Я вспомнила, он же мне это рассказывал.
Чем дальше закапываюсь, тем чаще вспоминаю - вот про это могу с обеих сторон дать. И про это. А про что не могу, уже получается выстраивать.
Думаю, это и должно быть итоговой формой. Диалог. Две стороны зеркала.
Если кому-нибудь чужому рассказать нашу историю, можно было бы что-то такое залить типа любви с первого взгляда и понимания друг друга без слов.
Но это чужим. Стану хореографом - сам в нее поверю. А так - нет, честное слово, не так все было. Ну ты помнишь же. Никакого понимания первые лет сто.
Когда она сказала, что хочет со мной поехать, я вообще не знал, что думать и в каком статусе ее держать, но понятное дело, что вдвоем спокойнее. Опять же, французский я не знал, кроме текста мюзикла. До сих пор помню, как душа в пятки уходила, когда включали новые композиции. Танцевать - это пожалуйста, это я сразу мог, а вот сразу петь - кошмар. Я на руках ручкой записывал самые зубодробительные слова. Конечно, на репетициях особо не слышно, кто как там что произносит, хореография же без микрофонов, но это жуткое ощущение неуверенности.
Да... да, наверно, именно это меня расшатывало сильней всего. Постоянные качели от "я в Париже и в составе РиДЖа" к "куда ты сунулся со своим балетом и русским языком". За Марту я цеплялся как мог, но за человека, который по трое суток не говорит ни слова, особо не поцепляешься. Ту первую неделю кастинга я думал, что она будет мне мешать, но она сливалась с воздухом и не задавала мне никаких вопросов. Но потом-то!
Сейчас думаю - если бы она тоже была из танцоров, было бы на порядок легче. Язык тела - самый правдивый, и никто меня не переубедит. Но она столбенела при любом разговоре так, что я вообще не был уверен, что она меня слышит. Говоришь целую речь на тему того, где и как тут нам вдвоем жить и работать, потрясаешь руками, вращаешь глазами, - а она только смотрит на меня, как на аквариум с рыбками. В том смысле, что вроде затягивает, но идеи заговорить с золотой рыбкой всерьез нет. Целый час могла смотреть. А могла не смотреть. На другом языке она вообще не говорила нисколько, была как замороженная, задерживала дыхание, вжималась мне в спину, утыкалась в волосы, отводила глаза и как будто специально не позволяла никакой паузы. И в сон проваливалась, как в воду, только что-то хочу спросить, а она уже как в обмороке.
Тогда была репетиция финала, мне очень нравилась музыка Avoir 20 ans и сама идея отдельной композиции на бис, но времени на перевод не было. Честно говоря, переводы мне только мешали. Французские слова я заучивал на ритм и схему, и помнить, что именно это значит по-русски, значило тормозить себя в процессе. Сюжет знаю - и достаточно. Наверно, так каскадеры снимаются. Зачем им сам фильм, если их дело - всего лишь прокатиться в машине и упасть с обрыва, а остальное без них произойдет.
Очень хорошо помню, что шатался по комнате из угла в угол и повторял эти бессмысленные для меня слова с заткнутыми ушами. Марта сидела спиной, изредка поправляла произношение, и видно было, что она нервничает и хочет что-то спросить. Но в процессе работы меня нельзя спрашивать, трогать, кантовать и вообще шевелить. Ну, если не пожар, то нельзя. По крайней мере, тогда было нельзя.
На разминке я здорово подвернул ногу, колено держалось на честном слове, терпеть было можно, но это было уже перед финальным прогоном. Прийти с опухшим коленом на финальный прогон и не успевать там ничего в схеме, - сама понимаешь.
Я очень злобно позвонил Марте и очень злобно попросил ее срочно притащить мне саппорт. Она своим медленным голосом пять минут выясняла, что такое саппорт, где именно в моих вещах его искать и какой из них мне нужен, потому что они тут все одинаковые. Объяснения, что саппорт - это балетный фиксатор сустава из эластичного бинта, а нужен тот, который для колена, толку не дали. Я выдохнул, кинул трубку и приготовился лишиться мениска за оставшиеся три часа репетиции.
Думать я мог только о колене и о том, как бы не перепутать все эти шипящие шанже лё кор, поэтому, когда наконец увидел ее в зале, бежать за бинтом было поздно. Она сидела вначале очень спокойно и мой взгляд не ловила. Саппорт держала на коленях, видимо, чтоб я сразу успокоился.
Когда я в следующий раз посмотрел на нее в паузе, она сидела, подперев голову двумя руками, и смотрела такими невидящими и слезящимися глазами, что мне стало не по себе. В перерыве я ринулся за саппортом, Марта отдала его какими-то окоченевшими руками и стала что-то очень старательно говорить.
- Ты мне переведешь песню? - спросил я больше для того, чтобы вернуть ее в привычное ровное состояние. Она с первых дней без возражений переводила, озвучивала и объясняла мне все, что я не понимал по-французски. Не понимал я, как ты помнишь, почти ничего.
- Песня ничего, - медленно сказала она, - про двадцать лет. Про вашу юность.
- Avoir 20 ans, c'est jusqu'au matin сhanger de corps, changer de mains. Вот это переведи. Совсем ни одного слова не понимаю.
