацию фигуры Ленина, выступает решительно против стремления писателя нарисовать не портрет, а икону, превратить образ в лик. И делает это Троцкий с таким литературным мастерством, с таким сарказмом и вместе с тем с такой убежденностью, что захваченный его темпераментом читатель может невольно принять точку зрения автора. Хочу предостеречь читателя, но не потому, что о Ленине пишет человек, которого многие еще по привычке считают ярым противником Ильича, а потому, что будучи после Октября «альтер эго», вторым «я» Ленина, Троцкий не замечает, как любуется им, как сам создает явно идеализированный его портрет, что, по сути, работает и на Троцкого, так как позволяет оправдать и возвысить его тоже.
Статья интересна не только резким неприятием горьковского «не революционного, а обывательски-морализующего подхода» к воссозданию ленинского облика, но тем также, что автор рисует в ней своего , близкого ему Ленина, вольно или невольно обнажая те его качества, которые позднее советские историки и обществоведы либо замалчивали, либо беззастенчиво фальсифицировали, - очень уж они «портили» благостный образ великого вождя.
У Горького Ленин - мифический герой, титан, отважившийся очистить Авгиевы конюшни России, и одновременно мученик, приносящий себя « в жертву вражде и ненависти, ради осуществления дела любви и красоты». Троцкий решительно протестует: «совсем себя Ленин в жертву не приносил», просто служил «цели, которую сам себе свободно поставил».
А как негодует, прочитав у Горького, будто Ленин был «типичным русским интеллигентом», - можно подумать, что писатель нанес Ильичу величайшее оскорбление. «Это Ленин-то типичный русский интеллигент! - взвивается Троцкий. - Разве же это не курьез, не насмешка и притом чудовищная?!»
Спор Троцкого и Горького интересен не только столкновением (а местами - и совладением) взглядов талантливого, но нравственно нестойкого писателя, с одной стороны, и крупного политика - с другой стороны, на Ленина. Процесс сотворения мифа о великом Вожде и Человеке с большой буквы наглядно раскрывается при чтении статьи Троцкого: разрушая горьковские построения, он на их месте воздвигает свои, нередко не возвеличивает, а наоборот, вопреки собственному желанию, развенчивает Ленина.
Л.Д.Троцкий.
ВЕРНОЕ И ФАЛЬШИВОЕ О ЛЕНИНЕ
Мысли по поводу горьковской характеристики
«Писать его портрет трудно», говорит Горький о Ленине. Это верно. То, что написано Горьким о Ленине, очень слабо. Ткань характеристики как бы составлена из самых разнообразных нитей. Нет-нет, да и мелькнет ниточка художественного проникновения. Но несравненно больше нити банального психологизма и весьма-таки мещанского морализирования. В общем, ткань неприглядная. Но так как ткач - Горький, то к ткани его долго будут присматриваться. Вот почему об ней надо сказать. Может быть, нам удастся при этом лучше выделить или отметить отдельные черты или черточки ленинского облика.
Правильно говорит Горький, что «Ленин - это изумительно совершенное воплощение воли, устремленной к цели». Целеустремленность Ленина - его основная черта, об этом мы говорили и это еще раз собираемся повторить, - но когда Горький тут же, рядом, причисляет Ленина к «одному из тех праведников» и пр., то это уже фальшь и безвкусица. Не подходит к Ленину, совсем и вовсе не подходит это церковное, сектантское, постное, на конопляном масле слово «праведник». Это был человек большой и великолепный человечище , и ничто человеческое не было ему чуждо. На одном советском съезде выступал как-то один из довольно известных сектантских деятелей, весьма расторопный и пронырливый христианский коммунист (или что-то в этом роде) и с места в карьер запел акафист Ильичу, величая его «родимый» и «кормилец». Помню, Владимир Ильич, сидевший за столом президиума, почти с испугом приподнял голову, потом повернул ее чуть набок и сказал нам, ближайшим соседям, вполголоса: «Это еще что за пачкотня?». Слово «пачкотня» выскочило как-то совсем неожиданно, с непроизвольной повелительностью, но тем более метко. Я внутренне колыхался от смеха, снова и снова переживая про себя этот бесподобный в своей непосредственности ленинский отзвук на хвалы христианнейшего оратора. Так вот, горьковский «праведник» мало-мало сродни тому самому «кормильцу». Это, с вашего позволения, тоже чуть-чуть «пачкотня».
