Человек, выросший в семье старообрядцев (ну и вообще в любой религиозной семье), не обязательно будет последователен в своей вере.
Как я есть член Церкви уже много-много лет, то наконец могу заметить, что человек вообще вряд ли будет последователен в своей вере, но рамку себе оставит точно. Потому что с внешней стороны любая религия ни что иное, как культурный код и этический свод правил, а без этого нам никак. Именно эти две вещи, по большей части, и помогают нам отличать чужих от своих.
Только недавно мне пришло в голову, что Марта не контактирует со мной в плане бытовухи не столько потому, что ревнует меня по старой памяти а еще я пишу всякую провокационную фигню в жж, а еще я танцор и не стесняюсь, а потому, что православный христианин и старообрядец по определению находятся в контрах.
Конечно, мы не спорим "за единый аз", не обсуждаем житие протопопа Аввакума и вообще не поднимаем эти темы. В плане миссионерства я вообще-то плохой христианин, считаю, что Бог касается каждого в нужный момент, "Дух дышит, где хочет, и голос Его слышишь". И пропаганду не приемлю. Отвечать на вопросы о православии тоже не люблю.
Но когда Марта смотрит на мою стриженую голову, я кожей ощущаю, как ей... странно.
Носить длинные волосы в православии - не более чем знак культурного кода. Да, это более или менее распространено и принято. Социально одобряемое, так сказать. Но стриженых не тронут, не обидят и слова не скажут. А вот стриженой девочки в семье старообрядцев быть не может. Даже если девочке нормально за тридцать, когда косы уже неуместны как прическа.
- Ты не устаешь ухаживать за такими волосами? - я смотрю, как она расчесывается, и впадаю в некий транс. Заплетенные, ее волосы до колена, а в распущенном состоянии они концами касаются щиколоток. Это вы учтите, что с Джонатаном они были одного роста.
Она молча пожимает плечами.
- Привыкла. Во Франции очень хотела состричь, если честно. Через неделю после приезда туда. Теперь и не думаю. Пускай.
- Почему состричь? Мешали?
Марта опускает глаза.
Она ожила за последние месяцы, распустилась, выдохнула, расцвела какой-то дерзкой невостребованной женственностью. Тот феномен, когда женщина всю жизнь была красива только для одного мужчины, дышала им одним и поэтому была незаметна для окружающих, а потом лишилась его внимания и присутствия, и теперь ее внешность и тело сами помимо ее воли разворачиваются к миру в новом поиске. Хотя, конечно, вряд ли она это понимает.
- Я вообще не надеялась ни на что тогда, когда после шести дней в Париже мы ни минуты не были... вместе.
- Вместе? - фыркаю я.
Она спокойно смотрит на меня, и я осекаюсь, думая, что опять путаю ее манеру общения с Джонатаном. Он-то мог молоть что угодно, меняя выражения на ходу и путая языки. А Марта говорит только очень кратко и точно. Ибо редко говорит с кем-то вообще. И раз она сказала "вместе", то это не эвфемизм.
- Ревности места нет, когда тебе ничего не обещали, - она всего лишь медленно и любовно ведет расческой по своей русалочьей косе, не глядя на меня, но у меня такое чувство, что она словно раздетая, до того непривычно видеть ее волосы и слышать, как она говорит о чем-то таком. Как она вообще говорит.
- Ревновать было странно. Но ждать - сама понимаешь. И когда я решила, что поеду с ним тогда, я дома весь вечер смотрелась в зеркало и пыталась представить, что со мной будет.
- Ничего такого нового, Марта Ливингстон, с тобой бы не было, нет разве? - снова фыркаю я, но Марта насмешливо смотрит на меня, и у меня снова шутка застревает в горле.
- Это только ты, чайка Флетчер Линд, предпочитаешь отделять душу от тела, - она заплетает косу очень быстро, как молнию на куртке застегивает, - а мне как-то посчастливилось знать другое.
- Давно ли тебе посчастливилось это узнать? - стискиваю зубы я. - На пятый год совместной жизни? Или во время беременности?
- Утихни, чайка, - эту фразу она говорит по-французски с такой интонацией, что меня даже слегка парализует. - Про беременность я тебе ничего не рассказываю. Рассказываю про другое.
- А я тебя и не прошу рассказывать, Марта.
- А я все равно расскажу, - она плетет вторую косу, замирая над каждой прядью.
- Я не любитель свечку держать. Над тобой тем более.
- Я тебе не про свечку, чайка Флетчер Линд, - фыркает Марта, - я тебе про то, как дается старт. Ты же все бьешься над историей про любовь, а все не с того конца заходишь.
- Ну просвети меня, Марта, - извлекаю я сарказм со дна своей стеснительности. - Давай я тебя позаплетаю, а ты будешь откровенничать. Тактильный контакт, практически телесно-ориентированная психотерапия! Лучше алкоголя! Или тебя нельзя никому касаться, кроме Джонатана?
