Материалы к спецкурсу

Sep 21, 2007 23:22

Материалы к Спецкурсу "Насилие и ненасилие". Тема 2

(Извлечения из статьи Юрия Давыдова)

На севастопольской гауптвахте он ждал петли.
В камере на Лубянке ждал пули исполнителя.
И виселица, и расстрел причитались в точном соответствии с законом. В молодости - по законам Российской империи. В зрелости - по законам Российской республики.
21 августа 1924 года он приступил к письменным показаниям. Почерк был твердым, текст сжатым, как возвратная пружина браунинга.
„Я, Борис Савинков, бывший член Боевой организации ПСР*, друг и товарищ Егора Созонова и Ивана Каляева, участник убийства Плеве, вел[икого] кн[язя] Сергея Александровича, участник многих других террористических актов, человек, всю жизнь работавший только для народа, во имя его, обвиняюсь ныне рабоче-крестьянской властью в том, что шел против русских рабочих и крестьян с оружием в руках." -
27 августа 1924 года Военная коллегия Верховного Суда СССР начала слушанием дело Савинкова.
29 августа председатель объявил заседание закрытым.
Савинкова Бориса Викторовича, 45-ти лет, приговорили к высшей мере наказания с конфискацией имущества.

За двадцать лет до того они с Егором Созоновым готовили покушение на министра внутренних дел, статс-секретаря и сенатора Плеве.
Идеалом Плеве была вечная мерзлота политического грунта. Ему говорили, что со дня на день возможна студенческая демонстрация, он отвечал: „Высеку". Ему говорили, что в демонстрации примут участие курсистки, он отвечал: „С них и начну". Надо бы уточнить. Начинал Вячеслав Константинович - и продолжал - не розгами, а кандалами и эшафотами. Символ всего сущего он видел в параграфах инструкций. Он был столь же фанатичным бюрократом, как и свирепым шовинистом. Именно Плеве разгромил украинских мужиков-повстанцев. Именно Плеве подверг военной экзекуции грузинских крестьян. Именно Плеве науськивал погромщиков на еврейскую голытьбу. Именно Плеве гнул долу финляндцев. И желая воздать должное коренным подданным, утопил русских матросов в пучинах Цусимы, русских солдат загубил на сопках Маньчжурии: именно Плеве подвизался в дворцовом круге рьяных застрельщиков Русско-японской войны.
- Я сторонник крепкой власти во что бы то ни стало, - бесстрастно диктовал он корреспонденту „Матэн". - Меня ославят врагом народа, но пусть будет, что будет. Охрана моя совершенна. Только по случайности может быть произведено удачное покушение на меня.
Интервью французскому журналисту дал Плеве весной 1902 года, усаживаясь в министерское кресло. Озаботившись личной безопасностью, он, что называется, брал меры: уже возникла эсеровская Боевая организация. Отметим претонкое обстоятельство - Плеве рассчитывал и на сверхсекретного агента-провокатора, фактического руководителя боевиков.
Эта надежда взорвалась вместе с метательным снарядом.
Июльским утром девятьсот четвертого года, в Петербурге группа Савинкова настигла карету министра на Английском проспекте. Плеве сразила бомба Егора Созонова, тяжко израненного ее осколками.

Князь М.В.Голицын, отнюдь не левый и уж, само собой, не инородец, писал в своих неопубликованных мемуарах: „Признаться, никто его не пожалел. Он душил всякую самую невинную инициативу общества." В мемуарах Сухотиной-Толстой читаем: „Трудно этому не радоваться.

Литератор, не раз встречавший Савинкова, резкими штрихами портретировал Бориса Викторовича: сухое каменное лицо, презрительный взгляд; небольшого роста, одет с иголочки; не улыбается, веет безжалостностью. Однако подпольщица, отнюдь к сантиментам не склонная, увидев сокрушителя Плеве, навсегда запомнила мертвенное лицо потрясенного человека. Весь его облик она сравнила с местностью после потопа: и тот, прежний, и не тот, не прежний.