А дальше и того хуже: «Для меня Ленин - герой легенды, человек, который вырвал из груди свое горящее сердце, чтоб огнем его осветить людям путь...» Брр... Как нехорошо! Это уж совсем из «Старухи Изергиль» (кажется, так называлась эта вещая личность в дни нашей молодости), из ее рассказа о цыгане Данко. Почти твердо припоминаю, что там сердце превращается в факел. Но ведь это же совсем из другой оперы. Прежде всего, это именно из оперы: с южными декорациями, бенгальским освещением и цыганской оркестровкой. А в фигуре Ленина нет ничего от оперы и еще меньше от цыганской романтики. Ленин - симбирский, питерский, московский, всесветный - суровый реалист, профессиональный революционер, разрушитель романтики, ложной театральности, революционной цыганщины, никак уж не приходится герою Данко сродни. Кому нужны образцы революционности цыганских романсов, тот ищи их в истории партии социалистов-революционеров!
Тут же, через три строки: «Был он прост и прям, как все, что говорилось им». Но если так, то зачем же заставлять его вырывать из груди своей горящее сердце? Жест слишком уж не простой и не прямой... Но и последнее определение тоже не вполне счастливо: «прост и прям» это слишком просто и слишком прямо. «Прост и прям» - так характеризуют честного рубаку-солдата, который режет правду-матку с плеча. К Ленину это не подходит, хотя и с другой уже стороны. Да, он был гениально прост в решениях, выводах, методах, действиях, поскольку отметал все несущественное, шелуху, мишуру, поскольку обнажал вопрос до его основного и бесспорного стержня. Но это вовсе не значит, что он был «прост и прям», или что он отличался «прямолинейностью», как еще хуже и совсем уж филистерски-меньшевистски выражается Горький в другом месте. Мне вспоминается такое, примерно, выражение беллетриста Бабеля: «Сложная кривая ленинской прямой». Вот это определение несмотря на внешнюю свою противоречивость и некоторую вычурность, гораздо правильнее горьковской «прямолинейности». Кто прост и прям, тот прет к цели, а Ленин шел и вел к цели, всегда к одной и той же, сложными, иногда очень обходными путями. Наконец, такое сочетание, как «прост и прям», совсем не передает несравненного ленинского лукавства, его искрометной сметки, его виртуозного пристрастия к тому, чтобы подставить недругу ножку или иначе заманить его в капкан.
Над целеустремленностью нужно, однако, остановиться. Некий критик глубокомысленно разъяснил мне, что у Ленина не только целеустремленность, но и маневренная способность, и укорял меня, что я своей характеристикой выдвигаю-де твердокаменнсть в ущерб гибкости. Но автор таких поучений - с другого, чем Горький конца - тоже не понял, что к чему. Целеустремленность - надо бы зарубить себе это на носу - совсем не значит прямолинейность. Да и какую ценность имела бы ленинская гибкость без этой ни на минуту не сбивающейся с пути целеустремленности? Политической гибкости на свете сколько угодно: буржуазный парламентаризм есть школа величайшей тренировки политических хребтов. Если Ленин нередко бичевал доктринерскую прямолинейность, то как же он презирал виляющую хвостом гибкость, - виляющую не непременно перед буржуа-хозяином и не непременно корыстно, а скажем - перед общественным мнением, перед трудной обстановкой, в поисках линии наименьшего сопротивления.
Вся суть Ленина, самая сердцевина его в том, что он всегда и всюду приносил с собою единство цели, до такой степени проникавшей его, что он сам казался лишь воплощением ее и не ощущал ее отдельно от себя. У него не было и не могло быть отношения к людям, книгам, явлениям вне единой его жизненной цели. Определить человека одним словом трудно. Сказать: великий, гениальный значит ничего не сказать. Но если бы требовалось обозначить Ленина одним определением, то я сказал бы: целеустремленный.
