В комментарии к посту о Навальном читатель посоветовал мне писать о Маяковском, о вечном или, в крайнем случае, варить борщ, а больше ни во что не соваться. Другая читательница сочла комментарий хамским и высказалась по этому поводу. А я не в обиде, совет хороший. И правда, ну ее к лешему всю эту политику с ее грязью, нравственными компромиссами и безнравственными тоже. Вернемся к Маяковскому. Хотя я не ручаюсь, что смогу удержаться и не ответить на комментарии.
Хочу обратить ваше внимание на то обстоятельство, что я пишу не о поэзии, не о Маяковском, а о поэзии и Маяковском в моей жизни.
В прошлом посте о Маяковском я рассказала о своем первом знакомстве со стихами Маяковского. После этого я уже с ними не расставалась. Вскоре после событий, которые я описала в прошлом посте, я попала на встречу с Николаем Асеевым в Киевском Университете. Моя мама, исключенная из партии и из науки. Работала в это время библиотекарем в университетской библиотеке. Она провела меня на эту встречу. Асеев был главным официальным другом Маяковского. Как Маяковский был назначен «Лучшим, талантливейшим поэтом», главным советским поэтом (это сделал Сталин, и как, и почему это случилось, мы поговорим), так Асеев был назначен главным другом главного поэта. Я тогда ничего того не понимала и увидела, что другом Маяковского он действительно был и что он искренне преклонялся перед своим великим другом. Я хорошо отношусь к Асееву как к поэту, вы видели, что включила его в ряды любимых, хотя и понимая, что возможность широко печататься и писать то, что другому бы не позволили, ему обеспечило звание главного друга главного поэта.
Как я стану твоим поэтом,
Коммунизма племя,
Если крашено рыжим цветом,
А не красным время.
В поэме «Маяковский начинается» Асеев несколько строф посвятил Пастернаку. Назвал его старым другом, в стихах звучали любовь и печаль. Пастернак в то время был в опале, его не печатали, имя его нигде не упоминалось, и никто не посвящал ему стихов, это было опасно. На встрече было много народу и был праздник. Я впервые была в студенческой аудитории, и мне было хорошо. Я сразу почувствовала себя своей, более своей, чем в школе, в классе. Я понимала все, что говорит Асеев, знала все стихи, которые он читал, мне была понятна реакция аудитории. Я сразу стала равноправным участником встречи. Хлопала вместе со всеми, выкрикивала с места стихи как все, хохотала до упаду. Асеев помнил десятки острот Маяковского. Теперь их все знают, а тогда мы их слышали впервые. Асеев говорил о друзьях и врагах Маяковского. О Лиле Брик говорил плохо. Хотя прошло уже почти десять лет со дня гибели поэта, со дня написания им последнего стихотворения, о его поэзии говорили, как о чем-то новом, молодом, смелом, дерзком, попирающем косность, как о прорыве в грядущее. И себя при этом чувствовали смелыми и дерзкими, способными защитить это новое. Было весело.
В каком то смысле я могу считать Маяковского первым мужчиной в моей жизни, или, может, вторым, после Джека Лондона, а может, все-таки, первым. Пока я читала главным образом Пушкина, и мир Пушкина был моим миром, и я на все смотрела сквозь стихи Пушкина, я ничего не знала о существовании пола. Несмотря на любовную лирику, на Евгения Онегина - ничего не знала. Поэзия Пушкина - музыка сфер. А там, в вышине, есть любовь, красота, гармония, но нет пола. Когда мне было тринадцать лет на чердаке деревенского дома моего дяди Якова в деревне Карловка я обнаружила собрание сочинений Джека Лондона. Это было приложение к какому-то журналу, может быть, к журналу «Нива». Я прочла все тома этого собрания там же на чердаке, и мне открылось, что человек может быть мужчиной, а может быть женщиной, и это не совсем одно и то же. Джек Лондон был мужчиной со своим мужским миром, в который он позволил мне заглянуть. Мне очень повезло, что Джеку Лондону нравились маленькие женщины. Благодаря этому я никогда не комплексовала из-за своего маленького роста. Джек Лондон открыл для меня мир, в котором были мужчины и женщины, но первым мужчиной, которого я полюбила, был Маяковский.
Лирический герой Маяковского - фигура трагическая. Печать рока лежит на нем. Ясно, что он обречен на страдание, что жизнь его будет недолгой, а конец трагическим. Уже в первых стихах молодого поэта была дерзость, которая наказуема. Молодой поэт безрассудно бросал вызов тому, что победить невозможно. За него страшно и это вызывает восхищение. Похожее чувство испытываешь в цирке, глядя на воздушных гимнастов, весело летающих под куполом. В его словесной эквилибристике, в его изобретательстве, нагромождении яркого и нового звучало глубокое чувству. Эти формальные поиски обостряли внимание к старым вечным темам. В его стихах о любви и страсти было не только страдание от того, что она не пришла, но звучала тоска от того, что в мире так мало любви. Эта тоска есть и в других стихах и поэмах Маяковского о любви, и о ней поэма «Про это». Маяковского было ужасно жалко. Возможно, особенности личности Маяковского определили всю мою женскую жизнь. Грэм Грин писал: «Жалость - это бездонная неутолимая страсть». И жалость и стала моей главной страстью, так как Маяковский вызывал именно это чувство. Я никогда не могла полюбить человека, которого не за что пожалеть. Даже идеального человека я могла бы полюбить только, если он терпит крестные муки.