Кровавое Воскресенье девятьсот пятого года насквозь прожгло Боевую организацию. Народное шествие, осененное ликом Спасителя, торжественно-умиленное хоровым призывом к царю царствующих хранить царя православного, мирное шествие просителей, стекавшееся к Зимнему, было расстреляно, искромсано, разметано, растоптано.
Еще и сороковины не справили по невинно убиенным 9-го января, как группа Савинкова изготовилась к удару по династии. Кровь, пролитая на пути к Зимнему дворцу, отозвалась кровью, пролитой близ Николаевского дворца. В Кремле был убит генерал-губернатор Первопрестольной.
Бомбист, схваченный тотчас, объявил на первом же допросе:
- Я имею честь быть членом Боевой организации партии социалистов-революционеров, по приговору которой я убил великого князя Сергея Александровича. Я счастлив, что исполнил долг, который лежал на всей России.
Следователь по особо важным делам Головня, вероятно, поморщился от этого пылкого: „я счастлив". А может, и не поморщился. В архивном документе московской охранки зеркально отразилась Белокаменная: „Все ликуют".

Иван Каляев испытывал к Савинкову не просто дружество, а „чувство глубочайшего восторга" - утверждает боевик, вблизи наблюдавший и того, и другого. Восторг этот можно, конечно, отнести на счет натуры Каляева - впечатлительной, чувствующей свежо и сильно; недаром прозвали его „Поэтом". Но ведь и Савинкову надо ж было обладать чертами, решительно несовместными ни с презрительным взглядом, ни с жестокосердием.
Каляева удушили на эшафоте.
Виселицу сооружали ночью на мрачном каменистом острове, в Шлиссельбургской крепости. На дворе плотничали, в каком-то закутке покуривал палач, а в комендантском доме угощались военные и статские. Барон Медем, генерал, рассказывал „о многих казнях, свидетелем коих он был". (Сценку застолья воссоздал очевидец, прокурор, рукопись которого не опубликована полностью).
Ночь стояла белая, майская.
„Дорогая, незабвенная мать, - писал осужденный. - Итак, я умираю. Я счастлив за себя, что с полным самообладанием могу отнестись к моему концу".
И - в последних строках: „Привет всем, кто меня знал и помнит".
Знали и помнили в городе Варшаве - улица Пенкная, 13, квартира 4. Там жили Савинковы.
Мать Каляева, овдовев, осталась с детьми почти без средств. Мать Савинкова пробавлялась на мужнину пенсию и на свои, не бог весть какие, литературные гонорары. Агентурная справка гласит: семья Каляевых сильно нуждается; ей помогает семья Савинковых.
В доме на Пенкной понятия „революция", „полицейщина", „деспотизм" не были отвлеченными. Старший сын погиб в якутской ссылке. Борис едва избежал участи Созонова, участи Каляева.
Его первый арест пришелся на вьюжное Рождество девяносто седьмого года. Ох, как нетерпеливо поджидали Бореньку, студента Петербургского университета. Он приехал. Мать радовалась: сновья выходят в люди, младшие дети здоровехоньки. Мужем она гордилась. Поляки называли его „честным судьей", это было высокой похвалой - легион мундирных русификаторов царства Польского не блистал ни честью, ни честностью.
Судья Савинков недурно изучил право. Увы, ему привелось пол¬ной мерой познать бесправие. Еще не притупилась боль от гибели первенца, как второй сын был увезен из Варшавы в Петербург, на
Шпалерную, в тюрьму. Савинков-старший заболел, его отчислили из министерства юстиции. Им овладела мания преследования. Самая стойкая мания там, где неизбывна мания преследователей. Тенью скользил он по комнатам, губы дрожали: „Жандармы идут... Жандармы идут..."

