Андрей Ашкеров Вхождение Крыма в состав Российской Федерации до сих пор рассматривается как сюжет внешней политики. И это само по себе свидетельство того, что внутренняя политика ограждается от влияния крымского фактора. Дополнительным аргументом в пользу очевидности такого дистанцирования стало и недавнее решение об открытии в Крыму игорной зоны и фактического превращения полуострова в «русский Лас-Вегас». Заметим: не в «русскую Кремниевую долину», а именно в Лас-Вегас.
[Spoiler (click to open)]Прогнозы, в которых светила экспертной мысли предсказывали чуть ли не революцию во внутриполитических раскладах, сбылись с точностью до наоборот.
Это не значит буквально, что вхождение самого южного региона обернулось частым для России «подмораживанием», наступающим именно тогда, когда, казалось бы, есть все предпосылки для «оттепели». Однако это значит, что именно сейчас оформился антибиографический патриотизм, который отличает, по крайней мере, две особенности. Первая: принципиальное отождествление Родины с государством. Вторая: столь же принципиальное изъятие того, что относится к делам Родины, из промысла, берущего начало в индивидуальных человеческих судьбах.
Происходит всё так, как если бы Павел I, олицетворяющий марширующее на плацу государство, вжился бы в роль Екатерины II, мнившей себя простой помещицей, радеющей посредством присоединения новых земель не за масштаб собственной биографии, а за масштаб всей российской истории.
Из перспективы антибиографического патриотизма за Крым проливала кровь «страна», абстрактная махина геополитики. Махина. Не люди. Судьбы сразу утрамбовывались в базальт геоинтересов. Кости сразу прирастали хребтами, да утёсами.
При этом если бы в советские времена «страна» была бы эвфемизмом общности - например, общности советских людей, то теперь это синоним государства. Причём государства прежде всего как территориального образования. Как кукуруза при Хрущёве, геополитика превратилась сегодня в царицу огородов и полей. На первый взгляд, пространственных размах выступает заменой общности. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что, кроме номинальных ельцинских «россиян», государству и по сей день не к кому апеллировать.
В том, что «страна» стала государством, трудно не усмотреть свидетельство победы бюрократического советского новояза.
Он победил, новояз. Причём победил спустя более чем два десятилетия после кончины советской власти.
Лексикой и грамматикой этого новояза была статистика: не можешь быть представлен как набор статистических параметров - значит не существуешь.
Изнутри статистического метадискурса человек представал набором соотнесённых друг с другом народно-хозяйственных показателей, штучным вариантом их распределения.
В старом фильме Э.Рязанова именно «Статистическое учреждение» предстаёт метафорой не только государства, но и общества. Это значит, статистика не только ведёт учёт и контроль, она ещё и создаёт среды из тех, кто по-разному - и в первую очередь с разной степенью смирения - несёт на себе крест (а, точнее, ноль) статистической единицы.
Подобное единство государства и общества времён развитого брежневизма само достигло расцвета только сегодня.
Причина подобного успеха в том, что весь постсоветский период действительно стал эпохой демократизации, однако в весьма специфическом смысле - границы «Статистического учреждения» раздвинулись до всей капиталистической хозяйствующей элиты.
В повседневной жизни это обернулось принципом: «Контролируй других, не давай контролировать себя».
Примечательно, что на волне представлений об освобождающей роли капитализма практически никто не взялся проанализировать новый русский капитализм с точки зрения развития практик и институтов контроля. Вместе с тем, без всей этой учётно-контрольной инфраструктуры невозможно вообразить ничего из того, что называют сегодня «хозяйством».
Сырьевая экономика, названная капитализмом, является экономикой, в которой хозяйствующий субъект - главный ревизионист эпохи. Он подвергает списанию то, что невозможно учесть, а невозможно учесть то, что само не претендует вести учёт и контроль.
То, что не ведёт учёт, в лучшем случае живёт на дотации государства - той самой инстанции, которая контролирует контроль и учитывает учёт.
Крым, старая и новая территория России, описывается в этой логике как новая административно-хозяйственная единица. Нам говорят, из региона-реципиента она должна стать регионом-донором. Этим волшебным превращением исчерпывается всё, что должно происходить с Крымским полуостровом.