Она внезапно отдает мне расческу, сбрасывает на плечо в мою сторону незаплетенную волну волос, закрывает глаза и продолжает быстро, гортанным голосом:
Ты всё думаешь, что эти свадьбы и обеты что-то гарантируют. Или не думаешь уже? Меня так воспитали, да. Ты и не знаешь, что такое наша религия, какие у нас рамки и правила. Вам, остальным христианам, такая строгость и не снилась. Но она не чтобы уничтожить. Она чтобы не растратиться. У человека мало сил, особенно у женщины мало.
Расписаться и под короной пройти - это да, это вроде сильно. Но оказалось, в сто раз сильней быть рядом, когда тебе ничто не обещали. Знаешь, что такое эти шесть дней были? Я стояла как через стекло от него, смотрела, смотрела во все глаза. И ощущала каждый день, что он не думает обо мне.
И каждое утро думала, что надо встать и уйти отсюда. Потому что худшей пытки нет, чем на расстоянии вытянутой руки не иметь права коснуться человека, которому ты внутри себя отдал свою жизнь. А он не просил этой жизни. Он и не знает таких понятий.
А потом был шестой день. Когда их кастинг закончился. Когда он с утра не тянулся на три шпагата, заблокировав внешний мир и меня первую наушниками. И не намазывался этой их мазью для связок и чего-то там. И не ушел на весь день, с тем, чтобы вечером из двери пройти в душ и потом рухнуть на кровать без единого слова.
Встал одновременно со мной, в этой пустой комнате на 10 кроватей. Сидел напротив, смотрел, как я сушу волосы и плету колосок. А это же как раздеться. Ты ведь понимаешь такое? Что распустить волосы при мальчике - это больше, чем обнаженка? Я знаю, что ты понимаешь. Если бы это было не так для тебя, ты бы не стриглась, да ведь?
И мы в то утро говорили. Нет, не впервые с аэропорта, конечно. Но говорили как близкие. Как люди, которым друг про друга все интересно. Часа два завтракали, болтали и смотрели друг другу в лицо. А потом он уехал узнавать результаты кастинга.
Без меня, ага. Но я попросилась приехать к этому Дворцу Конгрессов к вечеру.
И это был другой вечер. Очень другой. Я помню ощущение себя-девочки. Ровно один день я прожила с этим ощущением. Один! Один вместо тех лет, которые у нас принято с ним проживать. Дома я была ребенок. Старший ребенок, старшая дочь. Когда я с ним познакомилась, я была внезапный попутчик, когда мы прилетели, я была помощник и переводчик.
А тот вечер я была девочка при мальчике. На первом свидании в Париже. И это такой огонь, если бы ты знала. Если бы я умела рассказать. Мы ходили до темноты по центру, говорили между собой по-русски, смеялись всему и рассказывали друг другу то, о чем потом не вспоминали больше вслух.
А когда мы дошли до этой смотровой перед Эйфелевой башней, он вдруг спросил: ты можешь распустить косу?
Я замялась, вытащила заколки и стою с этими двумя колосками, как украинка в поле.
А он тоже замялся, а потом словно другим голосом повторяет: ты можешь распустить косу?
И я медленно разбирала эти узлы с макушки расческой и пальцами, а он смотрел, не двигаясь, и когда я стояла в этом водопаде, как русалка, мне казалось, что никого рядом нет, и во всем городе тоже никого, одни мы друг напротив друга. И меня такой огонь изнутри охватывал. Как невесту, наверно. Как единственную оставшуюся девочку на планете, к которой через океан доплыл единственный оставшийся на планете мужчина.
Да, площадка... Конечно, народу там была тьма. И ко мне полчаса подходили туристы и просили разрешения сфотографировать меня с этой копной волос, и издалека тоже щелкали камерами, и на разных языках расспрашивали, откуда я такая с этими волосами. А потом один француз, подошедший с приятелем, спросил меня, могу ли я выпить с ним кофе сегодня или потом.
Джонатан тогда совсем французского не знал, но понял, о чем речь. Притянул меня к себе и провел рукой по моим расплетенным косам от макушки до талии. И ладонь на спине задержал.
Безо всякой ревности и собственничества. Абсолютно ровным уверенным таким жестом. Мужским.
Да, банальщина. Как у всех, правда? Но я в эту минуту снова сказала себе: это мой человек, и я никуда не уйду от него, я буду с ним всю его жизнь и отдам то, что он у меня попросит и что он у меня возьмет.
Я так и живу с тем его объятием. С теплом от его ладони сквозь мои волосы. Не знаю, как те, у кого был единственный мужчина, бывший их любовью, могут вынести другие ладони.
И потом я больше всего помню, как отворачивалась и наклоняла голову, а он обеими ладонями убирал мои косы с лица и локтем их сдвигал с покрывала, а они все равно текли, как водопад, с кровати, по его рукам, запутывались вокруг пальцев и укрывали всю меня. Охраняли на мне и во мне его объятие.
Ты вообще знаешь, если ли на свете лучшее ощущение, чем щекотка распущенных волос по голой спине?