Однако внеся свой пай в изначальный капитал „партии нового типа", Савинков вскоре изменил социал-демократии. Не овладели ли душой будущего Ропшина эмоции, созвучные замятинским? Евгений Замятин признавался: я был влюблен в Революцию, пока она была юной, свободной, огнеглазой любовницей, и разлюбил, когда она стала законной супругой, ревниво блюдущей свою монополию на любовь. Что-то эдакое чуется и в Савинкове, разве что в обратном варианте.

Спору нет, они вели политический террор - и против тузов режима, и против мелких козырей с шевронами за беспорочную службу режиму. „Террорную работу" (тогдашнее выражение) считали они партизанскими действиями, прологом действия регулярных сил. Всю эту „работу" осуществляла одна - не единственная, - а одна из эсеровских организаций - Боевая. Вот она-то и была огнеглазой любовницей Бориса Савинкова.

Об одном из боевиков Савинков писал: „Он не представлял себе своего участия в терроре иначе, как со смертным концом, более того, он хотел такого конца: он видел в нем, до известной степени, искупление неизбежному и все-таки греховному убийству."

Интеллигентная девушка объясняла Савинкову: „Почему я иду в террор? Вам неясно? „Иже бо аще хочет душу свою спасти, погубит ю, а иже погубит душу свою Мене ради, сей спасет ю."- И помолчав, прибавила: - Вы понимаете, не жизнь погубит, а душу."

„Выражая американскому народу глубокое соболезнование по случаю смерти президента Джеймса Авраама Гарфильда, Исполнительный комитет считает своим долгом заявить от имени русских революционеров свой протест против насильственных действий, подобных покушению Гито."
Что за притча? Простая, все определяющая по своим местам. Там, где существуют политические свободы, демократическая государственность, там „политическое убийство есть проявление того же духа деспотизма, уничтожение которого в России мы ставим своей задачей."

Когда венценосцев, писал Толстой, убивают по суду или при дворцовых переворотах, то об этом обыкновенно молчат. Когда убивают без суда, то это вызывает в династических кругах величайшее негодование. (Как выяснилось, не только в династических. Но об этом чуть ниже.) „Самые добрые из убитых королей, как Александр II или Гумберт, - продолжал Толстой, - были виновниками, участниками и сообщниками, - не говоря уже о домашних казнях, - убийства десятков тысяч людей, погибших на полях сражений." И далее: должно удивляться, что их, королей, так редко убивают „после того постоянного и всенародного примера убийства, который они подают людям". Толстой перечисляет: ужасные усмирения крестьянских бунтов, правительственные казни, замаривания в одиночных камерах и дисциплинарных батальонах. И вот эти убийства, утверждает Толстой, „без сравнения более жестоки, чем убийства, совершаемые анархистами".

Не привлечь ли к ответу Александра Сергеевича Пушкина? Алиби у него есть, но есть за ним и криминальная угроза: „Тебя, твой трон я ненавижу,Твою погибель, смерть детей// С жестокой радостию вижу". Максимализм молодости?

Если Пушкин „видел", то Лермонтов предвидел: „Настанет год, России черный год// Когда царей корона упадет;// Забудет чернь к ним прежнюю любовь,// И пищей многих будет смерть и кровь;// Когда детей, когда невинных жен// Низвергнутый не защитит закон."

Не так уж и много лет минуло, „чернь" сбежалась к месту про¬исшествия: убит сын царя-освободителя, великий князь Сергей Александрович. При виде его останков, еще как бы дымящихся, никто не обнажил голову. „Все стояли в шапках", - сообщал в охранку уличный филер. Он же зафиксировал и похвалу злодеям: „Молодцы ребята, никого стороннего даже и не оцарапали, чего зря людей губить". Какая-то салопница подобрала не то косточку, не то палец убитого, мастеровой прикрикнул: „Чего берешь, чай не мощи!" Кто-то пнул носком сапога студенистый комок: „Братцы, а говорили у него мозгов нет!"