Стала очевидной основная тенденция третьего срока: внутренняя политика полностью растворилась в отношениях хозяйствующих субъектов. Точнее, она стала неотличимой от «хозяйства», без обладания которым политическая субъектность оказывается непредставимой. Хозяин отождествляется с субъектом.
В этом проявляется особенность большинства консервативных поворотов: они нацелены на консервацию отношений господства ценой выстраивания пирамиды хозяев.
Эта пирамида связана для нас одновременно с наследием архаических клиентелл, надеждами протестантской этики и практикой спекулятивного капитализма.
Неверно думать, будто тот, кто оказывается на вершине пирамиды хозяев, является правителем, чья власть аналогична власти древнеегипетского фараона. Монополизация роли хозяина предполагает, скорее, логику сетевого маркетинга: находящийся у истоков маркетинговой цепочки продаёт свои риски под видом заветной формулы успеха.
Однако риски возвращаются и обрушиваются лавиной, когда маркетинговая цепочка рвётся. Происходит это на уровне большинства. Чем оно внушительнее, тем меньшее оно собирается рисковать. И риски возвращаются именно тому, кто затеял историю с их перераспределением.
На новоязе путинского третьего срока меньшинство - «революционеры». Однако не стоит забывать, что революционные ситуации порождаются именно большинством. Риск наступления таких ситуации тем больше, чем более покладистым и раболепным кажется большинство. Идеологи нынешнего консервативного поворота по-барственному исключают революционную активность большинства.
В этом контексте неслучайна цепочка тех, кого Путин относит к революционерам. Группой, которую он приравнивает к революционерам (реже к большевикам), являются «либералы».
Сравнение «либералов» с большевиками восходит к свежей языковой конструкции - «национал-предатели»: большевики занимали антипатриотическую позицию во время Первой мировой, а теперь, мол, такую позицию занимаете вы. Но это касается революционеров как общего обозначения меньшинства. Из этого не следует делать вывод, что, подобно большинству, меньшинство не опознаётся через конкретные образы.
Таких образов немного, но они есть. Их ряд открывается Алексеем Навальным, которого, сравнивая с мэром Москвы Собяниным, Путин некоторое время назад косвенно сравнил с «Робеспьером». Замыкает ряд человек за недолгую карьеру в политике уже успевший стать легендой. Это бывший мэр Севастополя Чалый. Принимая его отставку, Путин отметил: «Вы революционер, Вы не бюрократ».
Словесные метки на «революционерах» скрывают революции в порядках слов и вещей, обычные для «консервативных поворотов». Скрывают, в частности, то, что о внешней политике теперь говорят как о внутренней, а о внутренней политике - как о хозяйстве. При этом медиадеятель превращается поэта на госслужбе, а определённая часть интеллигенции - в политического деятеля по призванию, но без соответствующей профессии.
Политика именем большинства, которое, в свою очередь, носит имя Уралвагонзавода, уравновешивается реконструкцией допутинских элит. Устами Ирины Хакамады эти элиты заявляют, что не ведут себя как действующие политики. Однако, отказавшись от политических функций, старые элиты перенимают на себя роли классической знати, которая правит благодаря не активности, а простому присутствию. Элитарное меньшинство персонализировано и благодаря персонализации уравновешивает народное - и по-народному деперсонализированное - большинство. Доставшаяся от Ельцина персонализированная элита образует систему сдержек и противовесов с народом, большим ребёнком статистики.
В системе этого баланса спонтанные трансформации политической ситуации кажутся невозможными. Господствует ощущение того, что они не нужны ни «верхам», ни «низам». Однако именно это молчаливое согласие хранит в себе возможность рисков, о которых некому и незачем сказать. Возможность компенсации этих рисков только одна: из внешнеполитической победы Крым должен стать фактором развития внутренней политики, причём на правах субъекта, а не объекта.
Крым не «русский Лас Вегас», а «земля обетованная», с обретения которой российские люди снова стали русскими людьми и получили шанс на возвращение в историю. Этот шанс не равен механическом приращению территорий. Его легче всего потерять, когда возникает даже тень мысли о том, что он никуда уже от нас не денется.