Горький отмечает обаятельность ленинского смеха: «Смех человека, который прекрасно умея видеть неуклюжесть людской глупости и акробатические хитрости разума, умел наслаждаться и детской наивностью «простых сердец». Несмотря на замысловатость формы, это в основном верно. Ленин любил посмеяться и над дураками, и над умничающими умниками и смеялся со снисходительностью, которая давалась гигантским превосходством. Тот, кто с глазу на глаз смеялся с Лениным заодно, не всегда смеялся над тем же, над чем смеялся Ленин. Но масса смеялась с ним всегда заодно. Любил он и «простых сердцем», если уж прибегать к этому евангельскому выражению. Горький рассказывает, как на Капри Ленин учился у итальянских рыбаков ловить рыбу «с пальца», т.е. лесой и без удилища; как рыбаки объяснили ему, что «чуть леса дринь-дринь, - тяни», и как Ленин, подсекши первую рыбу, повел ее и закричал с восторгом ребенка, с азартом охотника: «Ага! Дринь-дринь!». Вот это хорошо! Вот это живая частица Ленина, этот азарт, это стремление достигнуть, схватить, подсечь - ага! дринь-дринь! - попалась матушка! - это уж не постный «праведник» и не «кормилец», а подлинная частица живого Ленина. Это, если хотите, толстовская изюминка в человеке, в том, что Ленин, подсекая рыбу, мог закричать с восторгом, корень его живой любви к детям, животным, природе, музыке. Этому могучему мотору мысли было близко все то, что остается вне мысли, вне сознательной постановки целей, что первобытно, стихийно-нечленораздельно. Эту прекрасную нечленораздельность «дринь-дринь» и выражает. За эту изюминку можно простить, пожалуй, добрую четверть тех банальностей, которые рассыпаны в статье. Дальше видно будет, почему - не больше четверти все-таки...
«Детей он ласкал осторожно, - говорит Горький, - какими-то особенными, легкими и бережными прикосновениями». Это же хорошо и правдиво, это черточка мужественной нежности, уважения к физической и духовной личности ребенка - как ленинское рукопожатие: крепкое и мягкое.
Об интересе Ленина к животным вспоминаю такой эпизод. В Циммервальде мы собрались в комиссии по выработке манифеста. Заседание происходило на открытом воздухе, у круглого садового стола, в деревне, в горах. Неподалеку под краном стоял высокий деревянный обрез, наполненный водою. Незадолго до заседания (происходило это ранним утром) некоторые делегаты под этим краном мылись. Я наблюдал, как Фриц Платтен, точно собираясь в обрезе топиться, окунулся головой и корпусом по пояс в воду к великому смятению присутствующих участников конференции. Комиссионное заседание происходило весьма недружно. Трения шли по разным линиям, но главным образом по линии: Ленин - с одной стороны, большинство комиссии - с другой. Откуда-то появились две хорошие собаки: какой породы - не берусь сказать, в тот период я их вовсе не различал. Собаки были, очевидно, хозяйские, потому что тут же стали играть на песке под утренним солнцем. Владимир Ильич соскочил со стула, припал на колено и стал со смехом щекотать собак между лап, легко, бережными, как говорит Горький, прикосновениями. Все это движение его было как бы непроизвольное, хочется даже сказать - мальчишеское, и смех был беззаботный, ребячий. Поглядел, помню, в сторону комиссии, как бы приглашая и других принять участие в такой превосходной забаве. Кажется, все смотрели на него с некоторым недоумением, не успев освободиться от напряжения комиссионных споров. Ленин потрепал еще собак, но уже более спокойно, вернулся к столу и сказал, что такого манифеста подписывать не будет. Спор вспыхнул с новой силой. Очень может быть, соображаю я теперь, что весь этот «скачок в сторону» понадобился ему для того, чтобы внутренне суммировать доводы за и против и принять решение. Но тут не было расчета, а была согласованная работа подсознательного с сознательным.