Маяковскому я обязана моим первым взрослым поклонником. Было так. После уроков я зашла к моей однокласснице Норе. Мы любили к ней заходить. У Норы был старший брат - студент политехнического института, и мы ей очень завидовали. Брат немного посидел с нами, а потом к нему пришел его однокурсник. Ребята устроились в другом углу комнаты и говорили о чем-то своем, а я сидела с Норой и прислушивалась к их разговору. Друг сказал Нориному брату, что его с утра мучает какое-то стихотворение, он помнит размер, даже интонацию, может стихотворение промычать, но слова не приходят, он не может вспомнить, что это за стихотворение. И он громко промычал. Я вмешалась в разговор и сказала: «Это «Скрипка и немножко нервно». Вы промычали: «Знаете что, Скрипка, давайте будем жить вместе, а?». Друг ужасно обрадовался, схватил меня в охапку, говорил: «Вот спасибо! Выручила! Спасла! Я ведь совсем замучился». Потом он спросил меня, в каком я классе. Мне очень хотелось быть взрослой, такой как они, но врать было бессмысленно, и я честно мужественно призналась: «В восьмом». Услышав мой ответ, ребята долго хохотали, говорили: «Как ты это сказала! Как она это сказала!» Потом друг, его звали Бен Заславский, пошел меня провожать, по дороге он спрашивал: « Ты это - в восьмом - сказала естественно, органично или ты все-таки сыграла?» Мы с Беном подружились. После занятий он встречал меня возле школы. Ребята, которые сидели возле окна, и учителя видели в окно, как он входит в школьный двор. Ребята меня дразнили, а учителя тревожились, но для тревоги не было никаких оснований. Отношения были чистыми. Правда, Бен говорил: «У тебя такие глаза, что в них можно смотреть всю жизнь». Но мне и в голову не приходило, что за прямым значением этих слов, немного меня удивлявших, есть какой-то подтекст. По выходным мы с ним ходили гулять в зоопарк, он был рядом с нашим домом, или ездили на трамвае в Ботанический сад. Мы говори обо всем. У Бена на все была своя точка зрения. И я увидела мир его глазами и открыла много нового. И, конечно, мы много говорили о стихах и наперебой стихи читали. Мне было с Беном хорошо и интересно, и мне льстило, что такой взрослый и умный человек проводит со мной так много времени. И всем этим я обязана Маяковскому. Мы с Беном познакомились вначале зимы, в начале лета Бен уехал на практику в другой город, а 22 июня началась война. Больше я Бена Заславского не видела и ничего о нем не слышала. Думаю, он погиб в первые дни войны, как большинство защитников Киева. Они были необучены, стрелять не умели.
Предвоенный период моей жизни как-то весь связан с Маяковским. Маяковский витает над моими воспоминаниями о ранней юности.
Очень хочется что-то почитать из Маяковского, хочется многое и не знаю что выбрать. Прочтем про любовь, это всегда кстати.
Лиличка!
Вместо письма
Дым табачный воздух выел.
Комната -
глава в крученыховском аде.
Вспомни -
за этим окном
впервые
руки твои, исступлённый, гладил.
Сегодня сидишь вот,
сердце в железе.
День ещё -
выгонишь,
может быть, изругав.
В мутной передней долго не влезет
сломанная дрожью рука в рукав.
Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссеча́сь.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Всё равно
любовь моя -
тяжкая гиря ведь -
висит на тебе,
куда ни бежала б.
Дай в последнем крике выреветь
горечь обиженных жалоб.
Если быка трудом уморят -
он уйдёт,
разляжется в холодных водах.
Кроме любви твоей
мне
нету моря,
а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.
Захочет покоя уставший слон -
царственный ляжет в опожаренном песке.
Кроме любви твоей,
мне
нету солнца,
а я и не знаю, где ты и с кем.
Если б так поэта измучила,
он
любимую на деньги б и славу выменял,
а мне
ни один не радостен звон,
кроме звона твоего любимого имени.
И в пролёт не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.
Завтра забудешь,
что тебя короновал,
что душу цветущую любовью выжег,
и су́етных дней взметённый карнавал
растреплет страницы моих книжек...
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться,
жадно дыша?
Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.
26 мая 1916, Петроград
Продолжение.