- Быть двадцатилетним, - она как будто охрипла на этом слове, - это до утра... ну как... обнимать... нет, если дословно - менять тела и менять руки.
Мне стало смешно, потому что в постановке я отчаянно путал, движение корпусом или движение рукой идет на первый счет, и косился на других, а это вредная практика в хореографии, потому что сразу сбиваешься с ритма, запаздывая на эту долю секунды. А по словам сразу картина выстроилась. Надо учить этот клятый язык, подумал я в стотысячный раз, иначе на первом же мюзикле работа закончится.
- Смеешься? - Марта подняла глаза.
Она стояла как замороженная, только руки у нее тряслись заметно.
- Что с тобой?
Она отвернулась, выдохнула как-то судорожно.
- Джонатан... чайка Джонатан... слушай, у вас тут всегда так?
- Что всегда так? - я даже огляделся.
Ничего странного не было. Состав рассыпался по сцене, расхватав бутылки с водой, девочки убирали волосы, ребята переодевали футболки, кто-то шнуровал обувь, кто-то валялся на досках, кто-то звонил по телефону. Хореограф смотрел видео и что-то объяснял корифеям, или как они называются по-местному.
- Твоя работа вся как в этой песне? - она наконец посмотрела на меня в упор. Ее уже так сильно трясло, что я попытался посадить ее за руку на кресло, - ну ладно, ладно, себе на руки, - но она вывернулась как неживая и примерзла к месту.
- Ты о чем? - я не понимал, но раздражение накатывало. - Что в песне? Гулянка в двадцать? Нет, мои двадцать были не такими, как ты знаешь.
- Откуда я знаю?
- Как откуда? - ничто не выводило меня из равновесия так, как отсутствие конкретных вопросов, не говоря уже о том, что я и вопроса не слышал. - В двадцать я еще в Питере жил.
- И как ты там жил? - она снова смотрела мимо меня и руки прижимала к спинке кресла, как будто я пытался ее оторвать.
Тут до меня дошло, о чем она спрашивает, и впервые я обрадовался, что никто, кроме Марты, не говорит на русском языке.
- Отличная тема. Давай мы ее дома обсудим.
- Где дома? - она на ходу теряла голос, а перерыв уже кончался, и хореография потихоньку выстраивалась в линии.
- Ну можно в койке, - у меня самого начали стучать зубы, - ты же про это спрашиваешь? Что ты хочешь узнать?
- Прямо-прямо не такие у тебя были двадцать?
- Нет, не такие, я два раза сказал!
- А двадцать один? - она улыбнулась вдруг, и это очень помогло мне удержаться от резких движений.
- А в двадцать один у меня уже была ты.
Я надеялся, что разговор окончен, но она тронула меня за плечо жутко беспомощным и деревянным жестом.
- Почему так? Не может быть. Почему?
- Что почему? - вся эта сцена показалась мне каким-то плохим квадратом репетиции, и даже захотелось проснуться. - Почему у меня никого не было? Ты вот прямо тут у меня на работе хочешь поговорить об этом?
- Ничего такая у тебя работа, Джонатан, - стиснула зубы Марта, и я вдруг понял, что она злится. - Менять тела и руки. Три часа подряд.
- Знаешь что, - сказал я, косясь на сцену, где оставалась последние минуты до начала репетиции, - у тебя тоже никого не было. И? Давай я этим повозмущаюсь.
- Ну, я старообрядец, - сказала она с довольно гордой усмешкой. - Меня не так воспитали.
На этом месте у меня в голове полыхнула какая-то молния. Ее не так воспитали, поэтому она стоит на нашей репетиции и спрашивает, чем я таким был занят в двадцать, что у меня никого не было. И какая счастливая у нее была жизнь, что у нее никого не было и пятью годами позже. И все это у меня на работе, когда я ничего не соображаю в этой песне, ничего не соображаю в этом Париже и еще мениск себе выбил. И это у меня спрашивает человек, который по трое суток может не говорить ни слова и первый сам вообще никогда не начинает разговор.
- Марта, - у меня самого начал пропадать голос от бешенства, - а знаешь, меня тоже не так воспитали. А если хочешь спросить, как меня воспитали, то давай потом, а сейчас давай я пойду тела и руки поменяю, а то это моя работа. Вон посмотри, нас семнадцать парней там стоит, и у всех такая работа.
- Ты мне врешь, - упрямо сказала она, глаза у нее стали мокрые, но она это явно не чувствовала, - у тебя пресс, хвост до локтя, глазищи и что угодно еще. Как это у тебя никого не было.
И тут мне стало ее жалко, знаешь. Вот жалко. Жалко, как человека, который не знает, что Земля вокруг Солнца вращается.
- Марта, слушай, - было смешно, но обидеть ее уже не хотелось, - а у тебя коса не до локтя, а до попы, глазищи тоже есть, и ростом ты с моделей. А чего у тебя никого не было?
Она смотрела на меня молча, а я больше не мог задерживать репетицию. И разговор этот меня тоже вымотал, как пять минут поперечки, только облегчение не приходило.
Но я понял тогда вдруг, видя ее ревность, что она живая. Совсем живая. Девочка.
Не знал, что с этим делать и как дальше говорить. Но знал - живая.
Так ревнуют только самые живые.