Горький любовался в Ленине «тем азартом юности, которым он насыщал все, что делал». То, что азарт был дисциплинирован, взят в стальные тиски воли, как бурный поток в гранитные берега - Горький об этом не упоминает, не нарушает меткости определения: именно азарт юности. Азарт, обличавший в Ленине «ту исключительную бодрость духа, которая свойственна только человеку, непоколебимо верующему в свое призвание». Это опять-таки верно и проницательно. Но старенькое и дрябленькое праведничество, или, как говорил Горький в другом месте, «аскетическое (!) подвижничество (!!)», с юношеским азартом также не мирится, как огонь с водою «праведничество» и «подвижничество» бывают тогда, когда человек служит «высшему» началу наперекор своим личным побуждениям и страстям. Подвижник корыстен, он ведет подвижничеству счет и ждет награды. А Ленин в своей исторической работе осуществлял себя, свою личность, полностью и до конца.
«Всевидящие глаза великого хитреца» - это неплохо, хотя и огрубленно. Но какие же иметь глаза тому, кто «прост и прям», да еще и подвизается на поприще «праведности»? «Он любил смешное - рассказывает Горький, - и смеялся всем телом, действительно «заливаясь» смехом, иногда - до слез». Это верно, и особенность эта всем собеседникам Ленина бросалась в глаза. Иногда на небольших заседаниях и не только в веселые, но в тягчайшее время, нападал на Ленина смешной стих. Он сдерживается, сдерживается, но в конце концов, прыснет, заражая других, хоть и старается смеяться беззвучно, как бы под стол, чтоб не нарушать порядка. Одолевает смех Ильича, особенно при усталости. Он отмахивается от смеха рукой, характерным своим движением сверху вниз. Но тщетно. И только взглянув на часы, он внутренним физическим напряжением овладевает собою и, не глядя из осторожности никому в глаза, принимает суровый вид и преувеличенно строго наводит свой председательский порядок. В таких случаях вопросом чести является поймать «взор спикера» и пустить при этом такое словцо, чтобы вызвать рецидив смеха. Если это удается, то «спикер» сердится и на нарушителя порядка и на себя. Происходило это, разумеется, не так уж часто и преимущественно к концу четырех- или пятичасового заседания, когда все устанут. Вообще же Ильич держал порядок строгий, что только и давало возможность вырешить на заседаниях несчетное число дел.
«Краткому, характерному восклицанию «гм-гм», - продолжает Горький, - он умел придавать бесконечную гамму оттенков - от язвительной иронии до осторожного сомнения, и часто в этом «гм-гм» звучал острый юмор, доступный только человеку очень зоркому, хорошо знающему дьявольские нелепости жизни». Верно и метко. «Гм-гм» действительно играло у Ленина большую роль в его интимно-разговорном обиходе, как, впрочем, и в его литературной полемике. Произносил Ленин «гм-гм» отчетливо, каждую букву раздельно (г - м) и, как правильно говорит Горький, в бесконечным разнообразием оттенков. Это был у него своего рода код, сборник кратких звуковых сигналов для передачи очень разнообразных настроений и чувств. На бумаге междометие из двух букв выглядит серо, а в разговоре выходило крайне красочным, ибо иллюстрировалось и голосом, и наклоном головы, и игрой бровей, и движением красноречивых ленинских рук. Горький описывает и любимую позу Ленина: «закидывает голову назад и, наклонив ее к плечу, сунет пальцы куда-то под мышки, за жилет. В этой позе было что-то удивительно милое и смешное, что-то победоносно-петушиное, и весь он в такую минуту светился радостью». Тут все хорошо, кроме «победоносно-петушиного». Не подходит, совсем не к лицу. Но остальное, что сказано о позе, хорошо. И тут же рядом, после маленькой точки: «Великое дитя окаянного мира сего, прекрасный человек, которому нужно было принести себя в жертву вражде и ненависти ради осуществления дела любви и красоты».
... Пощадите, Алексей Максимович! «Дитя окаянного мира сего» - ужасно как воняет фарисейством, а поза, ведь, у Ленина была удивительно милая, иногда хитрющая, но никак не фарисейская. «Принести себя в жертву» - неверно, фальшиво, непереносно, как гвоздем по стеклу: совсем Ленин себя в жертву не приносил, а жил полной, прекрасной, ключом бьющей жизнью, разворачивал свою личность до конца, на службе цели, которую сам себе свободно поставил. И дело это было не «дело любви и красоты» - ужасно как это общо и высокопарно, не хватает еще только прописных букв (Любви и Красоты), - нет, это было дело пробуждения и сплочения угнетенных во имя низвержения гнета, это было дело девяноста девяти сотых человечества.
