Такие рабочие дни и ночи, столько сделать, столько идей. Столько вдохновения. Жалко времени на сон.
Заболели сегодня пальцы на правой руке от бесконечной печати, ну да она пока очень слабая, реабилитация еще вся впереди.
Хотела молчать. Хотела не отвлекаться на то, что не работа.
Но это по шву. Я часто ощущаю этот шов через всю грудь, вот надрезали от ключицы до нижних ребер через сердце, вынули, прополоскали, сняли с него три слоя - и вот оно стучит так громко, что эти истории откликаются на стук.
Мы ехали всего ничего, с Балтийской до Васьки, уже и темно, осень вот она, мое любимое цветное время, когда я каждый день беспричинно счастлива и люблю молчать. Осень дышит с канала, мы едем по темноте, я никогда не училась водить машину и так благодарна бываю, когда меня подвозят.
Она говорит - тебе сколько было?
Я отвечаю - мало, девятнадцать, я была кролик, меня сурово растили, я и вообще не понимала ничего.
Она спрашивает - ты можешь говорить?
Я прикладываю руку ко шву, я чувствую его от ключицы до ребер, он идет через сердце, он фантомный и жжется на этих словах, как будто его только что наложили. Но я вдруг понимаю - я могу говорить. Я могу говорить.
Я говорю.
Мне почти хватает воздуха, я только раза два делаю паузу, когда про шнурки - я не могла завязывать шнурки, пальцы не справлялись с моторикой, и еще когда про никого не любила, мысли не было полюбить.
Она говорит - это был чужой человек?
Я говорю - да, но я не думала, я не знала, как мир таков, это было там, где я не ждала такого.
Она говорит - как ты выкарабкалась?
Я говорю - я тогда умерла.
Она говорит - тебя лечили?
Я говорю - шнурки не завязать, мое тело перестало быть моим, и руки меня не слушались, моторика пропала, а я ведь была музыкант, вот моя мечта, и тут шнурки. У меня до сих пор нету обуви со шнурками.
Она говорит - пойдем осенью купим.
Я говорю - а тебе сколько было?
Она смотрит вперед и крутит руль.
Я смотрю - она не может говорить, у нее рот не открывается, но она пробует сказать.
Я плохо слышу, я так часто не понимаю слова, но ее я улавливаю не ушами, а самым швом, когда мы два года назад делали эту сборку по флешмобу, я писала общий текст и мне казалось, что его у меня ножом вырезают на спине, а главный тогда все же не взяла текст.
Она говорит - одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.
Кашляет.
Семнадцать. Восемнадцать.
Я говорю - семья?
И у меня мороз по спине и жар по шву от этого слова, почему мы зовем этих семьей? Кто распорядился называть их этим словом?
Она кивает - отчим, и мама до сих пор с ним, и я должна его видеть и бывать в гостях, я трясусь, я не могу выйти из комнаты и оставить детей с ним на секунду, я никому не рассказывала.
Я думаю - вагон таких историй знаю, они приходят ко мне на стук моего сердца под швом, в трамвае, на улице и на остановке, в бане и интернете мне такое рассказывают, у них были т.н. отцы, отчимы, сиблинги, им некуда было бежать, годами в этом аду, никто не поверил им.
Я говорю - мы в пустыне в темноте, никто не слышал, как мы зовем на помощь.
Она говорит - я никому не рассказывала, мне некому сказать.
Я говорю - это вся суть, мы не боимся сказать, но нам некому сказать, никто не верил, никто не стал даже слушать.
Она тормозит на светофоре, я выхожу из машины, на две секунды гаснет свет. Я стою в темноте, и только за лобовым стеклом вижу свет, - мы в темноте, все мы шли из своего горя по темноте, кругом были все чужие, и только те, кто тоже вынес, кому прилетело и кого размозжило, - только у тех свет за стеклом.
Мы ходим к этому свету по темноте. Мы идем друг к другу на этот свет.
Я кладу руку на шов и машу ей свободной рукой, у меня в сумке персики и шарф свисает до земли, она трогается с места, я стою в темноте, я устала, но знаю, что сегодня я не буду спать, я не запомнила ее имени, у меня с этим плохо, я запомнила ее голос и руки на руле, она едет по темноте.
Я говорю вслух - нас так много, поэтому мы не одни.
Я держу руку на шве. Я иду по темноте.
Она говорила - как ты справилась?
Я ответила - я писала.