Если уж говорить о „ритуальности", то в розановском смысле: „дай полизать крови". В.В.Розанов писал об этом А.А.Блоку. Блок отвечал: „Страшно глубоко то, что Вы пишете о древнем „дай полизать крови". Но вот: Сам я не „террорист" уже по одному тому, что „литератор". Как человек, я содрогнусь при известии об убийстве любого из вреднейших государственных животных... И однако так сильно озлобление (коллективное) и так чудовищно неравенство положений - что я действительно не осужу террор сейчас".

А далеко на севере, в Гельсингфорсе, раздался клич: „Виселицу Николаю!" - на трибуне громокипящего митинга был Леонид Андреев.

Позже именно о тактике высказался автор „Не убий". И не то чтобы менторски, а скорее деловито-практически. „Короли и императоры давно уже устроили для себя такой же порядок, как в магазинных ружьях: как только выскочит одна пуля, другая мгновенно становится на ее место". Но не на пулю, как таковую, возлагал Толстой ответственность, а на ружье, т.е. на „устройство общества".

_____
Маркс давным-давно предупреждал: заговорщики находятся в постоянном соприкосновении с полицией; небольшой скачок от профессионального заговорщика к платному полицейскому агенту совершается часто; заговорщики нередко видят в своих лучших людях шпиков, а в шпиках - самых надежных людей.

В подполье его называли разными кличками. В департаменте полиции его подлинную фамилию - Азеф - держали под семью замками. Ни подполье, ни департамент не проникали до дна его „конспирации". Он плевал на теории правые и левые. Он обвел вокруг пальца охранку, спланировав убийства и своего шефа Плеве, и великого князя Сергея Александровича. Он околпачил Боевую организацию, отправив на эшафот многих боевиков. Кредит доверия и кредит денежный он черпал разом из двух корыт. Гибрид шакала и вепря? Зверь из бездны? Такие определения были бы в духе литературы черного романтизма, махровые цветы которой расцвели одновременно с азефшиной. Никакой бездны, никакого романтизма, ни красного, ни черного, никаких психологических сложностей и надрывов - циничный мерзавец с неисчерпаемым запасом мерзостей, и только.
Разоблачение Азефа кончилось публичным партийным признанием кровавых мерзостей столпа партии. Культ Азефа лопнул, распространилось зловоние.

Пытаясь разодрать нарывы самолюбия, он твердил о восстановлении престижа и чести партии. Сам же усомнившийся в методах „террорной работы" - устарели, несовершенны - он тщился демонстрировать наличие пороха в пороховницах. Да вышел-то пшик. Без Азефа вышел пшик.
Это уж было совсем непереносимо. И кто знает, не служила ли беллетристика В.Ропшина спасительной соломинкой Б.Савинкову?
Годы спустя Сомерсет Моэм, знаменитый писатель и незнаменитый сотрудник британской разведки, в разговоре с Савинковым заметил, что террористический акт, должно быть, требует особого мужества. Савинков возразил: „Это такое же дело, как всякое другое. К нему тоже привыкаешь." Напускная бравада человека, носившего маску - сухое каменное лицо, презрительный взгляд безжалостных глаз.

Он верил, что любой победитель, кроме большевиков, реанимирует Учредительное собрание. Его энергия была из того разряда, что называют дьявольской. Он бросался за помощью к англичанам, французам, белочехам и белополякам. Он командовал отрядами карателей, бандами подонков, наймитами, шпионами. Пути-дорожки „савинковцев" чадили пожарищами, дергались в судорогах казненных.
Уинстон Черчилль, лично знавший Бориса Савинкова, дал ему место в своей книге с выразительным заглавием: „Великие современники". Савинков, писал Черчилль, сочетал в себе „мудрость государственного деятеля, качества полководца, отвагу героя и стойкость мученика".

Насилие и ненасилие, СократШкола

Previous post Next post
Up