Горький рассказывает о внимании Ленина к товарищам, о заботливом отношении к их здоровью и пр. и тут же для чего-то прибавляет: «Но в этом его чувстве я никогда не мог уловить своекорыстной заботливости, которая иногда свойственна умному хозяину в его отношении к честным и умелым работникам». Вот уж это совсем не верно. Главное-то Горький и проглядел. Личное внимание к товарищу неотделимо сочеталось у Ленина с чисто хозяйской заботой о деле. «Своекорыстной» эту заботливость назвать нельзя, поскольку само дело не корыстно; но что свою заботу о товарищах Ленин подчинял интересам дела, - того самого, которое и собрало вокруг него товарищей, - это-то уж совершенно бесспорно. От такого сочетания деловой заботы с личным участием внимание к человеку отнюдь не делалось менее человечным, а политическая целеустремленность Ленина становилась еще более напряженной и, так сказать, полнокровной. Не видя этого, Горький явно не понял судьбы многих своих ходатайств перед Лениным за того или другого из «пострадавших». Пострадали от революции, как известно, многие, и ходатайств Горького было тоже немало, в том числе и вовсе несуразных. Достаточно вспомнить, например, аляповато-высокопарное предстательство Горького за социалреволюционеров во время большого московского процесса. Горький рассказывает: «Я не помню случая, когда бы Ильич отказал мне в моей просьбе. Если же случалось, что они не исполнялись, это было не по его вине, а вероятно по силе тех проклятых «недостатков механизма», которыми всегда изобиловала неуклюжая машина русской государственности. Допустимо и чье-то злое нежелание облегчить судьбу людей, спасти их жизнь». Признаемся, от этих строк нас больше всего покоробило. Выходит, ведь, так: как вождь партии и глава государства, Ленин беспощадно преследовал врагов революции, но стоило Горькому возбудить ходатайство, и не бывало случая, чтобы Ильич отказал Горькому в его просьбе. Выходит, что судьба решалась для Ленина приятельскими ходатайствами. Это утверждение было бы совсем непонятно, если бы за ним не следовало ограничение: не все просьбы Горького, оказывается, удовлетворялись. Но вина этому была - недостатки советского механизма.
Так ли? Действительно ли Ленин был бессилен преодолеть недостатки механизма в таком простом вопросе, как освобождение от ареста и кары? Сомнительно. Не проще ли допустить, что Ленин, взглянув на ходатайство и ходатая «всевидящими глазами великого хитреца», просто не вступал с Горьким в препирательства, а затем предоставлял советскому механизму, со всеми его мнимыми и действительными недостатками выполнять то, чего требовали интересы революции? Не так уж был прост и не так уж был прям Ильич, когда ему приходилось отбиваться от мещанской сантиментапьности. Внимание к человеку у Ленина было гигантское, но оно было целиком подчинено вниманию к человечеству, судьба которого сливается в нашу эпоху с судьбой пролетариата. Без этого подчинения частного общему Ленин, может быть, и был бы праведником, приносящим себя в жертву ради любви и красоты, но никак уж не был бы Лениным, вождем большевистской партии, автором октябрьского переворота.
Сюда же относится целиком и рассказ о том, как Ленин больше года «с поразительным упрямством» настаивал, чтобы Горький ехал за границу лечиться. «В Европе, в хорошей санатории будете лечиться и втрое больше делать. Ей- ей ... уезжайте, вылечитесь. Не упрямьтесь, прошу вас». Горячие симпатии Ленина к Горькому как к поэту и человеку, общеизвестны и неоспоримы. Что здоровье Горького озадачивало Ленина, тоже совершенно несомненно. Но тем не менее в том «поразительном упрямстве», с каким Ленин заставлял Горького ехать за границу, был и политический расчет: в России, в те трудные годы, Горький жестоко пугался и рисковал запутаться окончательно, а за границей, лицом к лицу с капиталистической культурой, он мог и выпрямиться. В нем могли пробудиться те настроения, которые заставили его некогда «плюнуть в лицо» буржуазной Франции. Совсем, конечно, необязательно, чтобы Горький повторил свой малоубедительный «жест»; но настроение, его продиктовавшее, было куда более плодотворным, чем душеспасительные ходатайства за «культурных» работников, пострадавших только потому, что они, бедняжки, не успели затянуть петлю на шее пролетарской революции.
Да, Ленин заботился о Горьком, он искренне желал, чтобы Горький выздоровел, жил и работал, но ему нужен был выпрямленный Горький, и потому он настойчиво посылал его за границу - понюхать снова, чем пахнет капиталистическая культура. Даже если бы вовсе не знать ничего о закулисной стороне дела, и тогда можно, на основании одного только горьковского рассказа, догадаться о побуждениях Ленина: он действовал именно как большой хозяин, который никогда и ни при каких обстоятельствах не упускает из виду интересов вверенного ему историей дела.
В результате не революционного, а обывательски-морализующего подхода ленинский образ, столь исключительно цельный, оказывается у Горького расколотым. Но еще хуже обстоит дело, когда Горький переходит к политике в собственном смысле слова. Тут что ни фраза, то недоразумение или жестокая фальшь. «Человек изумительно сильной воли, он был, во всем остальном, типичным русским интеллигентом». Это Ленин-то типичный русский интеллигент! Разве же это не курьез, не насмешка и при том чудовищная? Ленин - типичный интеллигент! Но Горькому этого мало. В его изображении Ленин, оказывается, «в высшей степени обладал качеством, свойственным лучшей русской интеллигенции, - самоограничением, часто восходящим до самоистязания, самоуродования, до рахметовских гвоздей»... Вы видите: пошла писать губерния. Немного выше Горький распространяется на ту тему, что героизм Ленина - «это нередкое в России скромное, аскетическое подвижничество честного русского интеллигента-революционера, искренне верующего в возможность на земле справедливости» и т.д. и т.д. Физически невозможно выписывать эту цитату, до такой степени она приторно-фальшива. «Честный русский интеллигент, верующий в возможность на земле справедливости»! Ни дать ни взять радикальный земский статистик, начитавшийся исторических писем Лаврова или их запоздалой черновской подделки.
Мне вспоминается, как один из старых марксистов-переводчиков назвал в печати Карла Маркса «великим печальником горя народного». Лет 25 тому назад, в селе Нижнеилимском, я от души потешался над этим земским Карлом Марксом. А вот теперь довелось убедиться, что и Ленин не ушел от своей судьбы: не кто другой, как Горький, который видел ведь Ленина, знал, приближался к нему, моментами сотрудничал с ним, изображает этого атлета революционной мысли не только аскетическим подвижником, но, что еще хуже, типичным русским интеллигентом. Это уж клевета, и тем более злая, что добросовестная и благорасположенная, почти восторженная. Конечно, Ленин впитал в себя традицию революционного интеллигентского радикализма; но он преодолел ее и только с этого момента стал Лениным. «Типичный» русский интеллигент ужасающе ограничен, а Ленин есть преодоление всякой ограниченности и, прежде всего, интеллигентской. Если верно, что Ленин впитал в себя вековую революционную традицию интеллигенции, то еще вернее, что он воплощает многовековой напор крестьянской стихии; в нем живет русский мужик с его ненавистью к барству, с его расчетливостью, хозяйственностью и сметкой. Но мужицкая ограниченность преодолена в Ленине величайшим полетом мысли и захватом воли. В Ленине, наконец, и это крепче и сильнее всего - воплощен дух молодого русского пролетариата, и не видеть его, а видеть интеллигента, значит ничего не видеть. Но в том гениальность и состоит, что через Ленина молодой русский пролетариат освобождается от ограниченности условий своего развития и достигает исторической универсальности. Оттого глубокая почвенность Ленина органически расцветает естественной, творческой, непобедимой интернациональностью. Гений есть, прежде всего, преодоление ограниченности.
Основную черту ленинского характера Горький правильно называет воинствующим оптимизмом. И прибавляет: «Это была в нем не русская черта». Вот так-то! Но ведь типичный интеллигент из земских подвижников есть архирусское, архитамбовское явление. Каким же это образом Ленин, с его основными «не русскими» чертами: железной волей и воинствующим оптимизмом оказывается типичным русским интеллигентом? И нет ли тут ненароком огульной клеветы на русского человека? Талант водить вошь на аркане есть, правда, бесспорный русский талант, но, благодарение диалектике, не вечный и не неизменный. Увенчавшаяся керенщиной эсеровщина была высшим политическим выражением старорусского искусства вождения вши на аркане. Но Октябрь был бы невозможен, Алексей Максимович, если б в русском человеке уже задолго до Октября не зажегся огонь нового характера. Ленин стоит не только на переломе русской истории, но и на переломе национального русского «духа». Главные черты Ленина будто бы «не русские» черты. А партия большевиков, разрешите вас спросить, русское явление или, может быть... голландское? Вот эти пролетарии-подпольщики, боевики, твердокаменные уральцы, партизаны, красные комиссары днем и ночью с пальцами на браунинге, сегодня заводские директора и трестовики, готовые завтра сложить головы за освобождение китайского кули, эта вот раса, это племя, этот вот орден, это что же, позвольте осведомиться, не русская печь пекла? Нет, не русская-с. Или, если угодно, и вся Россия XX века (и ранее того) уж не «русская» Россия, провинциальная, окуровская, а новая, международная, с металлом в характере. Большевистская партия есть отбор этой новой России, а Ленин - величайший ее отборщик и воспитатель.
Но здесь мы вообще входим в царство сплошной путаницы. Горький не без запоздалой кокетливости рекомендует себя «сомнительным марксистом», который плохо верит в разум масс вообще, в разум крестьянских масс в особенности. Он считает, что массы требуют руководства извне. «Я знаю, - пишет он, - что за эти мысли буду еще раз осмеян политиками. Я знаю также, что наиболее умные и честные из них будут смеяться не искренне, а - по должности». Не знаю, какие-такие «умные и честные» разделяют горьковскии скептицизм по адресу масс. Нам он кажется ужасно-таки плосковатым. Что массы нуждаются в руководстве («извне»?!), об этом, надо думать, догадывался и Ленин. Может быть, Горький слышал, что для целей именно этого руководства Ленин создавал в течение всей своей сознательной жизни особую организацию: большевистскую партию. Слепую веру в разум масс Ленин называл варварским, но выразительным словом «хвостизм», и хвостистов не поощрял. Однако он еще больше презирал интеллигентскую брюзгу, который обижается на массу, что та не создана по его высокому образу и подобию. Ленин знал, что разум масс должен прийти в соответствие с объективным ходом вещей. А партия облегчала достижение этого соответствия, как свидетельствует история, - не без успеха.
С коммунистами Горький расходится, как он пишет, по вопросу об оценке роли интеллигенции. Он считает, что лучшие старые большевики воспитывали сотни рабочих именно «в духе социального героизма и высокой интеллектуальности» (!!). Если сказать проще и точнее, то Горький мирится с большевиками лишь в том периоде, когда большевизм не выходил из стадии лабораторной подготовки первых своих интеллигентских и рабочих кадров. Ему близок большевик 1903-1905 гг. Но большевик октябрьский, т.е. созревший, возмужавший, большевик, который непреклонной рукой совершает то, что лишь смутно намечалось полтора десятилетия назад, чужд Горькому и враждебен.
Сам Горький, с его постоянным стремлением к высшей культуре и интеллектуальности, как-то умудрился застрять на полдороге. Он не мирянин и не поп, а какой-то псаломщик культуры. Отсюда его высокомерие к разуму масс и заодно к марксизму, хотя и марксизм, как уже сказано, в противовес субъективному идеализму, опирается не на веру в разум масс, а на логику материального процесса, которая в последнем счете, подчиняет себе «разум масс». Но путь к этому, правда, не простой, и на этом пути разбивается немало посуды, в том числе и культурной. И вот что Горький не выносит. По его мысли, надлежит любоваться посудой культуры, а не бить ее. Чтобы приблизить к себе Ленина, он утешает себя тем, что «Ильичу тоже, наверно, частенько приходится держать душу за крылья», т.е. что в своем беспощадном разгроме всякого сопротивления Ленину приходилось выдерживать внутреннюю борьбу, побеждать любовь к человеку, любовь к культуре, переживать душевные драмы - «держать душу за крылья». Словом, Горький наделял Ленина интеллигентской расколотостью и столь высоко почитавшейся в свое время «больной совестью», этим драгоценным нарывом староинтеллигентского радикализма. Но все это фальшиво.
Ленин был сделан из одного куска. Кусок высокого состава, сложной структуры, но цельный, и все в нем, как нельзя лучше, прилажено одно к другому. Правда, Ленин избегал нередко говорить с разными ходатаями, представителями и им подобными: «Пусть уж поговорит X, - говорил он с уклончивым смешком, - а то я еще передобрю». Да, он нередко боялся «передобрить», ибо знал коварство врагов и блаженное ротозейство посредников и всякую меру суровой осторожности считал заранее недостаточной. Он предпочитал брать прицел по невидимому врагу, чтобы не развлекать своего зрения случайными обстоятельствами и не передобрить. Но и здесь был спокойный политический расчет, а никак не «больная совесть», неразрывно связанная с безволием, слезливостью и прочими важными качествами «типичного русского интеллигента».
Но это еще не все. Горький, как мы узнаем от него, упрекал Ленина в том, что тот «упрощенно понимал драму бытия» (гм-гм) и что это упрощенное понимание «грозит гибелью культуре» (гм-гм). На переломе 1917-1918 гг., когда в Москве стреляли по Кремлю, когда матросы (случалось и на деле, а больше - в буржуазной клевете) тушили окурки о гобелены, когда солдаты делали себе крайне неудобные и непрактичные портянки из картин Рембрандта (так, несомненно, плакались Горькому представители «высокой интеллектуальности»), в этот период Горький окончательно вышел из себя и превратился в отчаявшегося псаломщика культуры. Ах, ах, ужас и варварство! Большевики разобьют все исторические горшки, цветочные, печные, ночные и всякие иные. А Ленин отвечал ему: сколько понадобится - разобьем, а если разобьем слишком много, то вина будет на интеллигенции, которая обороняет необоронимые позиции.
Не узость ли это? Не значит ли это, что Ленин и впрямь упрощал - прости, господи! - «драму бытия?» В этом соображении даже и разбираться не хочется. Содержание ленинской жизни было не в том, чтобы охать по поводу сложности бытия, а в том, чтобы перестроить его. Для этого нужно было охватить это самое бытие в его главных элементах, выделить основные тенденции развития и им подчинить все остальное. Именно потому, что у него было это великое мастерство творческого охвата, он и относился к «драме бытия» по-хозяйски: вот это сломаем, это разовьем, вот это пока что подопрем. Ленин видел все частное, все индивидуальное, подмечал все особенности и детали. И если он «упрощал», т.е. отбрасывал второстепенное, то не потому, что не замечал его, а потому что крепко знал меру вещей...
Тут мне вспоминается питерский пролетарий Воронцов, который в первое время после Октября состоял при Ленине, охранял его и помогал ему. Когда мы готовились к эвакуации Петрограда, Воронцов мрачно сказал мне: «Много им, в случае чего, достанется; надо бы подвести под Петроград динамиту да взорвать все на воздух». - «А не жалко вам, т. Воронцов, Петрограда?» - спросил я, любуясь этим питерским пролетарием. - «Чего жалеть, вернемся, лучший построим».
Этот краткий диалог не выдуман мною и не стилизован. Именно таким он врезался в память. Вот это настоящее отношение к культуре! Тут псаломщицкой плаксивости нет и следа. Культура есть дело рук человеческих. Настоящая культура не в расписных горшках истории, а в правильной организации человеческих голов и рук. Если на пути этой правильной организации стоят препятствия, их нужно смести.
И если для этого приходится разрушать ценности прошлого, разрушим их без плаксивой сантиментальности, а затем и создадим новые, неизмеримо лучшие. Вот как, отражая мысль и чувство миллионов, смотрел на это Ленин. Хорошо и правильно смотрел, и надо у него учиться этому революционерам всех стран.
28 сентября 1924 г.
Кисловодск
наводка,
источник